— Как актриса в фильмах Бергмана.
Козетта неверно поняла мои слова, обнаружив, что все еще живет событиями своей юности:
— Ах, да. «Интермеццо». «Касабланка».[27]
— Ингмара, — уточнила я. Наступила эра режиссеров, и уже никто не знал имен кинозвезд. — Похожа на шведскую актрису, высокую и худую, с длинной шеей, но очень мягкими чертами лица, маленьким прямым носом, полными губами, большими глазами. Копна светлых, каких-то льняных волос. Наверное, ей лет двадцать пять.
— Такая молодая? — удивилась Козетта.
Я подумала, она имеет в виду, что Белл так молода, а уже столько пережила, — возможно, так и было. Но мне кажется, именно после этого разговора пристальное внимание Козетты к возрасту стало усиливаться. Как будто она всю жизнь проспала, а проснувшись, в панике обнаружила, что года ушли, и уже ничего не вернешь. Ее лицо приняло печальное, задумчивое выражение, не имевшее никакого отношения к скорби по Дугласу, а также даже к дряблости лицевых мышц, которая появилась позже. Причиной этого стало внезапное пробуждение. Наверное, Козетта представила Белл и подумала, что возможность быть двадцатипятилетней, высокой и красивой стоит любых страданий, трагедии, бедности и лишений. Конечно, я не знаю, что она думала, могу только догадываться и высказывать предположения в свете того, что случилось потом.
— И на следующий день они отправили вас домой?
— Ну, это можно понять. Мы, наверное, мешали. Тиннессе отправили всех по домам, взяли к себе Белл и, думаю, были чрезвычайно милы с ней.
— Но должно было проводиться следствие, так ведь?
— Не знаю. Наверное. Да, конечно, должно. Белл рассказала нам, что случилось потом. Она не осталась вместе с ним в комнате, когда он начал забавляться с пистолетом. Пошла наверх и сидела в комнате, где хранились все его картины. Вероятно, в коттедже было очень холодно, почти как в леднике, потому что обогревался он только мазутными печками. Сайлас пил то же, что и всегда, — дешевое вино с примесью денатурата. Белл рассказывала обстоятельно и спокойно. И самое главное, ее, похоже, нисколько не волновало, что все мы — я имею в виду Эльзу, Паулу, сестру и зятя Фелисити — совершенно чужие люди. Она сидела наверху и смотрела на его картины. Возможно, думала, как их продать; я имею в виду, против его желания. Рассчитывала, что некоторые пейзажи можно отнести в местный паб и попросить повесить в баре, в надежде, что кто-то из посетителей захочет купить какую-нибудь картину. Похоже, Белл с Сайласом были отчаянно бедны — до такой степени, что иногда им было нечего есть, хотя вино у него никогда не переводилось. Как бы то ни было, она сидела наверху, размышляя об этом, и услышала выстрел из «кольта». В самом звуке не было ничего необычного, рассказывала Белл, в отличие от того, что произошло потом. Послышалось какое-то хрипение, ужасный звук, нечто среднее между стоном и бульканьем. Поэтому Белл спустилась, но Сайлас к тому времени был уже мертв.
Не очень правдоподобная история, да? Но тогда я в нее поверила, и Козетта тоже. В отличие от Эльзы, которая несколько месяцев спустя задала мне такой вопрос: если они были так бедны, почему Белл не могла устроиться на работу? В те времена, в отличие от сегодняшних, работать считалось обязательным. Но я не слышала, чтобы Белл работала — ни тогда, ни потом, ни вообще когда-нибудь. От необходимости работать ее избавило странное стечение обстоятельств: за несколько часов до смерти Сайласа от сердечного приступа умер его отец. Он не был богат, но владел домом, в котором жил; завещания после него не осталось, однако он уже давно овдовел, а Сайлас был его единственным ребенком. Дом автоматически перешел к Белл, потому что они с Сайласом состояли в браке — она была такой же замужней женщиной, как Фелисити. Белл продала дом за 10 000 фунтов, и эта сумма, вложенная в акции, давала достаточный доход, чтобы, не работая, едва-едва сводить концы с концами.
Но все это в будущем. Ничего этого я не знала, когда рассказывала свою историю Козетте. Я ждала от нее вердикта, резюме. Собиралась выслушать, обсудить выводы, а затем, если буду в настроении, рассказать (предполагая, что это облегчит мне душу) о пятом вопросе викторины Фелисити, о внезапном страхе и дрожи в руках. Понимаете, я так привыкла видеть в Козетте только слушателя. Когда Козетта говорила о себе, это воспринималось почти как вызов. Но теперь, вместо обсуждения возможной судьбы Белл или странных процессов в мозгу человека, который играл в расстрельную команду со своей женой, она сказала:
— Я купила дом.
Ничего удивительного тут не было — все ждали, что рано или поздно это случится. Я вопросительно посмотрела на Козетту.
Иногда на ее лице появлялось какое-то детское выражение, словно у ребенка, который ждет нагоняя. Я спросила, где находится дом.
— В Лондоне. — Она и так жила в Лондоне. Я молча ждала. — В Ноттинг-Хилле. Тебе понравится. Большой, высокий дом с лестницей из 106 ступенек. Я сосчитала. Я назвала его «Дом с лестницей».
Должно быть, на моем лице отразилась растерянность. Все это было так странно, так не похоже на Козетту. За две недели она нисколько не похудела, хотя солнце поджарило ее кожу. Она была одета в один из своих хлопковых балахонов. Волосы, сколотые на затылке, как у Белл, казались просто растрепанными, не вызывая ассоциаций с картинами Фрагонара. Очки в прозрачной оправе телесного цвета отремонтированы с помощью кусочка пластыря. Я подумала лишь об одном: как она будет карабкаться по этим ступеням?
— Тебе уже не придется так далеко ездить, чтобы со мной увидеться, — сказала она.
— Ноттинг-Хилл? — переспросила я.
В любом случае это северо-западная часть Лондона, жалкий, запущенный, грязный и опасный район. Ежегодный уличный карнавал, который начали проводить несколько лет назад, стал источником еще больших неприятностей, напоминавших жестокие бунты пятидесятых годов. Я спросила, почему Козетта хочет жить именно там.
— Это лучшая часть города, — наивно ответила она. — Богемная.
— А зачем такой большой дом?
— Думаю, я не буду там одна — по крайней мере долго. Ко мне приедут люди. — Козетта с тревогой и волнением смотрела на меня, ожидая поддержки. — Ведь они приедут, правда?
Какие люди? Дон Касл с мужем? Престарелый Морис Бейли, президент ассоциации жителей района Велграт? Ее братья?
— Да, наверное. Если их пригласить. Все думают, что вы будете жить в квартире или бунгало.
— В той части Лондона много молодежи, — сказала Козетта.
Мне казалось, что это не имеет значения.
— Но что ты будешь там делать?
— Жить, — с улыбкой ответила Козетта, а затем, вероятно, решив, что это звучит напыщенно, прибавила: — То есть я просто буду там жить и… и смотреть.
Глупо так волноваться. Я жду звонка Фелисити, затаив дыхание, словно весточки от ветреного любовника. Что будет, если Фелисити позвонит в мое отсутствие? Станет ли она перезванивать? Я не осмеливаюсь рисковать и не выхожу из дома. Это хорошая возможность заняться книгой, которую я теперь пишу, — можно будет не кривя душой сказать, что я просидела за пишущей машинкой весь день или, по крайней мере, подходила к ней в течение всего дня. Причем заправленный в машинку лист не остался пустым. Хотя написанное, вне всякого сомнения, пойдет в корзину, и все придется переделывать. Книга — тема, сюжет и персонажи — не могла отвлечь мои мысли от Белл. Закончив работать, я сидела за столом, переводя взгляд с агатового стакана Козетты и необычного ножа для бумаги из верескового корня на старый «Ремингтон» Дугласа, на котором была напечатана моя первая книга — с таким вдохновением и волнением, — и пыталась восстановить в памяти свой первый визит на Аркэнджел-плейс, когда в один из холодных февральских дней Козетта взяла меня с собой, но никак не могла сосредоточиться. Воспоминания о «Доме с лестницей», каким он был в тот день, не шли дальше пустых выстуженных комнат, словно прикрепленных к стержню винтовой лестницы, как листья к изогнутой ветке, не будили воспоминаний о каких-то событиях, о последующих переменах, о людях, которые там появились, о «салоне» Козетты. Мои мысли были заняты одной Белл. Я вспоминала ее в те дни — вернее, то, что слышала о ней, что рассказывали Эльза и Фелисити, поскольку сама Белл исчезла из моей жизни больше чем на год.
Тогда, после того как Сайласа накрыли той шалью (потом Белл спокойно продолжала ее носить), я вернулась в дом, оставив их вдвоем, Белл и Эсмонда Тиннессе. Потом, через несколько часов после приезда полиции, врача и всяких других служб, Эсмонд привел Белл в гостиную, где мы собрались. Неловкость, которую ощущали все — кроме меня, Эльзы и Фелисити, не знавшей, что это такое, — казалась осязаемой. Я понимала: теперь, когда к нам присоединилась Белл, никто не знает, о чем говорить и как провести остаток вечера. Но замешательство было недолгим. Белл встала и голосом, исполненным холодного презрения, произнесла:
— Прошу прощения, что причинила столько беспокойства.
Странные слова, правда? Разве причиной беспокойства был не мертвый Сайлас и его поступок? После этой фразы Белл повернулась и ушла наверх. Фелисити потом пришлось подняться к ней и спросить, не нужно ли ей чего-нибудь — например, выпить или поужинать холодными остатками с рождественского стола, которые подали нам внизу. Белл от всего отказалась. На следующий день вернулась полиция, желавшая побеседовать с ней; проведя довольно много времени с одним из полицейских в кабинете Эсмонда, Белл спустилась к нам. Вся в черном.
Со временем я узнала, что она часто одевалась в черное, и это не имело отношения к трауру по Сайласу. Мне еще не приходилось сталкиваться с подобными людьми, с их безразличной уверенностью в себе и трагическим самообладанием. Я никогда не чувствовала к ней жалости, хотя, наверное, должна была. В конце концов, она же вдова, лишь вчера потерявшая мужа при ужасных обстоятельствах, в атмосфере насилия и страха. В моих чувствах к ней преобладало восхищение, нечто вроде преклонения перед героем — в последний раз я испытывала подобное семь лет назад в отношении учительницы музыки. Мне хотелось уединиться с Белл, поговорить. Хотелось быть рядом, одной, разговаривать, узнать о ней и рассказать о себе.
Разумеется, это было невозможно. Мы с Эльзой возвращались в Лондон — через полчаса Эсмонд собирался отвезти нас на станцию метро Дебден. Сестра Фелисити с мужем и детьми уже уехали на машине, захватив с собой Паулу с дочерью. Белл подошла к креслу, в котором сидела Фелисити с маленьким Джереми на коленях. Потом уперлась ладонями в спинку и вскинула голову с копной растрепанных светлых волос цвета потемневшей латуни, заплетенных в косу и уложенных на макушке с помощью ленты. Не глядя на Фелисити — взгляд Белл скользил по фигурной штукатурке на потолке, по карнизу, оконным аркам с искусным ламбрекеном, — она спросила, можно ли ей еще немного пожить в Торнхеме.
— Нет, не в доме. В коттедже. Пока я не найду что-нибудь другое.
— Конечно, моя дорогая, у меня и в мыслях не было… — начала Фелисити, но Белл перебила ее:
— Я знаю, что Эсмонд меня не любит. Вы все меня не любите. — Наверное, я ждала, что ее скользящий взгляд на мгновение задержится на мне, а выражение лица чуть-чуть изменится, смягчится, словно она считает меня исключением. — Но мне, — продолжила Белл, — больше некуда идти.
У нее была репутация честного человека. По дороге к станции метро Эсмонд сказал нам:
— Совершенно верно, я ее не люблю. Откровенно говоря, Сайлас мне тоже не нравился. Но исключительная честность Белл известна всем. Она не способна на обман.
Любопытно проследить, откуда берутся подобные репутации. Они являются результатом того, что люди путают два вида правды: в изложении собственного мнения и принципов и в изложении событий. Белл никогда не скрывала своих чувств, всегда говорила то, что думает. Например, она не могла из вежливости или ради того, чтобы доставить удовольствие собеседнику, сказать, что ей приятно, если ей было неприятно, что ей нравится человек или вещь, если они ей не нравились, или что она не возражает, если на самом деле возражала. Именно из-за этого, из-за ее всем известной искренности, предполагалось — нет, считалось само собой разумеющимся, — что Белл также рассказывает абсолютную правду о своих поступках, своем прошлом и о том, что случилось в коттедже. Но мне пришлось убедиться — получив жестокий урок, — что на самом деле Белл была одним из величайших лжецов в мире, причем она лгала намеренно и, думаю, исключительно ради удовольствия.
В тот раз она сказала Фелисити, что ей некуда идти, и Фелисити, поначалу решительно отвергавшая чистую правду, заключавшуюся в том, что никто в Торнхеме не любил Белл, предложила ей бесплатно жить в коттедже столько, сколько потребуется. Белл кивнула и поблагодарила в своей лаконичной манере — она умела представить дело так, словно благодарить особенно не за что.
— А что мне делать с кровью? — спросила она.
Фелисити едва не вскрикнула и прижала ладонь к губам. Джереми смотрел на Белл широко раскрытыми глазами, приоткрыв рот.
— Полиция обо всем позаботится, — сказал Эсмонд. — Оставьте это им.
Я уже говорила, что в следующий раз увидела Белл через два года. Эльза рассказывала, что у Белл не осталось родственников, которые могли бы ее приютить. Родители умерли. Профессии у нее не было, и она ничего не умела делать; с девятнадцати лет она делила с Сайласом его бедность и жилье, которое ему удавалось снять, — коттедж, а скорее, лачугу в поместье на Шотландском нагорье, комнату на юге Лондона, чердак каретного сарая в Лейтонстоуне и, наконец, коттедж, принадлежавший семье Тиннессе. Унаследовав дом отца Сайласа, Белл уехала из Торнхема и сначала поселилась в этом доме, а потом продала его и стала жить на скудный доход от вырученной суммы. Ее орбита больше не пересекалась с орбитами Эсмонда и Фелисити, а также их спутников, Эльзы и Паулы, и она надолго затерялась среди галактик, образованных молодежью Лондона в конце 1960-х.
Пока я жду телефонного звонка, мне начинает казаться, что позвонить может сама Белл. Вот раздастся звонок, я услышу в трубке голос, но не Фелисити, который с нетерпением жду, а Белл, что станет гораздо более ценным подарком. В минуты нервного напряжения я всегда разговариваю сама с собой — естественно, если рядом никого нет. Интересно, все люди так делают? Вы тоже?
— Ты с ума сошла? — громко говорю я. — Это безумие — так волноваться и так ждать. Чего ты хочешь, что тебе нужно после стольких лет, когда ты уже все пережила и все знаешь? С ума сошла?
На этом все дело и заканчивается. Безумие — не тот предмет, о котором в нашей семье можно рассуждать легко и беззаботно: помимо всего прочего, мы наследуем и безумие, шизоидные галлюцинации, связанные с нашей болезнью. Я больше не развиваю эту мысль, а когда раздается звонок — поздно вечером, слишком поздно для телефонных звонков, слишком поздно для Фелисити, — неожиданно чувствую облегчение.
6
Приверженцы теории Юнга считают, что из всех персонажей, которые являются нам во сне, безошибочно идентифицировать можно только одного — самого себя. Когда я впервые прочла об этом, моей первой реакцией стало яростное отрицание — разве я не видела во сне Белл? И Козетту, и даже — один или два раза — Марка? Но потом поняла, что на самом деле это не они, а отдельные фрагменты, отображавшие определенные стороны личности этих людей, зачастую искаженные, превратившиеся в неизвестных персонажей, полузабытых друзей или даже животных. Удивляться не стоит, особенно если учесть, как мало мы знаем о наших близких, однако воспринимать все это желательно как предупреждение: не следует торопиться с предположениями относительно характера других людей или хвастаться знанием человеческой души.
Так что прошлой ночью мне снилась не Фелисити, а кто-то другой, выглядевший и разговаривавший, как Фелисити, причем снилась не очень долго; она привела меня в серый сад на Аркэнджел-плейс, повернула ко мне изменившееся лицо, принадлежавшее человеку, имени которого я не могла назвать, но который имел какое-то отношение к тем временам, причем мне было трудно понять, кому принадлежало это лицо, мужчине или женщине. Прежде чем спуститься в сад, мы вместе были в «Доме с лестницей», и Фелисисти взяла со стола Козетты листы с отпечатанными вопросами викторины, одни нетронутые, другие наполовину заполненные. Фелисити произнесла фразу, которая никогда не звучала наяву — иначе я бы ее запомнила: «Та женщина полная дура. Она сказала, что хорея Хантингтона — географическое название. Наверное, думает, что островки Лангерганса[28] находятся поблизости от ее берегов».
Теория снов Фрейда стала предметом насмешек. Однако никто не оспаривает разумности предложения, что при попытке понять сны необходимо записывать их сразу же, как проснешься, и держать для этой цели карандаш и бумагу у изголовья кровати. Во сне замечание Фелисити не причинило мне такой боли, как если бы это случилось наяву, а сама Фелисити была из плоти и крови. Там, во сне, я просто удивилась и, проснувшись, поспешила все записать. Потом вспомнила остальные события сна. Мы с Фелисити вышли из дома в серый сад с более высокими и пышными, чем я помню, растениями и цветами, которые тоже были не желтыми или белыми, а серебристо-серыми. Мы смотрели на тыльную сторону дома, высокого пятиэтажного дома с цокольным этажом, превратившегося во сне в настоящую башню, остроконечная вершина которой терялась в темном лондонском небе.
Но окна остались теми же. Широкие проемы, по одному на каждый из четырех средних этажей, пары остекленных дверей, выходящих на узкие балконы с низкими оштукатуренными ограждениями. На цокольном и верхнем этажах просто узкие длинные окна. Из комнаты, которая была когда-то моей, на балкон четвертого этажа вышел человек, но не Марк, не Белл и не Козетта. Там, опасно перегнувшись через ограждение, застыла детская фигурка; этого ребенка я видела впервые — в отличие от Фелисити или обладательницы повернутого ко мне изменившегося лица. Она узнала своего ребенка и стала кричать, предупреждая об опасности, умоляя вернуться в дом:
— Вернись, вернись, ты упадешь!
Теперь я читаю свой рассказ о сне и замечание Фелисити, которое уже не кажется мне таким блестящим и остроумным. На листе бумаги также записан телефонный номер, который она мне продиктовала, позвонив утром и бодро поздоровавшись своим обычным: «Эй, привет!»
Я спросила ее о том, о чем не решалась спросить вчера. (Скольких радостей лишает нас трусость!) Зачем ей звонила Белл?
— О, Элизабет, мне казалось, ты знаешь. Разве я не говорила? Она хотела узнать твой телефон.
Действительно, радость. Я тут же выругала себя за нахлынувшее ощущение счастья. Пора бы поумнеть, кое-чему научиться за все эти годы, после множества друзей, замужества и прочих привязанностей.
— Разве ты не дала ей мой номер? — Не успев произнести эти слова, я поняла, что Фелисити просто не могла его знать. Мы очень давно не общались, хотя, к чести Фелисити, следует признать, что этого совсем не чувствуется, что она — женщина, способная свести с ума, — всегда рада возродить старую дружбу, словно и не было многолетнего перерыва. — Нет, конечно, у тебя его нет. В телефонном справочнике я под фамилией мужа. А издатели никому не сообщают мой телефон.
— Я их и не спрашивала. Честно говоря, подумала, что меньше всего тебе хотелось бы общаться именно с Белл. После всего, что случилось.
Теперь, когда прошло несколько часов, я понимаю: она думает, что я была влюблена в Марка. Наверное, остальные считали точно так же. То есть думали, что моя печаль и необщительность вызваны именно этим. Я задумчиво смотрю на телефонный номер, который начинается с цифр «шесть-два-четыре», номер из Мейда, но ничего не предпринимаю, только смотрю. Странно, но в данный момент мне совсем не хочется его набирать, не хочется говорить с Белл. Я так рада узнать, что ей нужен мой номер и это единственная цель ее звонка Фелисити, что не чувствую желания делать следующий шаг — пока. Сидя здесь, в своем кабинете, перед пишущей машинкой, я испытываю те же ощущения, в которые изредка окуналась в «Доме с лестницей», когда курила сигареты, которые Белл передавала мне, двигая по подоконнику: умиротворение, покой и уверенность, что завтра не наступит никогда, а если и наступит, то это не важно, а важно лишь вечное, приятное, безмятежное сегодня.
Козетта не собиралась одна жить в «Доме с лестницей». Она хотела пригласить к себе Тетушку и дочь Дон Касл Диану.
Я еще не упоминала Тетушку, но не потому, что она играла незначительную роль в жизни Козетты, а потому, что о ней трудно сказать что-либо определенное. Она была никем — маленькая старушка, у которой, казалось, нет ни характера, ни собственного мнения, почти нет вкусов и которая ни к чему не испытывает неприязни, но и ни от чего не получает удовольствия. Ее имени я до сих пор не знаю. Козетта всегда называла ее Тетушкой, хотя, как мне кажется, старушка приходилась ей не родной, а двоюродной теткой. Мы — я имею в виду толпу молодежи — должны были называть ее миссис Миллер, но никто этого не делал, и для нас она тоже стала Тетушкой. Для нее мы все были «дорогушами», поскольку имена не держались у нее в памяти, даже имя Козетты.
За два или три года до этого Тетушка жила в убогой комнатушке на окраине Лондона. Если не ошибаюсь, где-то в Кенсал-Райз. Ее донимал хозяин, который хотел освободить дом, чтобы его можно было продать, и лишал покоя джаз-оркестр из четырех человек, занимавший верхний этаж. Козетта всегда присматривала за ней, выплачивала нечто вроде пособия, покупала для нее продукты, водила на прогулки. Вместе с Дугласом они спасли Тетушку, купив ей крошечную однокомнатную квартиру неподалеку от них, в Голдерс-Грин. Из этой квартиры Козетта перевезла старушку в Ноттинг-Хилл.
Причину она не объяснила. Казалось, Тетушка и так ни на что не жаловалась, хотя судить об ее чувствах всегда было затруднительно, и если Козетта ездила из Голдерс-Грин в Кенсал-Райз, чтобы присматривать за ней, то она сама ничуть не реже проделывала этот путь в противоположном направлении. Возможно, Козетта просто сделала доброе дело. Доброте Козетты удивляться не стоило — она проявлялась так часто, что ее уже не замечали, — однако я пришла к выводу, что в данном случае мотив был другим. Очевидно, роль, предназначавшаяся Тетушке в «Доме с лестницей», была очень важна для Козетты, пытавшейся вернуть юность.
Присутствие Тетушки никак не влияло на мою жизнь. Другое дело — Диана Касл. Боюсь, тот факт, что ее пригласили жить в доме, выделив собственную спальню, вызвал у меня лишь ревность и негодование. Вы должны понять, что к тому времени я, сама того не сознавая, заменила мать Козеттой — причем не после смерти матери, а задолго до этого. Разумеется, я понимала, что присутствие Дианы не исключает моего присутствия: мне всегда рады, для меня всегда найдется место, и Козетта считает само собой разумеющимся — и я тоже должна так считать, — что ее дом станет моим домом, как только я пожелаю.
Я немного обиделась. Окончив университет, путешествовала по Европе, встречаясь с такими же кочевниками и размышляя о книгах, которые собиралась написать. Первая из них появилась в доме Козетты, но не тогда, а гораздо позже. Вернувшись, я поступила в одногодичную педагогическую аспирантуру, чем впоследствии была очень довольна, хотя сделала это из-за обиды, которую, по моему мнению, мне нанесла Козетта.
«Дом с лестницей» я видела один или два раза и относилась к нему так, как мог бы относиться, скажем, мой отец или миссис Морис Бейли. Большой, старый, грязный и холодный дом с неудобным расположением комнат — кухня на цокольном этаже, все лучшие спальни и гостиные на самом верху — словно специально спроектированный для создания максимального неудобства, с крутой лестницей и опасными окнами. Второй раз я приезжала туда после переезда Козетты, недели через три, но мебель еще стояла там, где ее бросили грузчики; ящики с книгами, фарфором и стеклом оставались не распакованными, на окнах не было занавесок, телефон не работал.
Но когда я попала туда в третий раз, все уже изменилось. Я уезжала, а Козетта была занята, хотя это не очень подходящее слово для такого мягкого, пассивного и праздного человека. За нее все делали другие: Перпетуа, которая по-прежнему приходила к ней, ежедневно совершая путешествие на 28-м автобусе, садовник и мастер на все руки Джимми, бригада рабочих, укладывавших ковры и вешавших занавески. Комнаты не перекрашивали — от этого Козетта отказалась, — но немного выцветшие и обшарпанные стены оказались как нельзя кстати, не позволяя дому выглядеть так, будто он сошел с обложки журнала «Хоумс энд гарденс», хотя жилищу Козетты эта опасность в любом случае не грозила. Как бы то ни было, на окнах висели занавеси из плотного шелка и бархата, римские шторы, австрийские шторы, а также китайские занавеси из бус, с пасторальными сценами, которые при движении сверкали всеми цветами радуги, а в неподвижном состоянии выглядели по-восточному невозмутимыми. Думаю, Козетта сознательно отказалась от таких тонов, как бежевый, желтовато-коричневый и серый. Дом сверкал яркими красками: синим, алым и пурпурным, а также изумрудно-зеленым и ослепительно-белым. Из гардероба самой Козетты исчезли сшитые на заказ костюмы и хлопковые балахоны, расцветкой напоминавшие скатерть. В тот день, когда я пришла, открыв дверь ключом, который она мне прислала, поднялась по лестнице, теперь устланной кроваво-красной дорожкой, и увидела ее сидящей за письменным столом, на ней было платье из желтого шелка, с ярким узором из белых маргариток, алых роз и зеленых листьев папоротника. И эта перемена оказалась не единственной.
Козетта протянула руки; я, ни слова не говоря, подошла к ней, и мы обнялись. Присланный по почте ключ тронул меня почти до слез — он символизировал доверие. Обняв Козетту, впитывая ее тепло, ее запах, я почувствовала под скользким шелком необычную стройность ее тела.
— Я сидела на диете.
— Вижу, — сказала я.
— Врач рекомендовал сбросить вес из-за повышенного кровяного давления.
Она застенчиво покосилась на меня, стараясь не смотреть в глаза. У меня возникло странное ощущение, что это, конечно, правда, но не вся. Истинная причина стройности крылась в другом.
— Ты что-то сделала с волосами.
Козетта поднесла руку к темно-рыжим локонам.
— Первым делом их красят в естественный цвет, а потом при каждой стрижке, — доверительно сообщила она, — делают чуть-чуть светлее, и в конечном итоге ты превращаешься почти в блондинку. Все седые волосы теряются на общем фоне и становятся не видны.
— Ага, понятно, — сказала я.
Неужели это ее естественный цвет? И вообще, разве у волос бывает такой цвет?
— Парикмахер говорит, что с такой прической я помолодела на десять лет.
Я не собиралась спорить, хотя сама этого не заметила. От неестественного медного оттенка лицо Козетты выглядело усталым, каким никогда не было в обрамлении седых волос, а сама прическа — что хуже всего — больше напоминала парик. Я благородно заявила, что она прекрасно выглядит, и так ей очень идет, чем, похоже, обрадовала ее. Козетта предложила подняться наверх, посмотреть «мою» комнату, и мне даже показалось, что она с вновь обретенной легкостью вскочит со стула. Но движения Козетты были такими же медленными, словно ей никогда никуда не нужно спешить.
Мы поднялись по лестнице, по пути заглядывая в другие комнаты. Тетушка была в саду, сидела в шезлонге и, вероятно, спала, и мы зашли в ее спальню этажом выше — большое помещение, заполненное обычными для старой дамы вещами: радиоприемник сороковых годов в полированном деревянном корпусе, рисунки на папиросной бумаге и коллаж из почтовых открыток в технике сепии, салфетки на спинках двух кресел. С люстры свисала липкая бумага от мух. Я выглянула в окно, которое хоть и выходило во двор, но представляло собой одну из стеклянных дверей, ведущих на некое подобие балкона. Голова Тетушки среди серой листвы напоминала белую хризантему. Старушка сидела, сложив руки на груди, подняв и вытянув ноги. Наверное, я бы очень удивилась, будь она чем-то занята — например, шитьем. Но Тетушка ничего не делала, просто существовала, нежась в ласковых лучах осеннего солнца, окруженная со всех сторон серыми листьями. Позже я узнала, что дерево дымчатого цвета, отбрасывающее пятнистую тень, называется эвкалиптом, но тогда я этого не знала — как и названий других растений в этом бледном, призрачном саду.
Козетта выделила мне комнату на следующем этаже, только окнами на улицу. Мне достался один из венецианских пролетов. Я все время говорю об окнах, как будто обращала на них больше внимания, чем на форму и размеры комнат. Разумеется, нет. Только последующие события натолкнули меня на мысль, что окна всегда привлекали меня больше, чем остальные особенности «Дома с лестницей», даже сама лестница; причем я замечала не только их размер и форму, но и опасность, грозящую тем, кто к ним приближается. Окна на фасаде были достаточно безопасны из-за широких подоконников и изящных кованых корзин, но с тыльной стороны дома… Какой легкомысленный архитектор спроектировал такие окна — просто стеклянные двери, выходившие практически в пустоту, на узкий оштукатуренный выступ с низким ограждением, через которое мог переступить и ребенок? На верхнем этаже открытое окно превращалось в дверной проем без двери.
В предназначенной для меня комнате стояла кровать и множество еще не распакованных ящиков с вещами. Я начала жалеть, что поступила в педагогическую аспирантуру. По какой-то причине мне захотелось немедленно разобрать и расставить вещи, что совсем для меня не типично. В небе ярко сияло солнце — наверное, это были последние солнечные деньки перед приходом зимы. На балконе дома напротив, строгом парижском угловом балконе, отличавшемся от балконов на этой стороне улицы, женщина поливала герань. Деревьев на улице было больше, чем машин.
— Ты можешь приезжать каждые выходные, — сказала Козетта.
Спускаясь, мы встретили Диану Касл и какого-то юношу. Их появлению предшествовал громкий хлопок входной двери, от которого завибрировал весь дом, словно по лестнице-позвоночнику пробежала дрожь. Диана поцеловала Козетту, и юноша тоже — к моему величайшему удивлению. Они поднялись в комнату, которая впоследствии получила название «комнаты квартирующих девушек». Я не знаю, кто придумал это выражение — возможно, сама Козетта. Дверь наверху тоже хлопнула. Козетта улыбнулась, и я поняла: она рада, что у нее Диана может чувствовать себя как дома.
— Мне приятно, что тут будет жить девушка, — сказала она мне. — Я бы предпочла видеть на ее месте тебя, но пока это невозможно, пусть живет кто-то другой. Людям здесь, похоже, нравится. Я довольна.
Предполагалось, что Диана будет немного помогать Козетте: ходить в магазин, убирать после вечеринок, считать и упаковывать белье для прачечной и тому подобное, но, разумеется, не убирать в доме. Уборкой занималась Перпетуа. Но если Диана и пыталась выполнять эти обязанности, то быстро бросила — впрочем, как и ее преемницы. Даже имея самые благие намерения, просто невозможно мыть посуду, прибирать или ходить за покупками, когда кто-то (тот, для кого ты это делаешь взамен арендной платы) все время убеждает тебя не беспокоиться, все бросить, говорит, что это ерунда и что лучше просто сесть и поговорить. В доме вокруг Козетты уже успел образоваться невероятный беспорядок, напоминающий распродажу подержанных вещей: самые разные предметы занимали все поверхности, грудами лежали на полу. Но этот беспорядок почему-то не вызывал отторжения, а, наоборот, казался милым и помогал гостям чувствовать себя непринужденно.
Большой круглый стол из розового дерева, за которым сидела Козетта, когда я вошла в дом, был завален разнообразными вещами; как выяснилось, она проводила за этим столом большую часть дня. Это был командный пункт ее гостиной, место, из которого она управляла своим «двором». Стол с двумя резными листьями в центре я помнила еще по Велграт-авеню, где он вместе с двенадцатью окружавшими его стульями занимал почти всю столовую. Там его полировали до состояния, напоминавшего стекло. Блеск уже потускнел, на поверхности появились белые и темные круги, а также вдавленные следы от ручки, которые образуются при письме на тонкой бумаге, если под нее ничего не подложить. Именно состояние стола, а не все остальные изменения в облике и привычках Козетты, окончательно убедило меня, что она порвала с прошлым, совершила революцию в своей жизни.
Само собой разумеется, я почувствовала — такова человеческая природа — укол страха, и не просто укол, а настоящий приступ возмущения. В молодости мы сами хотим меняться, но все вокруг должно оставаться неизменным. Козетта не вспоминала Дугласа. Может, это вполне естественно, однако я не слышала от нее ни единого слова, ни даже намека о ее утрате или вдовстве. Я не видела в доме ни одной фотографии Дугласа. В тот же день, чуть позже, мы зашли в спальню Козетты — роскошный будуар с большой новой кроватью овальной формы, туалетным столиком в голливудском стиле, круглым зеркалом в окружении электрических ламп и китайскими ширмами из слоновой кости, инкрустированной перламутром. Мебель с Велграт-авеню, словно предназначенная для невесты богача, в том числе кровать для новобрачных с белым кружевным балдахином, была распределена по всему дому: предмет там, предмет тут, пару стульев для Тетушки, а сама кровать, лишенная украшений, пожертвована для «комнаты квартирующих девушек». На фотографиях в серебристых рамках, которые теперь висели у Козетты, были изображены я, ее брат из Сент-Джон-Вуд, невестка, а также племянница в свадебном платье.
В тот вечер пришли гости, одна молодежь — наверное, студенты, хиппи. Интересно, кто привел в движение этот поток, стоял у его истоков? Не могла же Козетта выйти на улицу и зазывать их, расхваливая прелести дома. Вероятно, движущей силой первоначально выступала Диана, а ее друзья приглашали своих друзей. Мне даже кажется, они приходили сюда потому, что тут все — напитки, по крайней мере чай и иногда вино, еда, если им хотелось есть, сигареты без счета — было бесплатным, они могли вести себя так, как хочется, говорить или молчать, а также всегда могли рассчитывать на кровать или место на полу для ночлега. За всем этим стояла сама Козетта со своей любвеобильностью, которой хватило бы на десять детей.
Эти люди слетались в дом как мухи на липучку Тетушки, привлеченные сладким клеем, но, в отличие от мух, не расплачивались за свою слабость. Козетта сидела за столом, заваленным книгами, телефонными справочниками, листами бумаги, пустыми чашками и бокалами; тут были телефон и радиоприемник, ваза с засохшими цветами, битком набитая сумочка, очки, сигареты, компактная пудра и лак для ногтей — правда, отсутствовали печенье и шоколад, вредные для новой фигуры. Козетта искала себе возлюбленного.
Тогда я этого не знала, даже не догадывалась. В моих глазах Козетта была матерью всем этим людям, причем невероятно снисходительной — какая мать в шестидесятилетнем возрасте позволит дочери привести на ночь бойфренда или разрешит сыну свернуть сигарету с марихуаной, а когда ее пустят по кругу, затянуться самой? Подобные вещи Козетта не только позволяла, но и поощряла, снисходительно улыбаясь. Была ли ее улыбка особенно сердечна, когда она обращалась к двум молчаливым бородатым парням, флегматичному, который сидел со склоненной головой над книгой Халиля Джебрана,[29] или беспокойному, часами извлекавшему из гитары нестройные аккорды? Если и так, то я приписывала ее улыбку другой причине; мне и в голову не приходило, что одиночество и почти мучительное томление заставили Козетту считать потенциальными любовниками парней, которые были на тридцать лет моложе ее. Только позже, на Рождество, когда в один из вечеров мы каким-то чудом остались вдвоем, она мне все объяснила. Именно тогда она говорила о «распутстве» и краже мужей.
— Жаль, что мне не тридцать, Лиззи. В этом возрасте я уже одиннадцать лет была замужем. Ты же знаешь, я никогда не работала. В тридцатые годы многие девушки не работали, не только замужние женщины. Жили дома с матерью, пока не выйдут замуж, причем найти мужа считалось большим везением — чем раньше, тем лучше. Тогда не было всех этих разговоров насчет не торопиться и подождать с замужеством, пока не станешь старше, более зрелой и все такое. Мне завидовали; все считали везением обручиться в восемнадцать и выйти замуж в девятнадцать — мне действительно завидовали. Теперь это кажется безумием — так все изменилось.
— Ты жалеешь? — Разговор вызывал у меня некоторую неловкость.
— А что мне еще оставалось? Такие были времена.
— Кажется, социологи называют подобное поведение культурно-специфическим, — сказала я, демонстрируя образованность.