Заглядываю: нет полной уверенности, что пришел по адресу. Попадаю в коридор, ведущий во внутренний дворик. Здесь чисто, убрано, двор вымощен кремового цвета кирпичом. Возле деревянного ведра лежит метла с прутьями, крепко стянутыми белым шнуром. Никого поблизости не видно. Разворачиваюсь, выхожу на улицу, в недоумении уставившись на закрытые ставни.
Знакомый оттенок. Мягкий приглушенный цвет, нечто среднее между бурой глиной и багрянцем заката. Матери он очень нравился – она всегда его выбирала из каталога оттенков. Называют его этрусским красным; так выкрашена входная дверь у меня дома.
Вновь захожу в парадную и направляюсь к боковой двери. Стучусь, мне почти сразу открывают. На пороге стоит женщина средних лет в фартуке, с кофейником в руке. Впускает меня без вопросов, и я оказываюсь в довольно темной комнате. Дама с кофейником идет впереди, потом вдруг останавливается и с приветливой улыбкой указывает куда-то в глубь комнаты, на единственного человека, который тут находится, кроме нас. Это молодая женщина в мятой блузочке и красном жакете без рукавов. Ока сидит на стуле и спит, подперев рукой подбородок.
Дама с кофейником обращается ко мне на своем непонятном языке и почему-то хихикает. Позади спящей – бар с выпивкой. Оборачиваюсь туда в полной уверенности, что в баре непременно должен быть кот. И точно: зверек тайком прокрался к съестному и пытается стащить с блюда отварную курицу с не по-куриному длинной шеей. Деревянный пол выкрашен наподобие шахматной доски, черные ромбики потускнели. Все это мне знакомо. Женщина с бряцаньем опускает на стойку кофейник, замечает кота и замахивается на него. Спящая открывает глаза, зевает и поднимает на меня заспанный равнодушный взгляд,
– Ладно, – бормочет она. – Ладно. Я говорю:
– Сабина.
Та, с кофейником, вскидывает брови, мельком оглядывается на дверь за своей спиной и тут же отводит глаза, будто ничего не слышала. Другая пожимает плечами и возвращается в позу, в которой дремала. Я открываю дверь и захожу. Здесь тесно и полно народу. На стуле с высокой спинкой спит пожилой мужчина; он сидит очень прямо – заснул, не снимая шляпы; по обеим сторонам от него сидят две дамочки средних лет. Они пьют вино и хихикают. В глубине комнаты, за столом, покрытым красно-черным сукном, устроился хмурый круглолицый человек. В одной руке он держит книгу и читает вслух. Его слушает сидящая рядом круглолицая дама с каким-то струнным инструментом на коленях – мандолиной или лютней. Экхард стоит за спиной читающего и скользит взглядом по строчкам. Женщина с мандолиной легонько пощипывает струны: «динь-динь-динь». Это не мандолина, а теорба, проскальзывает в уме, и я удивляюсь, откуда я взял это загадочное слово. На полу валяется пиковый туз – карта, оставшаяся тут с прежней партии.
При моем появлении Экхард поднимает взгляд, подходит ко мне с довольной улыбкой и тянет меня за руку.
– Вы здесь! Вот здорово!
Он обращается к остальным с краткой речью, в которой я узнаю слово «Англия»: учитель вводит меня в круг собравшихся. Все хлопают, старик просыпается и снимает шляпу. Дамочка средних лет наливает мне бокал напитка, который пьют все местные. Похоже, я у них гвоздь программы.
– Эти люди тоже в списках, – поясняет Экхард. – Полиция ищет их для дознания.
– Почему?
Он пожимает плечами.
– Наша деятельность вызывает опасение у властей.
С трудом в это верится – собравшиеся не похожи на злодеев и, даже напротив, производят впечатление весьма благопристойной публики.
– Вы пропагандируете идею сопротивления?
– Нет, – отвечает Экхард, – о сопротивлении и речи не идет. Просто мы – образованные люди и понимаем, сколь велика разница между жизнью здесь и жизнью там. Мы умеем думать. Мы – круг иных.
– И только-то?
Экхард устремляет на меня непонимающий взгляд.
– А вам разве не ясно? Здесь достаточно усомниться в решении властей о вводе чрезвычайного положения или быть другом того, кто в этом усомнился. Достаточно, чтобы вашу фамилию обнаружили в записной книжке родственника, чей знакомый высказал крамольную мысль, и вас потащат на допрос.
Учитель, распалившись от негодования, стал осыпать меня обвинениями не хуже любого следователя.
– Вы в полной мере представляете себе опасность, которую несет в себе терроризм? Вы согласны, что в борьбе с террором оправданы любые меры? Если нет, значит, вас самого окрестят террористом! Значит, ваши умонастроения способствуют распространению насилия! Вы – гниль, которую необходимо срочно вырезать!
В неистовстве праведного гнева у Экхарда зарделись щеки. Что тут скажешь? Не зная лучшего способа оградить себя от нападок, отпиваю из бокала: там налит яблочный сок.
– Простите, пожалуйста. Не могу спокойно говорить. Вы, верно, еще не ели?
Не ел. Мне приносят пищу: нарезанный кусками мясной пирог, холодную отварную картошку, квашеную капусту. Очень скоро становится ясно, что в этой компании каждый немножечко говорит по-английски. Все желают продемонстрировать свое умение, и меня осыпают целой чередой сюрреалистических утверждений, в ответ на которые я, не забывая о трапезе, пытаюсь выдавать вразумительные реплики.
– Скажите, пожалуйста, как пройти к вокзалу?
– Жаль, что этот автобус не идет на Пиккадилли.
– Если день дождь, я есть зонт.
– Потанцуйте со мной, любезный.
Ответов как таковых не требуется, просто людям надо знать, что предложение составлено более или менее грамотно и верно передает смысл. Пока суд да дело, за стеной хлопает входная дверь, на лестнице слышатся шаги – кто-то поднимается в комнату, располагающуюся прямо над нами. Скоро раздается недвусмысленный скрип пружинной кровати в ускоряющемся ритме.
Мы с Экхардом встречаемся взглядами, и учитель устало пожимает плечами.
– Потому-то нас и не беспокоят: у стражей порядка здесь свой интерес, – поясняет он, взглянув на потолок.
Выходит, мы сидим в задней комнате небольшого борделя, злачного места тайной полиции. Тут работают три постоянные девушки, бывшие ученицы Экхарда. Женщина с теорбой – одна из них. Лишь теперь я понял, сколь искусственно было мое представление о бордельных девках, которые ожидают мужчин, чтобы доставить им удовольствие. Мне в таких заведениях бывать не доводилось, но я имею некое представление об обнаженной натуре. На фоне красной драпировки отдыхает нагая женщина; она возлежит на боку, повернувшись к зрителю спиной, и все, против чего могла бы возразить цензура, укрыто от взгляда. Изгиб обнаженной спины, округлости неприкрытых бедер и особенно ямочка над левой ягодицей – все это само по себе достаточно волнующе. Я бы весьма охотно заплатил за разрешение пристроиться бочком. Впрочем, должен признаться, картина, которую я сейчас обрисовал, весьма известна и принадлежит перу великого живописца Веласкеса; изображена на ней не шлюха, а богиня, а если точнее, Венера. Перед ней зеркало, лицо ее прорисовано не слишком четко, но взгляд явно устремлен на меня. Считается, что задумка была такая: Венера рассматривает отражение своей красоты. Весьма приемлемая версия. Она смотрит на меня, и на ее затуманенном лике читается вопрос: «Хочешь меня поиметь?» Мне ли не знать – я столько раз на нее дрочил.
Сегодня это ненавязчивое приглашение в моем разуме затмил новый образ: усталая сонная девушка, дремлющая на стуле в тесной парадной. Раньше я как-то не задумывался, а теперь понял: работа у шлюх в основном ночная, они много времени проводят в ожидании, а потому просто физически не в силах порадовать джентльмена горящим взглядом и пылкой страстью. У той девушки, которую я застал в минуту бодрствования, все было написано на лице: ладно, давай только поскорее. Я ее прекрасно понимаю.
– Ладно, – бормочет она. – Ладно, ладно.
Сырая прохлада дня сменяется морозной ночью, а я до сих пор в борделе – компания не отпускает, и я втянулся в беседу. В перерывах между работой к нам подтягиваются девушки, но не для секса, а поговорить о поэзии, главной блажи этого вечера в доме терпимости. Непредсказуемое стечение обстоятельств.
Уже обсудили, как мне помочь, и даже разработали схему: Экхард проводит меня до деревни, где и останется – у него там неотложные дела. Дальше мне выделят другого человека, и тот проведет меня до самой границы. Двигаться будем пешком, выходим утром.
Но вот в руках у моего знакомого появляется небольшая книжка в темно-синем переплете – томик английской поэзии, старое и порядком потрепанное издание тридцатых годов. Учитель показывает мне посвящение и просит зачитать его вслух:
Ректору,
Членам совета и стипендиату
Три нити-Колледжа Оксфордского университета,
Древней, истинной и человечной
Колыбели знаний
И моей доброй няньке.
В глазах учителя блеснули слезы.
– «Колыбель знаний», – нежно повторяет он. – «Древняя, истинная, человечная». Вас таким не удивишь, для нас же это – недосягаемая высота, истинный рай. Нам тоже хочется иметь «добрую няньку», – И он произносит нараспев, почтительно смакуя каждый слог: – «Тринити – Колледж – Оксфорд».
К Экхарду обращается самый старший в группе: он что-то говорит ему, указывая на томик. Кивнув, учитель перелистывает страницы. Тут и там на полях видны заметки, сделанные карандашом и принадлежащие руке прежнего, ныне покойного, владельца. Учитель протягивает мне книгу, открытую на стихотворении «Заупокойная по его жене» Генри Кинга. Логика подсказывает, что старик, захотевший его послушать, тоже с некоторых пор вдовствует.
Спи, почивай, любовь моя.
Хладна, тиха постель твоя.
Проснешься ты, когда в раю
Твою судьбу я разделю,
Когда года, печаль и боль
Вновь обручат меня с тобой
И сердце, полное тоской.
Накроет камень гробовой.
Не подведу, ты только жди,
Ведь я давно уже в пути.
Печалью сердце иссушив,
К тебе стремлюсь, пока я жив.
Минута, час – все ближе встреча:
Свиданье наше недалече.
Не доходалась меня, жена:
Пустилась в дальний путь одна.
Тебя могила призвала
И ты вперед меня ушла;
Клянусь, я много б отдал впредь
За счастье первым умереть.
Чу! Слышишь сердца гулкий стук?
Я тороплюсь к тебе, мой друг:
И как бы время ни текло,
Возле тебя склоню чело.
Глаза старика заволокло влагой – что уж говорить, я сам был тронут. Раздались благородно-сдержанные аплодисменты (так хлопают тонкие ценители поэзии), и всем захотелось со мной пообщаться. Стихи слушатели поняли, однако стесняются и, вместо того чтобы обращаться ко мне напрямую по-английски, предпочитают говорить через Экхарда.
Не скажу, что я большой почитатель поэзии – не трогает меня, и все тут. Скажу больше: инстинктивно я ощущаю в стихоплетстве некую наигранность. Посудите сами: если вы влюбились и ваш предмет не испытывает взаимности, зачем об этом писать? Для кого? Для того чтобы вышла книга и все увидели, какой вы молодец? Чтобы вас как тему сдавали на экзаменах? Думаю, весь смысл в том, чтобы казаться умнее на фоне окружающих.
Прежний владелец этого томика, царствие ему небесное, мнения о себе был весьма высокого. Листаю страницы, и на глаза попадаются сделанные им пометки. Возле стихотворения, принадлежащего перу некоего Джона Катса, он пишет: «Вульгарщина, хуже, чем у Теннисона в период упадка». После завершающих строк поэмы Томаса Кемпбелла «Битва за Балтику» нацарапано: «Бог ты мой». Досталось даже бедняге Эдгару По: «Опустился до уничижающей пошлости».
Короче говоря, меня разбирают противоречивые чувства. С одной стороны, я понимаю, что не обязан восхищаться стихами только потому, что они попали в сборник, а с другой – вижу, с какими лицами слушают эти люди, и понемногу проникаюсь их настроением. Оказывается, можно читать поэзию с удовольствием, а не потому, что заставили в школе.
Мне понравился стишок Ли Ханта под названием «Поцелуй Дженни».
Дженни чмокнула меня
В щечку, соскочив со стула;
Время – вор, но в пику дням
Радость и меня коснулась.
Пусть печален, болен, стар,
Пусть богатства не нажил я.
Зато ласковы уста
Дженни милой.
На самом деле все не так ужасно. Может, я не прав, но мне почему-то кажется, что Дженни – это девочка лет семи-восьми, и здорово, когда ребенок подбегает и чмокает тебя в щечку.
Поражаюсь, насколько хорошо здесь знают этот сборник. Такое чувство, что во времена чрезвычайного положения чтение английской поэзии, мягко говоря, не приветствуется. Не сказать чтобы это было строго-настрого запрещено, но если тебя застанут в общественном месте, когда ты во всеуслышание декламируешь стихи, то вполне могут записать в опасно мыслящие элементы, которые подлежат устранению. И все-таки запретный плод, как известно, сладок.
Меня просят выбрать и почитать что-нибудь на свой вкус. Я хотел было сказать, что не имею особых предпочтений в плане поэзии, но тут, листая страницы, натыкаюсь на один очень знакомый текст. Здесь он дан как стихотворение, но я знаю его в виде песни. Пробегаю глазами по строкам, а в ушах звучит нежный голос матери. Мамуля везет нас с сестренкой в школу и поет:
Эгей, эгей, на горочку,
Эгей, эгей, холмистую,
Да к бережку, где с миленьким
Входила в речку быструю.
Ах, если б знать, ах, если б знать,
Любовь дается мам почем,
Сердечко б спрятала в ларец
И заперла его ключом.
Оказаться бы сейчас дома, снова увидеть мать! Я бы обязательно поблагодарил ее за это дорожное пенис и за то, что показывала нам свои любимые картины. Медленно, словно пробуждаясь ото сна, прихожу в себя.
Просят почитать Вордсворта.
– Великую оду! Просим могучую оду!
Они требуют оду «Откровения бессмертия». Это стихотворение я помню со школы. Специально читаю медленно и отчетливо, чтобы слушателям было понятно каждое слово, и между тем открываю для себя много нового – будто только теперь понял весь смысл.
Восставши ото сна, забвения и мрака,