— Кольцо принадлежало матери Дугласа, — сказала Козетта. Я знала, что случилось с матерью Дугласа, знала причину ее преждевременной смерти, но промолчала. Только улыбнулась натянутой улыбкой, застывшей у меня на губах. — Она родилась в марте, — продолжала Козетта, — а гелиотроп считается камнем тех, у кого день рождения в этом месяце.
— А я думала, что гелиотроп — это цветок, — сказала моя подруга.
— Гелиотропом называют все, что поворачивается к солнцу, — с улыбкой объяснила Козетта.
Возможно, я не была столь же добра к ней, как она ко мне, но я любила ее, всегда любила. Годам к двадцати подростковая жестокость прошла, и я со стыдом вспоминала свой смех и свое презрение — точно так же я мучилась, что не проявляла сочувствия к матери. Облегчение приносил лишь тот факт, что Козетта не
Дугласу она могла доверять. Несмотря на сомнения, посещавшие меня в юные годы, он никогда ее не обманывал. Дуглас любил и оберегал ее, а взамен Козетта должна была лишь принять образ жизни, который ему нравился: приглашение на ужин соседей, визиты на ужин к соседям, собрания ассоциации жителей района Велграт в ее столовой, Перпетуа для уборки и Мэгги на кухне, пропалывающий лилии Джимми, вид на Норт-энд в одном направлении и на поле за Лугом в другом, неиссякающие деньги и бесконечный покой, Дон Касл с ее бесконечными банальностями, приемный ребенок и шесть спален. Нет, разумеется, всему на свете приходит конец. Козетта очень любила историю, вероятно, об умирающем Будде, и я часто слышала, как она рассказывала своим тихим, неторопливым голосом:
— Ученики пришли к нему и сказали: «Учитель, мы не перенесем потери. Как мы будем жить, когда ты нас покинешь? Оставь нам хотя бы слово утешения, которое поможет перенести твой уход». И Будда ответил: «Все меняется».
Я обычно улыбалась, потому что жизнь Козетты оставалась неизменной. По крайней мере, так мне казалось все те годы, когда я почти все время жила с ней и Дугласом; ее жизнь состояла из неизменного круга необременительных, приятных занятий, кульминацией которых был отдых в условно экзотических местах, доставка от портнихи нового платья для ужина в какой-нибудь «ливрейной компании»,[9] или, как я эгоистично льстила себе, мои удовлетворительные результаты экзаменов за среднюю школу. Все меняется, но в жизни некоторых людей ждать изменений приходится долго.
В одно осеннее утро, когда поток транспорта в Хэмпстеде был особенно плотным и «Роллс-Ройс» стоял в пробке за станцией метро Белсайз-парк, Дуглас поднял голову от документа, который он читал по дороге на работу, откинулся на сиденье и умер.
Шофер ничего не заметил. У Дугласа не было привычки разговаривать с ним, если не случалось ничего необычного, а пробка на дороге не относилась к этой категории. Шофер слышал вздох на заднем сиденье, потом звук, похожий на покашливания, — именно по нему потом определили время смерти. Приехав в Сити, на Ломбард-стрит, шофер обошел вокруг машины, открыл дверцу и увидел, что Дуглас сидит, запрокинув голову, и как будто спит. Дотронувшись до Дугласа, он почувствовал, что кожа на лице неестественно холодная.
Дугласу было пятьдесят три, и значит, он перешагнул тот рубеж, когда могла проявиться дурная наследственность. Его смерть не имела никакого отношения к генетическому заболеванию — быстрая и милосердная, не похожая на долгую, изматывающую пытку, которая ждала мою мать. Закупорка сосудов остановила его сердце. Врач сказал Козетте, что все произошло мгновенно и Дуглас не успел ничего понять.
3
Они стояли под дождем — Козетта и ее братья с женами, вереница скорбящих под черными зонтиками. Естественно, братьев и сестер у Дугласа не было, и мы пожали руки шуринам и свояченицам, поцеловали Козетту в щеку. Я видела, как ведут себя остальные, и последовала их примеру. Здесь, в крематории Голдерс-Грин, я была с отцом, потому что к тому времени мать перестала ходить на похороны — а если точнее, вообще куда-либо ходить. Мне показали огромное количество родственников Козетты, но из родных Дугласа, кроме меня, присутствовала только наша кузина Лили, незамужняя государственная служащая, которая в пятидесятилетнем возрасте была так счастлива, что проклятье семьи ее, похоже, не коснулось, и даже в такой обстановке едва сдерживала бьющую через край радость. Она подошла к моему отцу и сжала его локоть:
— Скажи, как там бедняжка Розмари?
Еще никто не спрашивал у отца о здоровье его умирающей жены таким жизнерадостным тоном. Меня Лили рассматривала с нескрываемым любопытством, поскольку прекрасно знала, что при здоровых родителях заболеть невозможно, и если тот из родителей, кто является носителем дефектного гена, доживает до пятидесяти, значит, ребенок тоже будет здоров.
Перпетуа, которая пришла вместе с взрослым сыном, рассказала мне — когда я приходила навестить Козетту, — что, узнав о смерти Дугласа, Козетта закричала и заплакала, принялась истерично всхлипывать и угрожала убить себя. Когда я увидела ее, она плакала. Мне уже исполнилось двадцать, и я больше не жила в Гарт-Мэнор, потому что поступила в колледж. Если вы учитесь в университете в Риджентс-Парк, то вряд ли будете жить в Голдерз-Грин без крайней необходимости. Узнав о смерти Дугласа, я поспешила к Козетте, хотя, приехав к ней, не знала, как успокоить эту женщину, которая ничего не говорила, а все время плакала. Я выросла в семье, где умение скрывать свои чувства превратилось почти в фетиш, и поэтому не умела их выразить, даже когда очень хотела. Подруга, которой я завидовала — та самая, что так удачно восхитилась драгоценностями Козетты, девушка по имени Эльза, хотя все мы называли ее Львицей, — рассказывала мне, что в детстве все время наблюдала, как родители ссорились и кричали друг на друга, забыв обо всем и отбросив условности. По крайней мере, они не скрывали своих чувств, и Эльза считала, что именно поэтому она научилась проявлять свои.
Я растерянно смотрела на слезы, которые текли по щекам Козетты, и не знала, что сказать. Неделю спустя ее лицо по-прежнему было красным, глаза опухшими. Козетта стояла под зонтиком, который держал ее старший брат, рядом с венками и крестами из мокрых цветов; она все время плакала, пока не вошла в часовню крематория, и внезапно умолкла лишь в тот момент, когда гроб с телом Дугласа исчез, проглоченный пламенем. Она была во всем черном. Костюм на ней был не из той серии вечных, сшитых на заказ, а остался от послевоенной эпохи «нового облика», когда родилась я, и состоял из длинной, расширенной книзу юбки, которую, как я подозревала, Козетта могла натянуть на себя только с расстегнутой молнией, и жакета с баской. Думаю, она купила этот костюм на похороны матери, которая умерла примерно в то же время. Я чувствовала запах нафталиновых шариков. Козетте — богатой женщине, унаследовавшей от Дугласа около миллиона, что в 1967 году было огромной суммой, — и в голову не пришло купить новый костюм на похороны собственного мужа. Она не любила черный цвет, как потом объяснила мне Перпетуа, и отказалась тратить деньги на то, что больше никогда не наденет.
Впервые Козетта меня удивила. Но это был лишь предвестник многочисленных сюрпризов.
Все гадали, что она теперь будет делать. С тех пор я не раз убеждалась, что родственники и соседи всегда готовы помочь советом женщине, оказавшейся в таком положении, но сами никогда не станут делать того, что предлагают другим. Все их предложения, похоже, сводились к тому, чтобы оградить вдову от неприятностей.
Невозможно представить себе человека, менее склонного попадать в неприятности, чем Козетта. Ей было сорок девять, но выглядела она старше: серо-стального цвета волосы, исхудавшее и осунувшееся лицо и довольно пухлое тело, потому что она принадлежала к тому типу женщин, которые получают удовольствие от еды. Была Пасха, и я решила переночевать у нее. Приехав в Гарт-Мэнор, я приготовилась к роли внимательного слушателя, такого же внимательного, как сама Козетта. Пусть рассказывает о Дугласе и о своей жизни с ним — интуиция нашептывала мне, что Козетта захочет выговориться, и это станет для нее своего рода катарсисом. Интуиция меня подвела — задумчивая и рассеянная, отламывая кусочки шоколада и автоматически отправляя их в рот, Козетта слабым голосом спросила, как мои дела и какие у меня планы.
— Этот вопрос я собиралась задать тебе, — сказала я.
Козетта ответила загадочной улыбкой и слегка покачала головой. Словно хотела сказать: какие у меня могут быть дела? В ее взгляде и мягкой настойчивости — Козетта хотела слушать меня, а не наоборот — я уловила отрицание будущего, такое же явное, как и в ее фразе, что жизнь закончилась и осталось лишь медленное сползание в старость, а затем смерть. Похоже, это настроение поддерживалось визитерами, которые шли непрерывным потоком, — родственниками и друзьями, главными советчиками вдов с их легкомысленными рекомендациями переехать «в тихое местечко у моря», в деревенский домик или «уютную квартирку» в пригороде.
— Не слишком большую, — говорила Дон Касл. — Что-нибудь компактное для тебя одной. Чтобы уборка не слишком утомляла.
Как раз в это время Перпетуа пылесосила коридор, и я подумала, что либо Дон глуха, либо относится к той категории людей (что вероятнее), которые не думают, когда говорят. Брат Козетты Леонард предложил переехать поближе к ним с женой. Он жил в Севеноуксе. Маленький домик или бунгало в окрестностях Севеноукса, лучше бунгало, сказала его жена, потому что с возрастом Козетте не захочется подниматься по лестнице. Или просто не сможет, мрачно намекала эта женщина, наблюдая, как Козетта берет очередной бисквит. Второй брат жил в одном из громадных, похожих на барак многоквартирных домов в Сент-Джон-Вуд, в просторной квартире с четырьмя спальнями, которую он всегда называл апартаментами.
— Только что на рынке появилось предложение квартиры в Родерик-Кортс, маленькой и компактной, с одной спальней, — сообщил он и с нажимом прибавил: — Квартира на первом этаже, так что тебе не придется пользоваться лифтом. — Словно Козетта скоро станет совсем немощной и не сможет сделать один шаг по коридору, чтобы нажать кнопку.
Выслушав брата, Козетта сказала, что подумает. Я ни разу не слышала, чтобы она протестовала, когда с ней обращались так, словно старческое слабоумие уже не за горами. Конечно, в те времена — даже двадцать лет назад — женщины выглядели старше, чем теперь. Средний возраст начинался с сорока, тогда как в наши дни граница сдвинулась к пятидесяти. Вероятно, на эти перемены как-то повлияло женское движение, преуменьшив роль физической красоты. В наши дни красота уже не ассоциируется исключительно с расцветом юности, не считается главным элементом привлекательности, а сама привлекательность не определяет смысл существования женщины. Козетте никогда не приходилось зарабатывать себе на пропитание, она даже не занималась домашним хозяйством, и ее жизнь была похожа на жизнь наложницы — двадцать восемь лет она утешала и поддерживала Дугласа, который был волен любить ее или бросить, ждала возвращения мужа домой, выслушивала его. Они были бы шокированы, эти визитеры с их советами, осмелься кто-либо высказать эту мысль вслух, но втайне все прекрасно понимали. Со смертью Дугласа Козетта становилась ненужной — точно так же, как становится ненужной наложница в гареме после смерти хозяина.
Козетта ничего не обещала, не отвергала ничьих предложений, но в ней жило какое-то особое упрямство. Она отказывалась изучать разрешения на осмотр жилья, звонить агентам, смотреть дома, причем решительный отказ зачастую выражался улыбкой и легким покачиванием головы. Я не припомню, когда она говорила меньше, а слушала больше, чем в те дни. Мне казалось, что она онемела от горя, но позже я поняла, что Козетта молчала от избытка мыслей и планов. Ей предстояло многое обдумать — и вовсе не годы, прожитые с Дугласом. Она размышляла, как осуществить то, чего так страстно желала.
Мужчины наносят визиты вдовам в надежде оказаться в их постели. Вдовы не против, вдовы благодарны. Мужчины, которые двадцать лет женаты на лучшей подруге вдовы и, по всей видимости, относятся к категории верных мужей, которые до сих пор даже не называли вдову по имени, вдруг начинают застенчиво улыбаться и приставать к ней на кухне, когда она кладет пакетики с чаем в заварочный чайник. По крайней мере, мне так говорили.
Если подобное и происходило с Козеттой, то не при мне. Возможно, мужчин отпугивало мое присутствие. В любом случае единственными претендентами могли быть Роджер, муж Дон Касл, и президент ассоциации жителей района Велграт. У меня есть фотография Козетты, сделанная тем летом и похожая на снимки в женских журналах, которые присылают читательницы, прося совета, как улучшить свою внешность. На противоположной странице помещается другой снимок — после депиляции, посещения парикмахера и визажиста, а возможно, и пластического хирурга. Такая фотография Козетты у меня тоже есть.
На первой она сидит под навесом из ткани в цветочек, откинувшись во вращающемся кресле, и выглядит какой-то неряшливой: лицо расплывшееся, волосы висят спутанными космами, губная помада, вероятно, наносилась в темной комнате без зеркала, а солнцезащитные очки висят на шее на какой-то резинке. Платье у нее похоже на хлопковую палатку. По крайней мере, Козетта отказалась от сшитых на заказ костюмов, возможно, просто не могла в них влезть; это было единственное изменение в ее внешности и образе жизни. Она по-прежнему заседала в своем попечительском совете, посещала собрания ассоциации, приглашала соседей на ужин и сама ходила к ним в гости, хотя они вели себя так, словно своим приглашением делали ей огромное одолжение. Но никто, как она позже призналась мне, не осмелился предложить ей неженатого мужчину. Козетте было уже пятьдесят, исполнилось в августе, а мы тогда жили в эпоху культа юности.
Мысль о том, что у Козетты есть друг или любовник, выглядела абсурдной. Для этого нужно быть молодым. Красота не обязательна, но требовалась хотя бы некоторая привлекательность, очарование, молодость и стройность. Мне и в голову не приходило, что подобными мыслями я оскорбляю Козетту; на самом деле они у меня бы и не появились, и я бы продолжала считать, что соблазнение мужчины так же далеко от ее желаний, как усыновление ребенка или выход на работу, если бы Дон Касл не сказала мне: «Единственный выход для бедной Козетты — снова выйти замуж».
Я была шокирована, словно викторианская барышня:
— Но Дуглас умер всего полгода назад.
— О, моя дорогая, всем известно, что, если люди желают вступить в брак, они делают это в течение двух лет.
— Козетта не захочет еще раз выходить замуж.
— Тебе так кажется, но ты еще молода. Прожив в браке столько лет, она, конечно, хочет снова стать замужней женщиной.
Этот разговор я вспомнила через год или чуть меньше, когда Козетта вдруг разоткровенничалась со мной:
— Все говорят, что мужчины распутники. А я бы хотела стать распутницей. Знаешь, чего мне хочется, Элизабет? Чтобы мне снова стало тридцать, и я бы уводила чужих мужей. — Она рассмеялась тихим, безнадежным и горьким смехом.
Однако в ее пятидесятый день рождения — тихо отпразднованный в ресторане, куда она пригласила моего отца, меня и своего брата Оливера с женой Аделью, — на это не было и намека. Брат из Севеноукса уехал в отпуск. В такси, на котором мы вдвоем возвращались в Норт-Энд, она плакала, вспоминая о Дугласе, и я обняла ее, думая о словах Дон, о нелепости ее предположения.
В моем доме в Хаммерсмите, на Макдуф-стрит, есть вещи, подаренные Козеттой. Вероятно, ее подарков у меня больше, чем вещей, полученных из какого-то одного источника, и явно больше, чем подарков любого другого человека. Долгое время они напоминали мне о ней, вызывая такую острую боль, что я убрала их, как мне казалось, навсегда. Однако — по выражению той же Козетты — все меняется, и я вновь достала их и расставила по всему дому, в гостиной, в спальне и в кабинете. У меня маленький домик среднего викторианского периода, расположенный на террасе. Рядом сад, и я рада, что он очень мал, просто огороженный стенами квадрат, как и у всех домов на моей улице, и на соседней тоже — если смотреть на них из кабины вертолета, то они будут выглядеть как коробка из-под консервов, из которой бакалейщик вынул все банки. Из-за стен приходят два кота и там же, за стенами, исчезают, никогда не выходя на улицу, где им угрожает Большая западная железная дорога. Они даже не знают о ее существовании и не представляют, что кошки могут там гулять.
Три подаренных Козеттой каменных шарика, из хризолита, агата и аметиста, лежат рядышком в круглой стеклянной вазе на подоконнике в гостиной. Однажды я решила собирать каменные шарики, но моя коллекция ограничилась этими тремя. На книжной полке стоит фарфоровая андерсоновская Русалочка производства Копенгагенской королевской фарфоровой мануфактуры, копия той, что установлена в Копенгагене, — это подарок Козетты к моему двадцатипятилетию. Статуэтка относится к категории разочарований, то есть чего-то гораздо более скромного и невзрачного, чем мы ожидаем.
— Как Мона Лиза, — сказал Мервин, а Гэри прибавил: — Или Палата общин, такая маленькая зеленая комната.
— Ниагарский водопад, — предложила я. — Особенно теперь, когда его могут перекрыть.
— Центральный уголовный суд, — сказал Маркус.
Мы все посмотрели на него.
— Олд-Бейли, как вы его называете, — пояснил он. — Внутри. Маленький и совсем не впечатляет. Ожидаешь чего-то более величественного.
Разве не странно, что мы обменивались этими легкомысленными, довольно остроумными замечаниями, не подозревая, что они могут оказаться пророческими, не зная, какую длинную тень они способны отбрасывать?
— Когда это ты был в Олд-Бейли, Марк? — спросила Козетта; вид у нее был такой озабоченный, что все рассмеялись. За исключением Белл. Думаю, к тому времени Белл уже перестала смеяться. Марк сказал, что его приводил туда приятель, криминальный репортер. Слушалось дело об убийстве — мужчина убил свою подругу.
— Я полагал, что суд повергнет меня в благоговейный трепет, — продолжал Марк. — И, в общем-то, не был разочарован. Все время думал о людях, которых там судили, и о том, что такая обстановка скорее успокаивала их, чем пугала.
— И это хорошо?
Белл пристально смотрела на него.
— Конечно, хорошо, — ответил он. — Вне всякого сомнения.
В моем кабинете стоит агатовый стакан для ручек и карандашей, выдолбленный кусок красновато-фиолетового камня с коричневыми и зелеными прожилками, который Козетта привезла из поездки в Шотландию, а в нем среди множества ручек торчит необычный нож для бумаги; полоски на его рукоятке того же цвета, но по-другому расположены — Козетта клялась, что он вырезан из корня вереска. А может, из пучка спрессованных веток или окаменевшего корня вереска — что-то вроде этого. В той же комнате лежит зажигалка с сине-белой подставкой из веджвудского фарфора, которую мне отдала Козетта, потому что я увидела зажигалку и имела неосторожность похвалить ее. Старинный, благородный ответ: «Она твоя», — щедрое гостеприимство главы клана или восточного эмира. В углу стола расположилась старая механическая пишущая машинка, на которой я печатала свою первую книгу, еще на Аркэнджел-плейс. Эта машинка, «Ремингтон», принадлежала Дугласу. Когда я заявила, что хочу написать книгу, Козетта освободила для меня комнату. Ничего мне заранее не говоря, вместе с Перпетуа приготовила комнату и просто привела меня туда, гордо продемонстрировав письменный стол, который она купила на Портобелло-роуд,[10] вращающийся стул, диван, «чтобы отдыхать между главами», а на столе стопку бумаги, агатовый стакан с отточенными карандашами, шариковыми ручками и ножом для бумаги из верескового корня, а также пишущую машинку Дугласа.
Я ей больше не пользуюсь. Теперь у меня электрическая, которую я еще не успела сменить на компьютер. Машинка Дугласа ждет своего часа, когда у меня закончатся кассеты для электрической, когда она сломается или когда отключат свет, что случается довольно редко — в отличие от тех времен, когда я жила на Аркэнджел-плейс. На книжных полках этого дома хранится много книг, которые дала мне Козетта. Весь цикл «В поисках утраченного времени»,[11] двенадцать томов «Танца под музыку времени»,[12] полное собрание романов Ивлина Во. Собрание сочинений Генри Джеймса с романом «Крылья голубки» выглядело абсолютно новым, без каких-либо пометок, оставленных временем, pressure или болью. Да и откуда им взяться? Ведь совсем не эти томики в синем кожаном переплете с золотыми буквами брала в руки Белл, разглядывала, лениво перелистывала страницы и спрашивала, о чем они, — Белл, которая никогда не читала ничего сложнее «Ивнинг ньюс»[13] или гороскопа от гадалки.
А вот полное собрание сочинений Киплинга, издательство «Макмиллан», красный кожаный переплет с золотым тиснением. Козетта была неравнодушна к сериям и циклам! Они давали ей возможность тратить больше денег, больше отдавать, засыпать подарками. Словарь цитат, словарь по психологии, словарь новогреческого языка, который Козетта подарила мне к Рождеству, не найдя словаря древнегреческого. Я помню, что рассердилась — вместо благодарности или хотя бы смирения.
— Но я же тебя предупреждала. Повторяла несколько раз. Говорила не покупать новогреческий. Что я буду делать со словарем современного греческого языка?
И бедная Козетта смущенно ответила:
— Я достану то, что ты хочешь, уже заказала. Мне обещали привезти на следующей неделе. Тогда у тебя будет два словаря. Разве плохо иметь целых два греческих словаря?
Я стою в своей комнате, смотрю на словари, собрания сочинений и циклы романов. Смотрю на свои картины, акварели из старого дома, которые отдал мне отец, когда переехал, на плакат Фульвио Ройтера[14]«Венецианский карнавал», репродукцию Мондриана и репродукцию Клее — и на то место, куда я пыталась повесить Бронзино,[15] но не смогла. Не смогла выдержать его вида. Пишущая машинка Дугласа запылилась, и ее надо бы накрыть, но у нее нет чехла, который пропал много лет назад, вероятно, еще в то время, когда Козетта жила в Гарт-Мэнор — какое претенциозное, глупое название; если что и относится к категории разочарований вещей, так это он! — или потерялся при переезде. На письменном столе — не том, который Козетта купила на Портобелло-роуд, а другом — лежит лондонский телефонный справочник и список иногородних номеров, которые я выписала сегодня утром из других справочников, когда ходила в публичную библиотеку. Лондонский справочник старый, но Козетты Кингсли в нем нет. Не знаю, зачем я ищу ее имя — наверное, в надежде на невероятное, — но ищу.
Телефон семьи Касл я нашла — по старому адресу на Велграт-авеню. Наверное, звонить им все равно бесполезно — они не
На листе бумаги также присутствует телефонный номер Эльзы, Львицы — не потому, что она живет не в Лондоне, а потому, что ее нет в справочнике, и у меня в записной книжке много лет хранятся ее тайные, тщательно охраняемые номера. Последний выписан на лист, поскольку мне показалось удобнее собрать все номера вместе. Я не видела ее и не разговаривала с ней довольно давно, месяц или два, но это не первый случай, когда мы месяцами не видимся и не звоним друг другу, и поэтому я знаю, что, если позвоню, все будет в порядке и мне не придется выслушивать упреки и обвинения. Львица вышла замуж, развелась, потом снова вышла замуж и теперь живет в собственной квартире на Мейда-Вейл.[16] Я набрала ее номер, но никто не ответил.
Ее кузены, Эсмонд и Фелисити, с которыми мы обе общались, живут в районе, не охваченном телефонным справочником Лондона. Вернее, жили — и, вероятно, до сих пор живут. Мне трудно представить, что кто-то способен добровольно уехать из того дома. Разумеется, люди переезжают и не по своей воле, например, по необходимости, как Уолтер Адмет, потому что не могут себе позволить такое жилье, или по причинам, связанным со здоровьем, когда становится тяжело преодолевать лестницы между этажами, ступеньки на крыльце, длинные коридоры и тяжелые двери. Я бы знала об этом. Обязательно. Потом я вспомнила, что в Лондоне у кузенов имелось временное пристанище — студия в Челси, которой они почти не пользовались и адреса которой я не знаю и никогда не знала, но в данном случае это не имеет значения, поскольку у них такая необычная фамилия, такая редкая, что в телефонной книге любого уголка мира абонент по фамилии Тиннессе будет либо одним из них, либо родственником. Ее так трудно правильно произнести, подчеркивая двойное «н» в середине слова, как это делали Эсмонд и Фелисити. Как правило, все называли их «Тинес».
Я нашла в телефонном справочнике номер квартиры в Челси, позвонила, и — о, чудо из чудес! — на том конце сняли трубку. Нет, никакое это не чудо, потому что другого я и не ждала. Их детям, должно быть, уже исполнилось двадцать, и они вступили в тот возраст, когда молодые люди очень хотят жить в Лондоне отдельно от родителей — в хостелах или крошечных меблированных комнатах. Возможно, я не испытываю особой радости при мысли, что дети, которым было три и шесть, когда я приехала в Торнхем-Холл вместе с Эльзой, теперь выросли, так что продавцы и официанты будут принимать их за моих детей, как когда-то меня принимали за дочь Козетты.
На мой звонок ответила девушка — Миранда. Интересно, читает ли она своим детям Беатрис Поттер,[17] как я читала ей эти сказки, когда ей самой было шесть. Разумеется, мы не упоминаем о чтении Беатрис Поттер в спальне, окна которой смотрели на сад коттеджа, где жила Белл. Миранда их забыла, и я тоже, за исключением того, что я читала сказки, и однажды во время чтения «Усатого дядюшки Самюэля» увидела, как Белл выходит в сад и развешивает на веревке истрепанное, серое белье.
Она — девушка по имени Миранда Тиннессе — говорит мне, что ее родители по-прежнему живут в Торнхем-Холле, и сообщает их номер телефона, который я не нашла бы в справочнике для восточных пригородов Лондона и западного Эссекса (или как там он называется), поскольку его недавно сменили из-за какого-то хулигана, который звонил и говорил Фелисити гадости. Откуда ей знать — поскольку она сомневается, что когда-либо слышала имя Элизабет Ветч, — может, я и есть тот самый телефонный хулиган.
Я не могу заставить себя произнести имя Белл. Пока девушка рассказывает о родителях и о брате, который только что сдал экзамены на степень бакалавра в Кембридже, я убеждаю себя, что она сама никогда не слышала, а ее родители давно забыли о Белл. Потом Миранда спрашивает, что мне нужно от родителей? Просто поболтать? Или это имеет отношение к той женщине, которая кого-то убила, — как там ее звали? Кажется, Кристина?
— Кристабель Сэнджер, — говорю я, и мой голос звучит обычно, вполне нормально, словно я произношу другое имя или это вообще не имя. Потом повторяю, отчетливо слыша свои слова: — Кристабель Сэнджер, — и прибавляю: — Но мы называли ее Белл, все называли ее Белл.
— Вы хотите поговорить с моей мамой о ней?
Мой голос звучит спокойно и почти безразлично, по крайней мере, мне так кажется.
— Я хочу спросить вашу мать, не знает ли она адреса Белл.
— Ну, я могу только сказать, что она звонила матери. Белл недавно вышла из тюрьмы — думаю, из открытой тюрьмы — и позвонила нам домой. Не знаю зачем. Это было несколько недель назад. Мама расскажет вам больше, позвоните ей — вы же теперь знаете номер.
Я говорю, что непременно позвоню, благодарю и прощаюсь. Подтверждение, что Белл снова среди нас, что я видела именно ее, действует на меня как-то странно. Меня немного подташнивает, и я уже не могу думать о еде, хотя собиралась на ужин. Несколько недель назад Белл звонила Фелисити Тиннессе и «многим другим», но не позвонила мне. От меня она бежала по улицам Ноттинг-Хилла, пряталась, чтобы случайно не встретиться, и смотрела без улыбки, якобы не узнавая. Или не видела, просто не видела, а не избегала, просто зашла в магазин рядом со станцией метро Квинсвей, чтобы купить газету, пачку сигарет или цветы. Возможно, она пыталась позвонить мне, много раз набирала номер в мое отсутствие. Потому что я действительно отсутствовала: сначала была в Италии, а потом неделю провела с отцом, который теперь живет в Уэртинге, в бунгало — в таком, которое предлагали купить Козетте, когда она первый раз овдовела.
Я пошла наверх в спальню, чтобы переодеться, по дороге убеждая себя, что у меня теперь нет времени разговаривать с Фелисити, и что когда я позвоню ей, она захочет узнать многое такое, о чем у меня нет желания рассказывать. Например, может спросить о Маркусе и даже о том, что происходило в доме на Аркэнджел-плейс перед тем, как Белл сделала то, что сделала. Фелисити может пригласить меня в Торнхем-Холл, а я не уверена, хочу ли принять это предложение. Пожалуй, нет. Или предложит встретиться, когда они с Эсмондом в следующий раз приедут в Лондон. Я мечусь по спальне, открываю дверцы шкафа, выдвигаю ящики комода, смотрю на список телефонов и решаю отложить этот звонок до завтрашнего утра. Теперь у меня в руке подушечка для булавок, подаренная Козеттой. Она имеет форму клубники и сделана из алого шелка, а зернышки на гладкой поверхности ягоды вышиты светло-желтой ниткой. Туго набитая подушечка, по форме напоминающая сердечко, никогда не использовалась по назначению, потому что я боялась испортить шелк.
Брошка с камеей в шкатулке для драгоценностей — подарок от Козетты на день рождения. Вырезанный из сливочно-розового, сливочно-клубничного коралла профиль похож на профиль Белл — классический, с высоким лбом, прямым носом, короткой верхней губой, идеальным подбородком и волосами, колечки и пряди которых образуют легкомысленную прическу периода Регентства,[18] беспорядочную и слегка растрепанную, в завитках и локонах, совсем как у Белл. Я сама выбирала эту камею по просьбе Козетты и выбрала брошь именно из-за поразительного сходства с Белл. Я думала, что все это увидят и будут говорить: «Девушка на твоей брошке очень похожа на Белл», — но заметила и сказала только Козетта.
Я надену камею сегодня вечером, на свидание с мужчиной, с которым знакома не очень давно, но который мне очень нравится. Он ведет меня в «Лейтс» — я со страхом думаю об этом уже несколько дней. Ведь мне придется ехать в Ноттинг-Хилл, и такси, наверное, будет пересекать Аркэнджел-плейс. Смогу ли я — не одна, а с кем-то — снова посетить эти улицы, бывшие когда-то моим миром, где, как мне казалось, произошло все самое главное в моей жизни? Все изменилось, и теперь я так не думаю. Преследуя Белл, я уже побывала там, возвращалась туда. Я даже немного взволнована. И точно знаю, что волнение вызвано не перспективой поездки в такси рядом с Тимоти или ужина с ним, а тем, что там, на пересечении Кенсингтон-парк-роуд и Кенсингтон-парк-гарденз или Лэдброк-сквер я могу снова увидеть Белл.
Возможно, сегодня я ее найду.
4
После смерти матери я вернулась домой, к отцу. Мне это очень не нравилось, и ему тоже, но, полагаю, мы оба считали, что обязаны держаться вместе, — я должна была приехать, а он меня принять. Дома я пробыла с конца июня по конец сентября, все летние каникулы. Отец вышел на работу задолго до сентября, еще в июле, и я коротала дни с Эльзой и в Гарт-Мэнор с Козеттой. Ближе к концу каникул отец предложил мне отдохнуть за границей, наверное, не подумав, что за такой короткий срок я не найду подходящего места, поездку в которое он в состоянии оплатить. Большинство моих знакомых уже забронировали места в минивэны и автобусы «Бедфорд», направляющиеся в Турцию и Индию. Немыслимое предложение, чтобы мы с ним провели неделю в Колвин-Бей,[19] отец произнес дрогнувшим голосом. Я согласилась на компромисс и вместе с Эльзой провела неделю у ее родственников в Эссексе.
Она часто рассказывала мне о них: тете, двоюродном брате, его жене и двух детях, и у меня почему-то сложилось впечатление, что они живут на севере Эссекса, в долине реки Стаур, любимой местности Констебла,[20] или на болотах, где обитали герои «Больших надежд».[21] По крайней мере, я так думала и, как выяснилось, была недалека от истины. Эссекс — большое графство. Когда мы направились к Центральной линии метро, я подумала, что это лишь первый этап нашего путешествия, и потом придется пересаживаться на другую ветку, но Эльза купила себе и мне билеты до Дебдена, конечной станции. Сразу за выходом из метро начинался микрорайон, застроенный муниципальными домами, и я испытала горькое разочарование.
— Погоди немного, сказал терновник, — со смехом ответила Эльза. Она часто употребляла это не совсем понятное выражение, имевшее какое-то отношение к Африке и образу львицы, который она в то время культивировала.
Эсмонд Тиннессе приехал нас встречать на автомобиле «Моррис Майнор». Он оказался старше, чем я ожидала. Светловолосый, в очках и — с таким-то именем — очень худой. Фелисити тоже оказалась худой, как и мать Эсмонда, или тетя Лоис, как называла ее Эльза, и я стала сомневаться, жил ли когда-нибудь на свете хоть один толстый Тиннессе, а если жил, то он, несомненно, был унижен и несчастен. Или семейство Тиннессе поддерживает худобу с помощью строгой диеты, физических упражнений и умерщвления плоти? Пока мы с Эльзой у них гостили, никаких признаков этого не обнаружилось — в долгих роскошных трапезах с удовольствием принимали участие все без исключения. И никого не заставляли выходить на полезные для здоровья прогулки по сельской местности.
Местность была самой глухой, какую только можно найти за Челмсфордом. «Моррис Майнор» отъехал две мили от района Дебден, и террасы с маленькими домиками из красного кирпича исчезли, шоссе с двусторонним движением закончилось, сверкающая светло-зеленая крыша фабрики, где печатают банкноты банка Англии, скрылась за деревьями, улицы стали узкими и извилистыми, живые изгороди высокими, и показалась река Родинг, петлявшая между ивами и ольхой. Торнхем-Холл ни в коем случае не относился к категории разочарований. Это было настоящее поместье с пятнадцатью спальнями, библиотекой и маленькой столовой при кухне. Я иногда представляла себе такие дома, в которые помещает своих героев Джейн Остин и описывает как «недавно построенные, современные». Именно таким был Торнхем, которому исполнилось 170 лет, когда я впервые туда попала — строгий, элегантный, квадратный, с балюстрадой вокруг плоской крыши, широкими нишами по обе стороны плоской, лишенной крыльца парадной двери, он стоит на пригорке, с которого открывается великолепный вид на извилистый Родинг, на город Эппинг и окрестные деревни; кто-то, обладавший удивительным даром предвидения, посадил лесополосу из шести рядов сосен и гигантских секвой, скрывавшую дома разросшегося лондонского Ист-Энда, строительство которых человек с менее богатым воображением не мог бы даже представить. Думаю, теперь из Торнхема видна автострада M25, белая лента которой разрезает луга.
Дом окружало само поместье, сохранившее отпечаток феодализма: конюшни, один или два коттеджа, ферма с амбарами у подножия холма. Тут росли громадные деревья, каштаны и липы, а также вязы с кроной в форме веера, которых теперь, наверное, уже нет — они стали жертвой болезни, изменившей облик сельской местности. Ни до, ни после этой поездки я не жила в таком большом и роскошном доме. В подобные дома обычно водят организованные экскурсии. Отец Эсмонда, владелец коммерческого банка, купил его перед Второй мировой войной, так что дом никак нельзя было назвать семейным гнездом, и в нем жило лишь первое поколение семьи Тиннессе.
Наверно, сегодня в сходных обстоятельствах мы, девочки, называли бы мать Эсмонда по имени, но в те времена для Эльзы она была тетей Лоис, а для меня — леди Тиннессе. Ее мужа, сэра Эсмонда, за два года до смерти удостоили рыцарского звания — за какие-то достижения в области банковского дела. Мне леди Тиннессе казалась очень старой, хотя ей, наверное, еще не исполнилось семидесяти. Довольно строгая, хотя и доброжелательная женщина, она жаловалась на происходившие вокруг изменения и особенно на строительство района Дебден. Эти стенания были главной темой в ее разговорах и, как правило, сопровождались сожалениями, что сэр Эсмонд после их свадьбы не купил дом еще дальше от города. Она спрашивала меня или любого другого, кто оказывался поблизости, почему ее муж не смог предвидеть, что Совет Лондонского графства, как его тогда называли, отдаст самые красивые луга «ближних графств» под так называемую «расчистку трущоб»? Я не привыкла к таким реакционным речам, а заявления старой дамы меня просто шокировали. Создавалось впечатление, что брак леди Эсмонд, по крайней мере, с 50-х годов постоянно отравлялся разочарованием от отсутствия у сэра Эсмонда дара предвидения.
В доме жила также подруга леди Тиннессе, пожилая женщина по имени миссис Данн, которая приехала из другой, более обустроенной части Эссекса и переживала из-за предложения расширить аэропорт Станстед. Леди Тиннессе проявляла консерватизм только в тех вопросах, которые затрагивали лично ее, и со скучающим равнодушием относилась к тревогам бедной миссис Данн, заканчивая любой разговор о Станстеде советом подруге сменить место жительства.
— У тебя же нет такого большого дома, Джулия. Ты не заперта в нем, как я.
Фелисити Тиннессе, которая была язвительной особой и любила в компании повторять глупости и нелепости, произнесенные свекровью и ее гостями, получала удовольствие от того, что она называла «вздернуть старуху» в нашем присутствии. Мне кажется, миссис Данн это нравилось; она воспринимала слова Фелисити всерьез и даже была благодарна вниманию «молодого поколения». Джулия Данн когда-то была «хозяином гончих»,[22] а ее жизнь и круг общения не давали оснований даже подозревать о существовании людей — по крайней мере англичан, принадлежащих к среднему классу, — которые считали охоту жестоким или неприличным занятием. В то же время она любила животных. Насколько я могу судить, некоторые лошади играли в ее жизни более важную роль, чем муж. Однажды у нее в доме жила ручная лиса, которую она вырастила, когда мать лисенка растерзали собаки.
— Вам не кажется, что это немного странно? — невинно спросила Фелисити, изображая заинтересованность. — Я имею в виду, охотиться на лис и одновременно держать лису в качестве домашнего любимца.
— О, нет, милая. Я всегда тщательно за этим следила. Запирала ее в конюшне, когда к нам приближалась охота, — ответила миссис Данн.
Фелисити с серьезным выражением лица сказала, что не может понять возмущения по поводу содержания кур в инкубаторах, когда совершенно очевидно, что птицы там в полной безопасности и лисам до них никак не добраться. Джулия Данн была восхищена подобной защитой птицефабрик. И явно старалась запомнить этот аргумент, чтобы использовать его в дальнейшем. Впоследствии Фелисити рассказывала мне, что, вернувшись домой, на север Эссекса, миссис Данн часто пряталась за живой изгородью с увесистой палкой в руке, готовая дать отпор каждому кролику, который покусится на цветы на ее клумбах.
Присутствие свекрови в качестве постоянного обитателя дома и подруг свекрови в качестве гостей Фелисити воспринимала как выпавший на ее долю крест. Жизнь для нее была поводом для смеха, иногда для мрачной шутки, и она требовала развлечений и веселья, которые стали для нее такой же насущной потребностью, как еда. Ее муж был тихим, вялым, довольно умным человеком, к тому же глубоко религиозным, что довольно часто встречается среди прихожан англиканской церкви. В доме постоянно жили гости не только леди Тиннессе, но и Фелисити, однако последняя предъявляла к гостям повышенные требования. Она ждала остроумия, занимательных рассказов и даже участия в забавах, которыми развлекались юные леди в Викторианскую эпоху, — гости должны были играть на музыкальных инструментах, петь или декламировать. Она хотела, чтобы по вечерам мы участвовали в викторинах и дебатах, которые могли затягиваться до глубокой ночи. Эльза рассказала мне, что в ее предыдущий визит, незадолго до того, как парламентский закон легализовал гомосексуальные отношения между взрослыми людьми, Фелисити организовала обсуждение по поводу того, что «парламент отменит возмутительный закон, который позволяет вмешиваться в частную сексуальную жизнь взрослых людей». У леди Тиннессе гостила какая-то старушка, которая тут же заявила, что подобные вещи «выше ее понимания», и удалилась в свою комнату. Вскоре ее примеру последовала леди Тиннессе. Споры продолжались до трех утра и прекратились лишь после того, как со второго этажа послышался плач кого-то из детей.
В тот раз, сказала Эльза, в гости пришли жильцы коттеджа и тоже приняли участие в дебатах. Это были друзья Фелисити. На самом деле Сайлас Сэнджер когда-то был ее возлюбленным; они расстались без взаимных претензий, а затем за Фелисити стал ухаживать Эсмонд Тиннессе, и дело окончилось помолвкой и свадьбой, а Сайлас Сэнджер стал жить с Кристабель и впоследствии женился на ней (или не женился, как, похоже, думала леди Тиннессе). Он был художником, но не из тех, которые зарабатывают много денег — или вообще зарабатывают — своим ремеслом, и не из тех «художников», которых леди Тиннессе знала и к которым благоволила в молодости. Жить Сайласу было негде, он переживал творческий кризис, и Фелисити убедила Эсмонда позволить ему вместе с женой — или не женой — поселиться рядом с большим домом в одном из коттеджей, в том, который требовал меньшего ремонта.
Сайлас продолжал рисовать, иногда вдохновенно, иногда уныло и урывками, а временами бездельничал, весь день валяясь в кровати и переживая то, что Фелисити довольно туманно называла «темной ночью души». Он очень много пил, причем самые невероятные жидкости. Чем занималась Кристабель, никто не знал, по крайней мере не говорил, и для всех нас она оставалась загадкой. Эти люди были приглашены на ужин — еду готовила женщина, приезжавшая из Эбриджа на велосипеде, — и остались для участия в дискуссии на тему: «Парламент отменит существующий закон о разводах и сделает развод возможным по взаимному согласию после двух лет раздельного проживания». Такой закон собирались принять в 1973 году. Не могу представить, чтобы кто-то выступил против, разве что леди Тиннессе и Джулия Данн согласились бы принять участие в обсуждении, однако они с содроганием заявили, что об этом не может быть и речи, и я очень удивилась, когда Саймон в своей мягкой манере заметил, что, как прихожанин англиканской церкви, он не одобряет разводы ни при каких обстоятельствах. Вспоминала ли Фелисити это спокойное, но твердое заявление, когда сбежала к Козетте?
Жену художника я уже видела. Я читала Миранде, и мы обе устроились на сиденье у окна в ее спальне, откуда был виден сад вокруг дома: похожие на веера кроны вязов, в которых щебетали дрозды, маленький луг с двумя пасущимися лошадьми, большой луг, где уже собрали урожай ячменя, и гигантские хвойные деревья, заслонявшие город и в любое время дня казавшиеся черными силуэтами. Я могла видеть эту картину, не поднимая головы; пейзаж мог стать превосходной иллюстрацией к книге «Усатый дядюшка Самюэль», которую я читала Миранде, — та же сонная, неподвижная пастораль, те же птицы, устраивающиеся на ночь, то же высокое небо с многочисленными крохотными облачками. Справа, на склоне холма, стоял коттедж Сайласа Сэнджера, окруженный садом — участком нестриженой травы за забором, где не было ничего, кроме двух столбов, между которыми была натянута провисшая серая веревка. Коттедж и сад производили впечатление запущенности. Если бы Беатрис Поттер нарисовала его, не приукрашивая, то могла бы использовать картинку как иллюстрацию дома какого-нибудь отрицательного персонажа из сочиненного ей мира животных, возможно, лисы или проказницы мышки. На окнах висели занавески, но рваные или обвисшие, а в окне первого этажа они, вероятно, не раздвигались, потому что с обеих сторон были подвязаны чем-то похожим — по крайней мере, с моего наблюдательного пункта — на шнурок.
Из этой лачуги на заросший травой двор, освещенный заходящим солнцем, лучи которого окрасили облака в розовый цвет, вышла высокая девушка, слишком худая и слишком эффектная для крестьянки Милле,[23] скорее напоминавшая женщин с полотен Фрагонара.[24] Сходство проявлялось в том, как она держала изящную головку с шапкой мягких, белокурых, небрежно заколотых волос, в изгибе длинной, тонкой шеи, в многослойности одежды — длинная и пышная нижняя юбка и верхняя юбка, стянутая на талии несколькими оборотами шарфа, блузка с глубоким вырезом и жакет из тонкой, льнущей к телу ткани — в закатанных рукавах, в одной или двух лентах, в самом разнообразии коричневых, розовых, серых и бежевых оттенков. Такому персонажу не место на страницах книг Беатрис Поттер. В руках у девушки был поднос, а не корзина, обычный чайный поднос с грудой мокрого белья, которое она развешивала на веревке.
Я прервала чтение и спросила у Миранды:
— Кто это?