Она отбирала их, как ягоды для варенья. Незрелых не брала. Ловок, проворен, смекалист, находчив — давай в туесок! Слаб, труслив — вон из туеска. Впрочем, с трусливыми и слабыми до туеска не доходило. Об отряде она им даже не заикалась. Сеня тоже ничего не знал. Он жил с бабушкой, как и она, но к ней больше не приходил. И она его ни разу не могла выманить из дому. А потом и пытаться перестала. Не потому, что махнула на него рукой, а потому, что стыдилась Сениных глаз. Обещала помочь маме, а где ее помощь?
Иван Степанович, когда она вторично пришла, сказал, что о помощи пока думать рано. И что надо ждать и собирать отряд. И потом, когда она приходила в другие дни, интересовался только отрядом. Но странно, не тем, умеют ли ребята стрелять, а тем, умеют ли они… плясать?
— Умеют! — сердилась Нина. — Плясать, петь и стрелять!
Иван Степанович усмехался в усы и, смирив гнев гостьи длинной паузой и долгим взглядом, загадочно ронял:
— В иной момент плясание нужней стреляния.
О том, что Нина балерина, он и без нее знал.
Странно, почему это так? Нина еще только собирается сделать то, что задумано, а сердце уже ходуном ходит. Бьется, как будто она на спор бежала. Может быть, заранее тревожится за нее и стучит, стучит, предупреждая об опасности. Хотя какая опасность? Сегодня в бывшем Доме культуры, переименованном в народный дом, она будет всего-навсего танцевать Снегурочку. Вся сцена в хлопьях ваты. Зима. И посреди зимы она — Снегурочка — одна-одинешенька. Танцует, извиваясь, как белая змейка. Вспыхивает искусственный костер. Змейка-девочка взлетает над ним и исчезает в пламени костра. Вот и все, вся балетная сцена, которую Нина должна сыграть. И она сыграет ее, будьте уверены! Но каково ей будет играть — играть и видеть в зале не родные русские лица, а подлые рожи палачей-гитлеровцев. Не будь приказа… Но он был, и говорить не о чем.
Играть перед гитлеровцами ей приказал Иван Степанович.
Прошел день, а на следующий она стала знаменитым человеком в городе. Афишки и молва раззвонили ее имя по всему Щорсу: «Балерина Сагайдак… Танец «Снегурочка»… В сопровождении инструментального ансамбля и хора…»
Афишки писали ребята. Они же и развешивали их с разрешения лысого мошенника Юркина, взятого немцами из тюрьмы в помощники бургомистра по культурным связям с местным населением.
И вот этот день наступил, скучный, слякотный, осенний. Нина идет в народный дом и мысленно репетирует танец Снегурочки. На душе тягостно и обидно, что послали плясать, а сами, наверное, в это время освободят узников. Она знает, их, как скот, держат в телячьем вагоне вместе с военнопленными и ночью должны куда-то угнать. Скорее всего в Германию, в фашистское рабство.
…Нина выбегает на сцену и замирает в позе цапли. Оркестранты в яме, пощипывая балалайки, робко начинают камаринскую. Одно с другим не вяжется — Снегурочка с камаринской, — но для тех, что сидят в зале, и так сойдет: чем грубей, тем доступней. Услышали камаринскую и рады: «Рус мужик!.. Рус мужик!..»
Оркестр, преодолев робость, гремит во всю ивановскую, и Нина, подхваченная музыкальным ветром, начинает стремительно, как волчок, вращаться на сцене.
…Часовой у вагона зябко ежится под шинелишкой и с тревогой прислушивается к вечерним звукам. В небе облачно, и луна в просветах, как пловец в проруби: то нырнет, то вынырнет. Паровоз свистнул… Петух вскрикнул, не разобрав спросонок, кому откликается. Плотоядно подумалось: «На жаркое бы крикуна». Шаги… Робкие и шаркающие. Часовой вскинул автомат, боязливо оглядываясь. Он один здесь вместо двух, и в караульной не густо. Чуть не всех черт понес на концерт, который давала какая-то русская балерина. Понес бы и его, да жребий не выпал. Они честно — орел или решка? — разыграли, кому идти, а кому толочься возле вагона с арестованными.
…Нина вращается все скорей и скорей.
…Шаги, услышанные часовым, все ближе, ближе, ближе.
…Нина внезапно останавливается и, раскинув руки, замирает в позе летящей ласточки.
…Часовой узнает шаркающего и опускает автомат. Это свой. Осмотрщик состава. Ходит с длинным, как швабра, молоточком и выстукивает и выслушивает колеса.
…В зале народного дома гремят аплодисменты. Нина продолжает танец.
…Железнодорожник с молоточком подходит к вагону и стучит по колесам. Вагон оживает: голоса доносятся из него.
…Нина, оттанцевав, скрывается за кулисами.
…Часовой, поднимает винтовку и прикладом стучит в дверь: «Швайген!» Только и успевает скомандовать и получает удар молотком в висок.
— Помолчи лучше сам, — шепотом командует железнодорожник рухнувшему солдату.
…Нина выходит на аплодисменты.
…Из вагона один за другим выпрыгивают освобожденные и скрываются во мраке ночи…
…На сцене зала народного дома вспыхивает костер. Нина — Снегурочка прыгает в огонь и… не успевает сгореть. Воет сирена, и зрители в панике выскакивают из светлого зала на темную улицу.
— На вокзал!.. На вокзал!.. — кричит им кто-то злой и незримый.
Утром в городе безлюдье и мертвая тишина. Щорс всю ночь не спал. Шли повальные обыски. Искали беглецов. Увы, безуспешно… Но Нину вдруг вызвали к бургомистру. Шла, как на казнь, не зная только, какая ей уготована. Лысый помощник по культурным связям встретил лисьей улыбкой.
— Продолжайте репетиции…
— Хорошо, — сказала Нина, — будем продолжать.
Сердце у нее билось ровно, зло и радостно.
ПОСЛЕДНИЙ СНАРЯД
Он не видел, как его расстреляли. Он видел, как его схватили, а потом слышал, как автоматы просыпали под окнами страшный грохот. Он выбежал на глиняную улицу поселка, и яркий свет южного дня померк у него в глазах. Возле дома навзничь лежал отец и, не боясь, открытыми глазами смотрел на ослепительное солнце. Только незрячие и мертвые глаза могли так смотреть на солнце. Его отец не был слеп, значит, он был мертв.
Он плохо помнил, что случилось потом, когда он увидел отца и свет померк в его глазах. Он вроде бежал, не разбирая дороги, тычась, как котенок, в узких мышеловках-улочках города, и если плакал, то не навзрыд, потому что горе как обручем перехватило его маленькое тельце, мешая дышать и рыдать. Потом сознание его прояснилось, и он понял, куда и зачем бежит: мстить! Жечь, взрывать, стрелять… Они его еще узнают, палачи-фашисты! Он им еще покажет!
Все было против него в этом злом мире. Деревья, выгоревшие на солнце и не дававшие тени, само солнце, горячим пауком висевшее у него над головой и грозящее лучами-паутинками, змея-дорога, жалящая босые ноги острозубым ракушечником… По мере того как мысль овладевала чувствами, бег его замедлялся и в конце концов перешел в шаг. Ветер, летевший с моря, освежил лицо и высушил слезы. Гнев, туманивший голову, отступил, и он увидел себя на обочине дороги, заставленной слоноподобными танками. Они грелись на солнце, задрав хоботы пушек, бок о бок с машинами, мотоциклами, тягачами, а поодаль от них на пожухлой траве вповалку лежала машинная прислуга: танкисты, артиллеристы, водители. Простоволосые, с расстегнутыми воротами, а то и босые, они блаженно нежились под деревьями, дававшими скупую тень. Все это, сонное, ленивое, дремлющее, было только внешне таким, а на самом деле было полно страшной силы, которая, как камень из пращи, могла быть во мгновение ока запущена в направлении главного удара. А главным направлением, он знал, был Инкерман, предместье Севастополя, который сражался и не сдавался врагу. Среди немцев изредка сновали крымские мальчишки. По глазам было видно, страх гнал их прочь, те же глаза выдавали другое: любопытство. И оно удерживало мальчишек на месте. Он вполне мог сойти за одного из них. Любопытство, вот что привело его сюда. Любопытство! Пусть они так и думают, проклятые, развалившиеся на его родной земле, как на своих немецких пуховиках. Они его еще узнают, он им еще покажет!..
Отец…
Туман снова заволок голову, но он тут же усилием воли рассеял его и увидел канистру, стоящую на земле возле машины. И то ли сам он это сделал, то ли другой кто, влезший в него и взявшийся руководить его движениями, но только он взял эту канистру спокойно, без оглядки и поволок по дороге. Немцы, видевшие это, глазом не повели: ну взял, ну поволок — значит, велели. Не мог же мальчишка сам, без спроса… Нет, в это они, лишенные собственной воли, просто не могли поверить. И потом, это же безрассудство — под носом у всего войска! А мальчишка, судя по лицу, ангельски тонкому, робким глазам-медалькам и дрожащим губам-бантикам, только цыкни, упадет на спину и лапки кверху, как кошечка.
Знай они, отчего у этой кошечки дрожат губы! Не от страха они дрожали — от ненависти, и ненависть эта начала действовать с того самого момента, как в руках у мальчишки оказалась канистра с бензином.
Карл Эгер, командир танка, морщил лоб и вспоминал. Сидел по-турецки на броне, подставив солнцу белокурую голову, и вспоминал слова корпусного гимна.
«Смертью смерть поправ, мы идем, — бормотал он. — Идем, идем, идем…» Вспомнил продолжение: «В земной шар, как в барабан, бьем, бьем, бьем!» — и, радостный, оглянулся. В поле зрения лейтенанта попал мальчишка с канистрой. Постоял, послушал, ожег лейтенантика неприветливым взглядом и ушел восвояси. Лейтенант, плюнув, тяжело посмотрел вслед. Грубые, не понимающие ласки люди. Смерть, и та их не пугает. Час назад в поселке для устрашения расстреляли каждого десятого мужчину, а спустя полчаса на мине, едва покинув стоянку, подорвался танк.
Мальчишка тем временем юркнул за угол сарая. И вдруг оттуда взметнулось пламя, из сарая с воплями повалили солдаты.
Лейтенант Эгер, сообразив, кто поджег склад и куда мог убежать поджигатель, вырвал из кобуры пистолет, слетел с танка и понесся следом. Он ведь не знал, что крымские мальчишки в море и в степи чувствуют себя в такой же безопасности, как дельфины и суслики. Степь утаила мальчишку и заставила лейтенанта Эгера вернуться ни с чем к своему танку. Он взобрался на него и в бессильной ярости смотрел, как поодаль от него догорает склад с войсковой амуницией.
А мальчишка? Он весь день проплутал по степи, а к ночи, измученный и голодный, свалился без сил в степной балке где-то за Чергунем. Здесь его и нашли разведчики 7-й бригады морской пехоты. Напоили, накормили и спросили, как зовут.
— Валерий Волков, — сказал мальчик, — а отца нет… Отца фашисты… В Чергуне… Вчера… — и, уткнув голову в колени, навзрыд заплакал. При своих можно было вслух.
Город, ощетинившись, как еж, лежал у самого моря и не давался врагу. Отбивался от него всеми своими огневыми точками — дотами, дзотами, окопными ячейками, зенитными батареями. Одной из таких стреляющих точек была школа на окраине города. У Инкермана, там, где балка, сужаясь, упиралась с двух сторон в насыпное шоссе. Немцы всей силой рвались через это шоссе, как через горлышко, к школе, а школа отбивалась от них всем, чем могла, закупоривая узкое горлышко шоссе огнем своих гранат, пулеметов, автоматов и бутылок с горючей смесью.
Их было десять, но каждый из десяти стоил… Впрочем, они никогда не задумывались, кто чего из них стоил — роты, батальона или целого полка. Как не интересовались и тем, какая сила на них шла — рота, батальон или целый полк. Что бы там ни шло, они живыми не имели права сойти со своего поста. Единственным разводящим у них признавалась только смерть.
Валерий Волков был самый молодой из них. Но посмел бы кто намекнуть ему на эту молодость! Валерий сам следил за тем, чтобы ему не оказывалось никакого снисхождения, и не раз грозился сбежать, если его обойдут дежурством на линии огня, в балке — естественном окопе, лежавшем между ними и немцами, — или разбудят на дежурство позже, чем других. И его, помня об угрозе, будили вовремя. Легким касанием руки. Негромким звуком голоса. Хотя ни мины, ухавшие поблизости, ни снаряды, с клацаньем проносившиеся над головой, ни сама земля, нервно, как кобылица, вздрагивавшая при каждом взрыве, не могли нарушить его сна.
Но ему и доставалось больше, чем другим. От старших же и доставалось. Первый выговор он схлопотал, лежа перед строем бойцов в балке-окопе (лежа! Попробуй поднимись, без головы останешься!), за то, что водрузил над школой красный флаг. Ну, не флаг, флажок всего-навсего, а если еще точней, то крошечный серпик своего пионерского галстука, но разве в этом дело? Дело в том, что, водружая флаг, он рисковал головой: немцы, увидев, открыли по Валерию бешеный пулеметный огонь, что в случае его гибели могло ослабить ряды обороняющихся. Вот за это, за невольное, но возможное «ослабление рядов», он и схлопотал свой первый выговор, лежа перед строем бойцов.
Второй выговор в том же положении он получил за то, что играл с фрицем в прятки. Но об этом чуть позже. Сперва о том, с кем он играл в прятки.
Лейтенант Карл Эгер был человек не робкого десятка. Он, вступив в войну, заранее заказал себе: испытать все. И сколько раз уже, вымаливая разрешение, простым автоматчиком ходил в атаку, ставил мины, наводил понтонные переправы, рубил противника из пулемета и, радуясь своей удачливости, покидал поле боя без единой царапинки. Одного до сих пор не пришлось испытать лейтенанту Эгеру: разведки! И когда его вместе с танком пригнали под Инкерман и он застрял там в ожидании атаки, лейтенанту Эгеру наконец-то улыбнулось счастье. Берлинский знакомый, командир пехотинцев, осаждавших школу над балкой, Ганс Лернер внял его просьбе и разрешил поохотиться за «языком». Его солдатам, увы, эта охота до сих пор не принесла трофеев. А как они нужны были, эти трофеи! Ни лейтенант Ганс Лернер, ни старший командир над ним майор Фриц Бауэр не знали, против кого воюют и кто в конце концов держит школу над балкой и саму проклятую балку: рота, полк, дивизия? Не знали — так узнают! И порукой им в этом слово сорвиголовы лейтенанта Эгера.
Он дождался ночи и, когда вызвездило, пополз к воронке, которую выглядел с вечера. На что он рассчитывал? На азарт русской души, о которой читал и слышал. Он занимает воронку поодаль от балки, начинает, постреливая, «дразнить гусей». Русские, обнаружив его, сперва отвечают огнем на огонь, а потом, охваченные азартом, решают взять фашиста живьем. Посылают одного, двух, не важно сколько, — ему, первой боксерской перчатке дивизии, это не важно — и под прикрытием огня наваливаются на его воронку. Остальное — дело техники. Оглушить, дождаться ночи, выбрать кого полегче и отползти к своим…
Оставим Эгера в воронке и вернемся к Валерию Волкову. Никто не знал, что он поэт. А он был им. И в передышках между схватками сочинял стихи. Темой этих стихов была война. Она же подсказывала сюжеты. Один из них был такой. Окончилась война нашей, конечно, победой. Бойцы вспоминают минувшее, и один из них говорит другому:
Вместе с четверостишием рождается мысль о газете — своей, окопной. Он будет ее автором и редактором в одном лице.
…Для того чтобы летать, нужны крылья. Для того чтобы выпускать газету, нужна бумага. Увы, бумаги у Валерия было с гулькин нос. Да и ту вскоре пришлось пустить на письмо к матери. Написать письмо его надоумил капитан-кавалерист Гебаладзе, командир десятки. Не прямо — мол, напиши! — а иносказательно, размечтавшись при всех вслух.
— Эх, — вздохнул капитан, отряхиваясь после минометного обстрела, — кто тот герой, что внушит фрицам мысль о нашем множестве?
— О каком множестве? — не понял Валерий.
— Я знаю, о каком? — продувая усы, сказал капитан-кавалерист. — Взвод, рота, батальон! Чем больше, тем лучше.
— А, — догадался Валерий и расцвел оттого, что догадался. — Это чтобы они про нас так думали…
— Да, дорогой, да, — сказал капитан-кавалерист и от души похвалил Валерия. — Умный!.. Багратион!.. Пусть думают, что нас гора, а нас горсть. Гору одолеть — сила нужна. Вот и пусть копят силу. Чем больше копить будут, тем дольше мы продержимся. У войны каждый день на счету. Да не все с плюсом. Есть и с минусом. Мы день продержались — нам плюс. Они на день задержались — им минус. Чем больше минусов, тем дальше победа. А у нас наоборот, чем больше плюсов, тем ближе победа. Эх, кто тот герой, что внушит немцам мысль о нашем множестве?
— Я внушу, — задумчиво проговорил Валерий.
— Молодец!.. Багратион!.. — похвалил капитан-кавалерист, но надежды в глазах у него не было. Похвалил скорее всего за храбрость и за пионерскую готовность помочь.
А он пробрался из балки в погребок-блиндажик возле школы и сел сочинять письмо:
«Дорогой сыночек Валерий! Как я плачу и радуюсь, получив от тебя добрую весточку. Жив мой сыночек, соколочек, жив и такой мальчик-с-пальчик, а бьет таких больших гадов-фашистов! Бей сыночек, бей, а мы здесь, в тылу, поможем вам своим материнским трудом. Глаз не смыкаем, рукам покоя не даем, все гоним и гоним к вам на фронт мины и снаряды. А на снарядах пишем: «Гитлер капут!» А уж как я рада, что ты сын полка! И что твой полк на самой передовой бьет врага. Низкий материнский поклон всем твоим командирам: и командиру полка Федору Авксентьевичу, и комиссару Андрееву, и командиру батальона — запамятовала, какого номера, — Васнецову, и ротным всем командирам, и взводным, и тем, что при пушках, начальникам, и при «катюшах». Живется нам не сладко, но мы не горюем, потому что война, и нам не до жиру, а быть бы живу, чтобы победить врага. Горячо целую тебя, мой сыночек, соколочек. Твоя мама. Июль, год 1942-й».
Написал, посыпал написанное золой из печурки, сложенной здесь же, в погребке, и, пожелав письму попутного ветра, пополз в балку. От золы письмо вроде читаное-перечитаное.
Над балкой-окопом невидимкой ходил ветер и взад-вперед, то от нас к фашистам, то от фашистов к нам, гонял тучи пыли.
Ветер подул в сторону врага. Попутный ветер! Теперь не мешкай, Валерий! Вспомни, как гонял бумажных голубей. Изловчись, сунь письмо в ветряную щель «для почты» и пусть он, ветер, несет твой обман врагам. Чем черт не шутит, может быть, и поверят!
Валерий осторожно, как снежок, помял письмо и… И не успел подбросить. Где-то впереди него ухнула мина, и он, присев, спрятался под козырек фуражки, защищаясь от пыли, шумным водопадиком хлынувшей в балку. Но тут же, едва пыль осела, выглянул наружу и опешил: увидел, что над полем боя мечется стая белых голубей. Глаза, правда, тут же разглядели обман, и он узнал в голубях листы белой бумаги. Но откуда они взялись? А, из легковой машины, куда-то спешившей да так и застрявшей между двух огней и бывшей предметом долгой и безуспешной охоты гитлеровских минометчиков. Значит, накрыли они ее все-таки… Вон она, перекувырнувшись, лежит уже в другом месте.
Мина — за мину, и наши тоже послали «гостинец» в расположение врага. Дуэль на этом иссякла, а «голуби», покружив, приземлились. И тут, как табличка «Выход», в мозгу вспыхнуло: «Окопная правда»! Вот он на чем будет ее выпускать, на «голубях»!
Никто не ожидал от него такой прыти! Он, как пружина, вдруг распрямился и ящеркой выпрыгнул на край балки. Кажется, кто-то что-то крикнул, чтобы вернуть сорванца. Кажется, кто-то даже попытался ухватить его за сапожок. Но попробуй удержи ящерицу за хвост, поймай ветер в поле!
Ветер, гонявший по полю боя тучи пыли, скрыл его от глаз врага. Свои тоже вскоре потеряли его из виду, и он полз, держа солнце справа, чтобы не сбиться с пути и настичь «голубей» точно в том месте, которое он приметил заранее. Полз осторожно, как слепец, ощупывая землю.
Услышал крылоподобный мах мины и — кувырком в воронку. До чего же кстати она оказалась у него под носом! Мина, прошелестев, взорвалась где-то в стороне, и он выглянул, чтобы осмотреться… Прямо перед ним, как в сказке, торчала из земли живая голова. Он тут же понял свою ошибку: торчала из воронки, а не из земли, но все равно, как она могла сюда попасть? А он как? Как он, так и она. «Голова» — такой же, как и он, лазутчик. Вражеский лазутчик. А значит, разговор у него с ним может быть только один — кто кого? «Голова» старше его, а значит, и сильнее. И наверняка при оружии. Значит, сильнее вдвое. А потому как зло обрадовалась, увидев его, и глупый догадается, обрадовалась, как змея добыче. Ладно, пусть порадуется. Как бы не подавилась этой добычей, забыв о русской пословице: «На чужой каравай рот не разевай». Вспомнил о письме. Пошарил за пазухой и достал — вот оно! Теперь незачем ждать попутного ветра, раз есть «попутный» немец. Мина за мину. Сейчас наши пошлют ответную, и он, услышав ее, ускользнет из-под носа врага. Только бы не спешили, только бы дали время подготовиться. Долой обувку, долой пиджачишко, пусть все, что увидит «голова», наведет ее на мысль о поспешном бегстве. Письмо в кармашек пиджачишка, и он готов. Мина за мину, где она? Вот, слышно, летит. «Голова», услышав, наверное, зарылась носом в землю. А ему нельзя. Хоть и страшно, а нельзя. Чтобы спасти жизнь, он должен, как не раз до этого, рискнуть ею. И выскочить из воронки до того, как мина разорвется…
Лейтенант Карл Эгер сразу узнал мальчишку. Брови вразлет… Губы узелком… В лице больше нежности, чем строгости… Он! Конечно, не та добыча, о какой он мечтал. Зато легче будет взять. А это такое преимущество, каким не следует пренебрегать, когда рискуешь жизнью.
Мина пропела и ухнула, сорвав голос. Горизонт завалило пылью, и Карл Эгер, ловкий, как рысь, легко переметнулся из одной воронки в другую…
Вечер того же дня застал лейтенанта Эгера сидящим в блиндаже майора Бауэра, а Валерия Волкова лежащим перед строем друзей в балке-окопе.
Первый за ценные сведения о противнике получил благодарность, а второй за неоправданный риск, связанный с добычей писчебумажных принадлежностей, — выговор. Лейтенант Эгер, получив благодарность, был, конечно, в восторге, и — в который раз! — поздравил себя с везением. Еще бы, раздобыть такое письмо… «Сыночек, соколочек… низкий поклон твоим командирам…» И все командиры в письме как на ладони, от командира полка, до командира взвода. Да он бы на месте Бауэра за такое письмо… за такие ценные сведения о тех, кто держит против него оборону, не то что медали, Железного креста не пожалел! Впрочем, он не обидчивый, он подождет. Будут подвиги — а за ним дело не станет! — будут и кресты и чины. Хайль Гитлер!
Что касается Валерия Волкова, то он тоже был в восторге. Не от выговора, конечно, нет, выговор, честно говоря, да еще второй, привел его в уныние, а оттого, что добыл бумагу, за которую схлопотал выговор. Да и не продержаться ему долго, этому выговору. Слетит, как городок с кона, едва десятка узнает, зачем ему понадобились эти самые писчебумажные принадлежности.
Она узнала об этом на другое утро. Валерий выполз — в саже весь — из погребка-блиндажика, где провел за коптилкой всю ночь, и протянул капитану-кавалеристу лист бумаги. Капитан не так понял и, поблагодарив, стал сворачивать козью ножку.
— Читать… — простонал, бледнея, Валерий. — Это надо читать, а не курить.
Капитан-кавалерист развернул лист и вслух, медленно, словно пробуя на вкус каждое слово, стал читать:
— «Окопная правда». Номер первый. Автор-редактор Валерий Волков…»
На голос командира, как на огонек, потянулись те, кто не спал и не нес боевой вахты. А голос капитана гудел:
Он еще долго гудел, командирский голос, читая о подвигах тех, кого автор стихотворения назвал братьями. О каждом из девяти что-нибудь да нашлось в газете. И только о десятом не было ничего, если не считать двух коротеньких строчек: одной под заголовком — «Автор-редактор Валерий Волков», и второй под стихотворением — «Валерий Волк, поэт».
Дочитал до последней точки и умолк, прикрыв глаза ладонью, как козырьком. Задумался, что ли? Но когда отнял ладонь, все догадались: плакал! Слезы, наверное, все еще душили его, потому что, обняв Валерия, он смог выжать из себя всего пяток слов, да и те с повторением.
— Друг!.. Друг!.. Какой ты… друг!
С тех пор «Окопная правда» выходила ежедневно, а то и ежечасно, если боевой материал сам заявлял о себе и требовал гласности.
Земля вздрогнула и, неловкая, опрокинула стол, за которым писал Валерий. «Тяжелый лег рядом», — догадался он и, схватив газету, выскочил наверх. Во дворе школы, зияя, дымилась воронка от снаряда. Валерий подбежал и спрятался. Знал: при новом выстреле старая воронка самое безопасное место. Вдруг услышал, зовут, но не успел вскочить, как над головой запело и тут же рвануло, но не рядом, а по ту сторону школы. Третьего снаряда — а немцы, видно, взялись за школу всерьез — он не стал дожидаться. Выкарабкался наверх и по-пластунски, загребая руками и ногами, пополз к балке-окопу. Что это? Все налицо, никто не убит, а десятка сидит, как на похоронах, смирная и угрюмая. Хотел спросить, что с ними, и не успел. Ответ командира опередил вопрос:
— Отходим…
Валерий растерянно посмотрел на всех.
— А как же, — сказал он, — «умрем, а не отступим», а?
Командир вздохнул и ответил за всех:
— Если все умрем, кто будет потом наступать? — И видя, что Валерий не сдается, повысил голос: — Идти надо! Приказ командования.
Ничего не оставалось, как согласиться с приказом командования оставить город. Оставить так оставить, но пионер поднял кулак и погрозил стреляющим немцам: они еще вернутся сюда. Вернутся и отберут Севастополь!
Вдруг стрельба прекратилась, и на балку, бесшумная и насквозь прозрачная, опустилась утренняя тишина. Они замерли в предчувствии новой беды. Тишина после стрельбы — примета атаки. Значит, отхода не будет. То есть он будет, но не раньше, чем они отобьют еще одну, последнюю атаку гитлеровцев. Они рассыпались по балке, лицом к врагу, и не увидели врага. Вернее, увидели, но не в том обличье, в каком привыкли видеть, — не в кургузых курточках и коротеньких, как боты, сапожках, с автоматом на пузе, — а в ином, броневом. На них, утюжа горловину балки, по шоссе перли три немецких танка.
Все были готовы к последнему подвигу. Но командир из всех выбрал только троих. Три танка, три бойца — с фашистов и этого хватит! Они вооружились гранатами, по три в связке, и поползли навстречу. Три танка, три бойца, девять гранат. Гранаты уравновешивали их силы, а ненависть к врагу и любовь к Родине эти силы утраивали. Три танка, три бойца… Где бегом, где ползком они устремляются наперерез серым, и вдруг — стон, как вздох, проносится по балке — один из трех, едва поднявшись, падает, сраженный пулеметной очередью. Только дисциплина удержала всех семерых на месте. Пойдет тот, кому прикажет командир. Но над одним из семерых дисциплина была не так властна, как над другими. И он опередил командирский приказ. Схватил связки и пополз туда, где уже закипал бой. Это был Валерий Волков.
Карл Эгер, вперив глаз в броневую щель, командует ходом и стрельбой. Танк, послушный его воле, то бьет с ходу прямо перед собой, то, развернувшись, бьет вправо или влево. Бьет не прицельно, бьет наобум, подозревая то там, то тут советские батареи. Странно, черт возьми, почему они молчат? Ну и выдержка у этих русских медведей. Заманивают в самую берлогу. А, пусть! С такой машиной сам черт не страшен!
Он зря бравировал. Не черта увидел — обыкновенного мальчишку, а вздрогнул так, будто действительно увидел черта. Брови вразлет… Губы узелком… В лице, нет, в лице на этот раз больше строгости, чем нежности… А в руках… Нет, это могло присниться только в страшном сне… В руках у мальчишки была связка гранат. О, черт! Куда же он прет прямо на мальчишку с гранатами? Лейтенант потерял самообладание и приказал танку остановиться. Мальчишка размахнулся и швырнул связку гранат под гусеницу. Ухнул взрыв. Карл Эгер замер и не сразу решился окликнуть водителя. Наконец решился: