А кроме рюкзаков, на траве ещё валялась груда предметов, которые вообще непонятно кто должен был нести.
Две туго свёрнутые и зашнурованные брезентовые палатки. Большой чугунный котёл с дужкой. Ведро с маслом, накрытое крышкой и обвязанное. Рюкзак чёрный, с разными продуктами: сахаром, тушёнкой.
Все надели свои рюкзаки и, посвистывая, стали смотреть по сторонам.
Тут Лубенец раскрыл огромный нож, вошёл в кусты, вырезал толстую палку, вернулся, с натугой строгая, и продел палку в дужку котла.
Я взял её за другой конец, мы подняли и пошли. Мы долго шли по краю дороги, по мягкой, тёплой, глубокой пыли, каждым шагом поднимая облачко, шли долго, не оборачиваясь, но потом вместе обернулись и увидели: Самсонов, изогнувшись и подталкивая коленом, тащил ведро с маслом.
Один Соминич надел чёрный рюкзак спереди и шёл с двумя рюкзаками, ничего не видя перед собой.
Другой нёс на плечах обе палатки. Звякала крышка на ведре.
В такт скрипела дужка котла.
Хрустели друг о друга куски сахара в мешке. Постепенно из всего этого образовалось что-то вроде музыки, и мы шли как бы под музыку. Мы впали то ли в злость, то ли в отчаяние, но только всё шли и шли по тёплой пушистой пыли, не замечая ничего вокруг, словно становясь деревянными.
— Привал, — тихо сказал кто-то.
— Привал, — заговорили все, — привал…
Мы побросали рюкзаки возле дороги, легли, вытянув ноги, задрав их как можно выше. Всё тело гудело, как телеграфный столб. Мы лежали молча, неподвижно.
Один Лубенец хлопотал. Перед самым отъездом он купил синие тренировочные брюки, со штрипкой под ступню, с замечательной красной полосой на животе. И во что они превратились! Все пропитались пылью, а на коленях вытянулись и сейчас стояли двумя некрасивыми пустыми мешочками. Лубенец всё сжимал их между ладоней, пытаясь навести складку.
— Ну вот, — сказал Самсонов, — теперь наш Гена имеет на всю жизнь постоянное и недорогое развлечение.
Все заулыбались. И даже Лубенец. Все вдруг словно ожили, приподнялись на локтях, заговорили…
Уже под вечер мы подошли к одинокому каменному дому со свёрнутой зелёной бумагой между пыльных стёкол. Над дверью была вывеска «Чайная». В ряд стояло несколько машин. Мы вошли в дом. Там было темновато. Свернувшись спиралью, висели жёлтые мушиные липучки. За одним столом сидели шофёры.
— Эй, девушка, — закричал один из них, — где ж ты пропадаешь? Сооруди-ка нам ещё по кружечке.
— Что? — Зоя Александровна покраснела, как-то страшновато засуетилась. — Что вы сказали?
— Я говорю, — сказал шофёр, — сооруди-ка нам ещё по кружке.
— Вы что? — заговорила она. — Я не понимаю. Я не официант, я педагог. Я должна накормить детей.
— А я думал, ты податчица! — сказал шофёр. — А где ж податчица?
— Да как вы смеете? Что значит «ты»?! — заговорила Зоя Александровна, но шофёр уже отвернулся и не слушал её.
А нам очень было неудобно, хоть провались! И Зоя Александровна всё стояла среди зала — неподвижно, растерянно. Я словно впервые её увидел. Честно говоря, её можно было принять и за официантку: волосы растрепались, лицо красное, измученное, и одета как-то странно, очень плохо одета. Может, она зарабатывает мало? А может, вообще у неё жизнь несчастная?
Никогда раньше я об этом не думал…
Мы ещё подождали, Зоя Александровна очень волновалась.
— Да чего мы ждём! — вдруг сказал Самсонов. — Пойдём по-походному пообедаем в лесу.
— Точно! — закричали все.
Мы свернули с асфальта и пошли по боковой песчаной дороге.
Дорога шла жёлтая, твёрдая. Солнце ещё грело горячо. Перед нами была розоватая долина, и на пригорках, близко и далеко, стояли белые плоские козы. Из нагретой травы шёл тихий звон. Тихо стрекоча, пролетали цветные стрекозы — синие и оранжевые, и я вдруг заметил, что и тени — тени! — у них тоже цветные, синие и оранжевые!
Далеко на горизонте стоял сосновый лес, и весь он издали был виден как зелёный, и только слегка, словно растопясь от жары, проступало в нём красное.
Мы долго шли к этому лесу и вот, наконец, стояли у его подножия, у песчаного обрыва с торчащими из него корнями сосен.
Мы забрались на откос и сбросили рюкзаки. Ребята стали расшнуровывать палатки, а я побежал в лес, искать дрова для костра. Я деловито бежал по пружинистому слою иголок. Вверх уходили стволы, нижние ветки на них были сухие, обломанные. Между стволов, ощерясь, валялись шишечки. Я озирался вокруг, пытаясь разыскать сухое для костра.
Солнце почти уже село, и в лесу почти темно, только некоторые деревья были ещё освещены, образуя как бы золотой коридор.
Я словно впервые видел всё это: лес, закат, солнце. Конечно, я и раньше бывал в лесу, но и не подозревал, как здесь прекрасно. Не видел… Вернее, и не смотрел.
«Ходил словно слепой, — с огорчением думал я на бегу, — сколько лет потерял!»
От досады я бил себя кулаком по голове. Становилось уже сыро. Над канавой пушком, словно плесень, стоял туман.
Я согнул корявую, наполовину высохшую маленькую елку, нагибал её, крутил, а она вдруг вырывалась, выпрямлялась. Руки стали липкие, в светлой смоле…
— Ну ладно, стой, — я отпустил её и побежал. Я разгорячился, развеселился.
«Это не гвозди в стенку забивать», — думал я, усмехаясь.
Это у меня дома временами собиралась целая комиссия: мать, отец, дядя, тётя и ещё одна просто знакомая — Милица Николаевна, — она-то больше всех и заботилась о моём воспитании. Все они рассаживались на стульях, и отец торжественно подавал мне молоток и новый, специально купленный гвоздь.
— На, — говорил отец, — вбей!
— А куда?
— Куда-нибудь. В стену.
Я брал гвоздь, молоток и становился лицом к стене. Я понимал, что это не просто гвоздь, это показательный гвоздь, решающий, поэтому у меня ничего не выходило. Я сразу бил молотком по ногтям. Дребезжа стульями, комиссия вставала и отходила к окну.
— Пропадёт как есть, — шептала Милица Николаевна, — я в его возрасте…
«В моём возрасте, — мрачно думал я, — она забивала гвозди голой ладошкой».
Это преследовало меня всегда: «Он ничего не умеет руками», а также: «Он так непрактичен, совсем не знает жизни! Пропадёт!»
Иногда, после долгих мучительных раздумий, папа, мама и Милица Николаевна приносили мне на каникулы путёвку в дом отдыха или санаторий.
— Пусть, пусть поедет! — говорила Милица Николаевна. — Пусть хлебнёт жизни!
Я жил в этих санаториях, ел, спал, гулял и никакой особенной жизни в них не хлебал…
Наконец в густых кустах я нашёл длинную сухую корягу, чёрную, обросшую серой бородой, рванул её со всех сил. Когда я пришёл, все стояли на корточках кружком и раздували огонь в бумаге.
— Молодец, — закричали все, — какую корягу принёс!
Мы разломали её, сложили, — разгорелось, стало видно пошире.
Палатки уже стояли туго натянутые, и Самсонов только похаживал между ними, постукивал топориком по колышкам. Потрясающий человек! Ведь никогда раньше палаток не ставил, это точно известно.
Потом тащили котёл с водой, тяжёлый, вода плещется. Повесили над огнём и выскребли в воду, как закипела, две банки тушёнки, — она невкусная казалась, с белым холодным жиром, а потом разварилась и оказалась такая душистая, и даже лавровый лист торчит и пахнет.
Уж как мы объелись этой похлёбкой, — красота! Расстегнули дверь у палатки, заползли еле-еле, голову на рюкзак. Руки, ноги — всё гудит. Но усталость какая-то сладкая, вроде давно хотелось так устать.
А закроешь глаза — то дорога, асфальт, то туман над канавой. Какой-то особый был день — так много всего.
Проснулись на следующее утро рано. Дул холодный ветерок. Вставало красное солнце. Под горой была деревня. Мы спускались к ней по откосу. Зоя направилась в сельсовет отмечать путёвку, а мы шли по улице между тёмных деревянных домов. Встречали нас как-то странно. Старухи, сидевшие на завалинке, сразу оживились, показывали на нас пальцами, хихикали. Но это ещё ничего. Вдруг из-за дома выскочило пятеро парней, босых, нестриженых, голых по пояс, в длинных штанах, запрыгали, заорали.
— Эй, городские! В подштанниках! Городские!
Вот дураки! Вовсе это не подштанники, а брюки такие спортивные. Но те не унимались. Хватали землю и швыряли в нас со свистом. Слава шёл молча, видно, придумывал шутку, чтобы сразу их уесть. А Соминичи — те растерялись. Всегда и везде были первыми хулиганами, и вдруг их так обошли!
Мы пошли, свернули, а за сараем они нас и встретили. Четверо здоровых, загорелых, а один совсем маленький, с длинными белыми волосами, голубоглазый, а из носа у него всё что-то течёт прямо в рот. Но именно он вдруг и оказался самый умный.
— Здорово, — говорит, — может, в футбол?
— А что, — сказал Самсонов, — это мысль.
Мы пошли на луг, поставили ворота из обломков кирпичей.
Вдруг они зашептались между собой и показывают на Лубенца.
— Пусть он ботинки снимет. Он небось куётся. Почему-то приняли Гену за лучшего игрока. А Соминичи говорят:
— А мы в ботинках будем, и всё!
Уж они-то конечно! Для них главное удовольствие — коваться.
— Нет, — кричат местные, — босиком!
— Нет! В ботинках!
И тут опять маленький всех рассудил.
— Ну ладно, — говорит, — у кого есть босики, тот пусть играет босиком, а у кого нет, те в ботинках.
Самсонов сказал:
— Разуваемся!
И вот начали. И сразу ясно: совсем они и играть-то не умеют. А у нас — сплошные звёзды. Соминич один против всех водился минут двадцать, обошёл два дома, пруд, и всё же пробился к их воротам, и гол забил. И так мы им быстро вкатили семь шаров.
Они переполошились, кричат:
— Доната позвать, Доната! Замена!
Побежали, привели Доната, — огромный, чёрный, в спецовке замасленной, блестящей. Но, в общем-то, я не понял, что в нём такого. Не успел он себя показать, как им и десятый влетел. Только маленький не сдавался, всё кричал:
— Нечестно, выше рук!
Какое там выше рук. Собрались мы все в середине, стоим, дышим.
Посмотрел я на них, как они стоят, улыбаются, и вдруг понял, что и дразнили они нас, и кидались больше от стеснения, просто не знали, как иначе с нами познакомиться.
Маленький говорит:
— Ну ладно. Пошли, я вам кроликов покажу.
Стали обуваться. А пока мы бегали по лугу, в пылу атаки на ногах у каждого между пальцев нарвалось много цветов.
Показываем:
— Вот этот, бело-розовый, кто?
— Это клевер.
— А этот, лиловый?
— Колокольчик.
Тут я подскакал с поднятой ногой.
— Вот этот, алый?
— Не знаем. Видели, но не знаем.
Тогда я нагнулся, вынул этот цветок и положил его в карман, на память.
Потом привели нас в какой-то тёмный сарай, пахучий. Клетки стоят одна на другой, а в них кролики. Дышат часто, нос розовый, шевелится. Тычут им в сетку. Глаза вздрагивают.
Потом мы вышли и стоим. Ребята, видно, волнуются. Боятся, что нам у них не понравится. И не знают, чем бы нас ещё развлечь.
Вдруг Донат говорит:
— Может, сад какой обчистим?
— Это можно, — Соминичи оживились, — хорошо бы! Вот сад.