— Пожалуйста, следи за дорогой!
— Боишься разбиться?
— Ты, Витенька, все же большое трепло. Девушкам, конечно, нравятся скрытные мужчины, но до определенного предела.
— До какого же? — поинтересовался Витюша, но тут же спохватился и добавил: — Не веришь, что у меня папочка адмирал?
— О чем дальше говорить?
Квартира Витюше приглянулась. Он ее по-хозяйски обошел, обследовал. Громко комментировал:
— Ничего гнездышко, ничего… Вон тут выпьем водочки, вот тут приляжем, а вот тут включим музыку.
Малиновый пиджак швырнул на кресло, кожаную «визитку» запулил туда же. Остался в рубашке с кружевами и в модных просторных черных брюках.
Красивый, безалаберный, хищный. Самое то, что ей было по настроению. Но радости от предвкушения близких удовольствий она не испытывала. Что-то хрустнуло, надломилось в ней. Маячил, томил мелкий животный страшок, для которого вроде не было прямой причины.
В ванную пошла одна, закрылась на задвижку. Стоя под душем, млела, пыталась настроиться на любовь. Нет, никак, не получается. Хоть плачь.
Витюша ждал на кухне за столом, перед открытой бутылкой водки.
— Да, — обрадовалась Ирина. — Надо скорее выпить. Что-то на душе скверно. Не знаешь почему?
Витюша смотрел без улыбки, с каким-то чудным выражением, какого раньше не замечала. Словно разглядывал ее откуда-то издалека.
— У тебя много книг. Есть серьезные. Философия, история. Это твои?
— Да, а что?
— И ты их читала?
— Я, Витенька, девушка таинственная, с двойным дном. Живу на разных уровнях. Там, где мы встретились, я обыкновенная сексуальная самочка. К такой ты потянулся. Но есть и другая я. С той ты еще вовсе не знаком.
— Так познакомь, в чем дело?
— А тебе это надо? Ты уверен?
Витюша разлил водку, очистил апельсин.
— Ты ведь тоже, Витенька, не тот, за кого себя выдаешь. Верно? Я только сегодня заметила. Кто ты на самом деле? Убийца, маньяк, сотрудник безопасности?
— Перестань, — попросил Витюша. — Это не смешно.
Опрокинул полную рюмку, зажевал долькой апельсина. Она уже точно знала, что привела в дом опасного человека, вляпалась, как девчонка. Но так и должно было когда-нибудь случиться: слишком беззаботно она порхала по жизни. Слишком верила в свою счастливую звезду.
— Ты сегодня какая-то мнительная, — заметил Витюша. — Ладно, пойду приму душик. После разберемся.
Ирина дождалась, пока в ванной зашумела вода, и кинулась к телефону. Набрала номер Светки Китаевой, ближайшей подруги. Та была дома, но нетрезвая. Принялась вопить: «Ирка, давай к нам! Тут такие люди, такие люди!» Вдобавок в комнате ревел динамик голосом Маши Распутиной. Сам по себе факт Светкиной пьянки был примечателен. Ничего подобного она себе несколько месяцев не позволяла: скорбела по любимому мужу, невинно убиенному в уличной перестрелке. Разборка чужая, ее муж был там сбоку припека. Сидел у себя в «жигуленке», мирно покуривал. Он вообще был музыкантом, а не деловым. Прожил на земле двадцать восемь годочков, так и не успев затмить славой всю эту раздутую компанию — Чайковского со Шнитке. Автоматная очередь прошила его пополам прямо на сиденье, но машину почти не попортила. Светка ее продала, чтобы устроить достойные похороны.
— Света, — негромко окликнула Ирина. — Послушай минутку внимательно, пожалуйста!
— Чего слушать? Хватай тачку — и к нам. Тут такие люди, такие люди!
У Светы была истерика — вот незадача. Кое-как, оглядываясь на дверь, Ирина объяснила разгулявшейся подруге, что приехать не может, напротив, хочет, чтобы та приехала к ней, и лучше не одна.
— У меня гость, — сказала жалобно, — и я его боюсь.
— Почему боишься? Кавказец?
Ответить не успела: в дверях стоял Витюша — голый до пояса, но по-прежнему в черных брюках. Это был он и не он. Лицо худое, строгое, унылое — и нацеленное, как пистолетное дуло.
— Напрасно ты это, — пожурил, — весь вечер испортила.
Подошел, забрал из рук телефонную трубку и положил на рычаг. Присел рядом. Спросил участливо:
— И кому стукнула?
— Подруге, Свете… Почему стукнула? Мы давно не виделись… Что тут такого?..
— Про меня что сказала?
Он ее допрашивал: это был финиш.
— Ничего не сказала. А что я могу сказать?
— Зачем позвала?
— Ну, я подумала, веселее будет. Ты разве не любишь с двумя?
Витюша закурил, покачал головой.
— Ты не права, мать. Говорю же, вечер испортила.
— Почему испортила, Витя, почему?! Да она и не собирается приезжать.
Страх уже давил чугунной плитой, не было сил пошевелиться. Витюшин взгляд ее парализовал. «Допрыгалась!» — вот одно, что осталось в голове.
— Что уж теперь, ложись.
Он дотянул ее до кровати, ноги у нее подгибались. Снял с нее халат, под которым больше ничего не было. Яркий свет бил с потолка. Он спокойно ее разглядывал, побледневшую, одухотворенную, с опущенными веками.
— Ядреная телка, ничего не скажешь. Жаль!
— Чего жаль? О чем ты, Витя?
В его пальцах сверкнул шприц, наполненный голубоватой жидкостью. Она не заметила, откуда он взялся.
— Сволочь ты, Витюня!
— Дай руку.
Она не сопротивлялась: много для него чести. Ей было стыдно за свой страх и за то, что так нелепо подзалетела. Это был оборотень, один из тысяч, которые бродят по Москве. Она сама его привела.
— В вену-то сумеешь попасть?
Оборотень не ответил, буравил ее ледяными, синими зенками. Жидкость из трубочки потекла в кровь. Ей было на это наплевать. Она знала, что не умрет. Хотела предупредить его об этом, но не успела. Комната сомкнулась черным пятном, и неведомая сила швырнула Ирину Мещерскую к звездам.
Вызов в Контору застал его врасплох. Он начал забывать о ней, как о многом другом из прошлого. Блистательная карьера, деньги, слава — все позади, как похмельный сон. В тридцать лет он впервые остро, мучительно почувствовал себя стариком, доживающим на земле последние дни.
Он умирал вместе со страной. Тяжкие ночные бдения среди замусоленных фолиантов, склонность к медитации, горы окурков в пепельнице, сердечная немота, мгновенные, яркие прозрения, подобные сполохам зарниц, — вот это теперь было главным, это было единственно сущностным.
Жаловаться было не на что, с новыми временами, с крысиным рынком он свыкся — и не бедствовал.
Один телефонный звонок, одна консультация давали возможность продержаться на плаву неделю, две. Так и жил от заработка к заработку, как от одной пристани до другой, в промежутках впадая в интеллектуальную кому, почти не высовывая носа на улицу.
Мать приезжала и готовила еду сразу на несколько дней. Заходил заполошный сосед, отставной полковник Владислав Демьянович, требовал ответить, кто все это позволил. Звонили какие-то очумелые девицы, которых он еле помнил по именам. Окон в реальный мир было много, все не заколотишь. Спустись в булочную или в молочную, стань в очередь, и через минуту поймешь, как скучно, серо, пошло все, что происходит извне. Москва дергала отекшими, гнилыми конечностями, как паралитик в агонии. Отовсюду несло гарью, тленом, миазмами духовного распада. Ему было тяжело дышать на улице.
А дома сносно — книги, курево, гимнастические снаряды, дьявольское око телевизора, водка «Абсолют» в пузатой посудине. Иногда, очень редко, наведывался Серега Литовцев, побратим и кровник, но с ним тоже было трудно. Они оба это чувствовали. Азарт вечного гона высушил Серегу до костей, и ему, кажется, было уже все равно, кого преследовать — палача или жертву. У него на уме было одно: мы за ценой не постоим. За что собирался платить, кому — непонятно. Однажды расшибет дурную башку о стену и в последний миг даже не вспомнит, за кем гнался.
Звонивший уточнил:
— Олег Андреевич Гурко?
— Да, — ответил Олег. — Чем могу служить?
Про себя подумал: Контора объявилась, черт бы ее побрал. С ее обманно-вкрадчивым, любезным подходом, с особой, предостерегающей интонацией. Или, напротив, с распашным, крикливым панибратством, тоже шитым белыми нитками. Кто в ней варился, в этой проклятой, заколдованной на века Конторе, тот звонок оттуда ни с каким другим не спутает.
— Олег Андреевич, — в голосе уважительное потепление. — Хотелось бы встретиться, если можно.
— С кем?
— С вами, Олег Андреевич, с кем же еще.
— Я спрашиваю, кто хочет встретиться со мной с вашей стороны?
На том конце провода произошла заминка, и Гурко был этому рад. Аноним снагличал, не представился, пусть теперь почешет задницу. Кроме того, происшедшая заминка объяснила Гурко, что в Конторе ничего не менялось. Она продолжала функционировать на сугубо секретном статусе, хотя в разоренной, выставленной целиком на продажу стране это было более чем смешно.
— Вы догадались, кто с вами говорит? — осведомился звонивший.
— Какой-то придурок? — предположил Гурко.
— Нет, не придурок. Меня зовут Леонтий Павлович, с вашего позволения.
— Извините, Леонтий Павлович. Так кто хочет со мной встретиться?
— Иван Романович.
— О-о, большая честь для меня. Разве его еще не вышибли?
— Нет, не вышибли… У вас игривое настроение, Олег. Может быть, перезвонить попозже?
— Почему же, охотно встречусь с дедом. Не обижайтесь, Леонтий Павлович, я-то ведь не на службе… Действительно любопытно, вроде всех толковых людей поперли, а дед все о чем-то хлопочет. Видно, зубами вцепился в кресло.
Уже совсем ледяным тоном звонивший отозвался:
— Иван Романович хлопочет о том же, о чем хлопочет каждый честный офицер, уверяю вас.
Правильно, подумал Гурко. Разговор записывается, удачный случай заступиться за начальство.
Он согласился к шести часам подъехать на оперативную квартиру на Смоленской. Ему и впрямь было приятно повидать Самуилова и приятно было, что тот о нем вспомнил: неважно, по какому поводу.
Генерал Самуилов был из тех, кого Олег уважал. Учитель, старый степной лис. Четверть века во внешней разведке, спекся в Греции, но не по своей вине. Некоторое время наслаждался заслуженным отдыхом, потом неожиданно для всех возглавил Особый отдел. Неожиданно потому, что уже началось время удивительных подстав, чисток и измен. Вслед за Бакатиным в спецслужбы хлынули партийные перевертыши, дилетанты, горбачевский призыв.
Набежали шакальей стаей, скаля зубы на собственную тень. Работать стало невозможно, но некоторые, как Серега Литовцев, тупо пережидали — и так до сих пор. Фанатики, тугодумы, в них словно самой природой был заложен установочный цикл, который мешал им плюнуть в лицо предателям и хлопнуть дверью. Нарушение цикла вело к самораспаду. Самуилов был из самых стойких.
Года полтора Гурко работал у него в прямом подчинении. Подчинение было условным, скорее иерархическим, чем служебным. Гурко в двадцать семь лет защитил докторскую и к приходу нового начальства уже добился положения почти независимого аналитика. В своей области — моделирование игровых схем — у него, даром что щенок, практически не было конкурентов в Конторе. Но не только это освобождало его от многих ритуальных условностей службы. Главное, характер. Он был устроен так, что сигналы, идущие от неинтересных ему людей (будь то хоть генерал, хоть дворник из жэка), он вообще не воспринимал, как обыкновенный человек не ощущает ультразвукового излучения. Некоторые считали его дебилом, другие, поумнее, завидовали его раннему кастовому созреванию, но мало кто угадывал его истинную сущность. Самуилов раскусил его играючи. После первой же короткой беседы-знакомства у себя в кабинете генерал, холодно улыбаясь, заметил: «Ты не из этой колоды, дружок, но именно поэтому незаменим. К сожалению, долго ты не продержишься».
Гурко понравилось, с каким изяществом генерал намекнул на возможную между ними духовную общность.
Когда через два года он подал рапорт об отставке, Самуилов не стал его удерживать. Отнесся с уважением, не унижал уговорами, угрозами или выяснениями. Оба отлично понимали, что уход из Конторы — это лишь видимость. Из нее не увольняются, в ней помирают. Все бумажки с печатями ничего не значат, кроме того, что сотрудник переместился с одного места на другое.
Вызвал к себе в кабинет и угостил на прощание рюмкой коньяка — знак высшего расположения. У генерала была особенность: при разговоре он не смотрел на собеседника прямо, а как бы чуть-чуть заглядывал за спину, словно угадывал там присутствие третьего лица. Кого-то, возможно, такая манера общения раздражала, но не Гурко. Он давно понял, что седоголовый служака за спиной любого человека различает черта, одного из тех, что и к самому Гурко нередко наведывались в гости. В остальном манеры Ивана Романовича были выше всякой критики — корректный, внимательный, с мягкой, обволакивающей улыбкой, не сулящей опасности.
— Одно запомни, Олежа, — Самуилов ласково прищурился. — Времена бывают подлые, как сейчас, но люди не меняются целые тысячелетия. Раб на пиратской галере, император на троне и наш нынешний рыночный обыватель — это все один и тот же человеческий тип, скорректированный на среду обитания.
Мысль была не новая, и Гурко поинтересовался, почему генерал об этом заговорил.
— Ты умен, талантлив, но молод. Тебе может показаться, что удача зависит от выбора пути. Как говорится, лучше там, где нас нету. Ничуть не бывало. Важно понять не то, сколько и где ты можешь урвать от жизни, а какие проценты придется платить. Туманно изъясняюсь, нет?
— Я не удачи ищу, а смысла.
— Смысла — чего?
— Есть ли смысл в том, что жизнь конечна. Все остальное мне понятно.
На такой шутливой ноте и расстались. Около года Контора его не тревожила. Отток кадров был не самой большой ее проблемой. В мучительных судорогах, как подраненный зверь, она боролась за собственное выживание. Применяясь к новым обстоятельствам, наращивала не мускулы, а капитал. Сужение сфер деятельности, уменьшение амбиций пошло ей даже на пользу. Проще было переводить в деньги свое главное оружие — информацию. Центральный компьютер Конторы, об этом догадывался Гурко, разгружался со скоростью бухгалтерских сделок, взамен на тайных счетах накапливались баснословные суммы. Деньги не принадлежали конкретным лицам, были как бы ничьими, но в определенный час, по определенному сигналу должны были превратиться в живую воду, которая поднимет Контору из праха. Для этой некогда всесильной организации Закон не был писан, ее единственным вечным двигателем была государственная целесообразность. В этом сила ее и слабость. Кощеево сердце билось в кабинетах Кремля. Контора неистребима лишь до тех пор, пока государство не рухнет окончательно. Диким племенам цивилизованный, элитарный надзор без надобности, для решения споров им достаточно тяжелой дубины, зажатой в сильной руке. Разумеется, думал Гурко, если страна не замедлит движения вниз, к первобытному состоянию, Контора обречена и скоро лопнет, как мыльный пузырь, но — забавная подробность — только вместе с Законом, которому никогда, в сущности, не подчинялась.
Зачем он снова понадобился Самуилову, и именно в ту пору, казалось ему, когда он приблизился к каким-то невероятным прозрениям, когда начал воспринимать неизбежный распад цивилизации как благо?
В конспиративной квартире все знакомо: мебель 70-х годов, непременное ковровое покрытие, четыре горящих газовых конфорки на кухонной плите. Пузатый чайник с закопченными боками и графин с водкой — услада ночных оперов. И Самуилов ничуть не изменился: та же энергичная полнота, аристократическая сутулость, седая голова и внимательный взгляд за спину в поисках черта.
Крутить вокруг да около было не в его привычках.