Пенталогия «ХВАК»
ПРЕЛЮДИЯ К ХВАКУ
Пахал он землю, и звали его Хвак.
Время в те далекие дни — когда-то потом, бесконечно позже названные Юрским периодом — потеряло покой, чародеи и шарлатаны дружно предсказывали гибельное грядущее. И что с того, что первые наживались на сокровенном, а вторые на обмане? Разницы в обещаниях не было и люди кручинились.
Многие горевали да боялись, но только не Хвак: был он молод, темен и забит, в свои неполных восемнадцать лет женат на солдатской вдове гораздо его старше, на все округу слыл дурачком и бестолочью, тюфяком и рогоносцем.
Так и в этот, не по-весеннему жаркий день, жена его Кыска, вместо того чтобы хлопотать по дому, соблюдать в порядке скудное их бытие, с утра, не ведая стыда и осторожности, принимала в гостях кузнеца Клеща, потому что была без ума от его медвежьих объятий и жестких любовных тычков. Все лучшее на столе: мех с вином, хлеб свежий, мяса вдоволь, да не ящерного — молочного, то есть, от такого зверя, чьи самки молоком чад своих выкармливают… Кузнец силен и огромен, жрать горазд и к бабам горяч — кормить его и кормить…
А Хвак пашет, пашет да на тени поглядывает: вот как только солнце перевалит за кочку с хвощом, так и обеду время. Вот-вот уже будет так, и Хваку заранее радостно, потому что Кыска не забыла ему и воду положить, и ковригу хлеба, и репку и луковицу вареные, и вяленую ящерку… Хвак бы и больше съел, да не по брюху достаток, надо больше пахать, тогда и еда появится. Так говорит его Кыска, и он ее любит, потому что она добрая, умная и красивая. А если и ругается — так глянь по сторонам: чаще бьют и убивают, брань же — слова, да и только. Вроде бы и ест он немного, но плечи круглые, живот над портками висит, задница мясистая… Откуда стать сия в Хваке? От родителей, видимо, но только кто они и откуда — никому не ведомо: шла пара через деревню, да случились схватки у молодухи. Местный шаман — куда денешься от обычая — дал кров, ложе, воду, тряпки, сам роды принимал… Утром проснулся, еще измаянный, ничего понять не может: младенец кричит, никого нет… Видимо на рассвете сбежали беспутные родители и сына бросили, на сиротскую и бесприютную жизнь… Всем миром вскормили подкинутого, отрывая от себя и семей своих, кому сколько не жалко, да не полюбили.
И еще борозду, вон до того деревца… Так наметил себе Хвак последний проход перед обедом, но вдруг отвлек его нетопырь: сел на упряжь воловью, приняв ее за шкуру, потому что на спине она широка и выделана из кожи ящера игу, да принялся ее бурить да протачивать, кровь искать. А Хваку смешно: слеп днем нетопырь и глуп всегда, еще глупее Хвака (привык он всю жизнь слышать, что дурак, и сам поверил — если все говорят, значит, знают), ну и старается впустую. И прыгает на месте, и клекочет, и злится… Хвак смотрел, смотрел, потешался, спугнуть боясь, да и не заметил, как на новый круг пошел, — вот незадача! Не бросишь же борозду на середине… Пришлось допахивать.
И эх! — уже сел Хвак в тень, а до этого вола распряг, чтобы тоже скотина отдохнула, порадовалась, хвощами почавкала, и, достав пузырь с водой, отпил из него вдоволь — потом уже, к вечеру, надо будет на глоточки растягивать, но в обед святое дело напиться… Все люди так, а Хвак на особицу ест, иначе: сначала самое вкусное, ящерицу, потом уже остальным полакомиться можно.
Ящерица в неполный локоть длиною, еще с осени завялена, всего и мяса в ней на два укуса, так что Хвак не поленился и позвонки ее перетер в костяную кашицу — челюсти у него что надо и зубы под стать.
Вдруг — мелькнуло! Хвак глаза растопырил и шею вытянул: кто? Деревня их пусть и в самой глуши, да зато посреди Империи, до войны далеко, звери и ящеры сторонятся обжитых мест, а разбойнички нечасты — что им добывать в деревне? Но случайные тати встречаются и не сказать, чтобы редко.
А может, это Кыска пришла его навестить, похвалить? Что-нибудь вкусное испекла? Точно, женщина… Ах, здорово бы!.. Нет.
Смотрит Хвак, глаза по-детски вытаращены: старая престарая бабка-паломница идет, ковыляет, на клюку опирается, вот-вот упадет, бедная. Хвак сложил из рук на тряпицу еду и воду, перекатился на четвереньки, оттуда на дыбки, да и бегом к страннице:
— Госпожа, звали меня?
Бабка, спина скрючена, подняла взор: лицо старое, аж черное, а глаза синие с бирюзовым.
— Нет, мальчик, я не так зову.
Хвак и растерялся на ее слова, и что сказать, не знает, и что дальше делать, не ведает. Кого это она мальчиком назвала?
— Тебя. И что бы тебе надобно от меня? Видишь — клюка да хламида, вот и все мое богатство.
Хвак понял, что бабка за грабителя его считает.
— Нет, госпожа, ничего мне от вас не надобно, не бойтесь меня. Я увидел, что вы устали и голодны. Вот, у меня и вода хорошая, и хлеб, и репка, и лук — все некусаное! Это вам… А ящерку я уже съел.
Старуха оперлась на клюку и задумалась. Хвак встал перед ней столбом и вздохнуть боится, чтобы не напугать и не обидеть своей дуростью старого человека.
— Ну, будь по-твоему. Веди меня к снеди своей, да помоги усесться.
— Сюда, госпожа, и идти никуда не надо. И тень, и ровно, и мягко. Кушайте.
Бабка медленно отщипывает хлеб, бесшумно жует и все смотрит, смотрит без улыбки на Хвака… И ему… ему… он… Первый раз такое: Хвак чувствует, он видит, он знает, что незнакомая старуха не будет над ним смеяться и стыдить его дураком и дармоедом… Хвак понимает это, и в его груди, над животом, что-то такое мелко дрожит, горячее, мокрое…
— Ты знаешь, а ведь и впрямь была я голодна. И хотя к иной пище привыкла, но ты накормил меня, утолил глад мой и жажду.
— Правда? Эх, жалко, что у меня…
— Помолчи.
Хвак и осекся на бабкины слова, испугавшись, что перебил святого человека и что это жаркое чувство в груди сейчас пропадет из-за его спешки и глупости….
— Ты потрафил мне, а это немало, так немало, что почти невозможно… И хотя сам видишь, что стара я и немощна, однако: чего бы ты хотел?
— Что?..
— На твоем языке дрожат слова, скажи их мне, как если бы я их могла исполнить. Хочешь спросить? Скажи, не стесняясь, и честно.
— Да, хотел бы спросить, госпожа, ваша правда. Что такое потрафил?
Бабка медленно качнула головой направо… налево:
— Ты и впрямь прост. Хотя и любопытен. Нет, ты не глуп. Потрафил — это угодил. Ну, а теперь я бы хотела знать твое самое заветное желание, чтобы молиться о тебе и тем самым поспособствовать его исполнению. Это все, что я могу сделать для тебя, старая немощная женщина.
— Нет, госпожа, ничего мне не надо. Лучше вы скажите, чем я еще…
— Помолчи.
И Хвак опять обмер на полуслове, без страха, но почтительно и со слепой надеждой в груди, маленьким, только что народившимся комочком предчувствия…
— Ты был добр ко мне и бескорыстен, и чист в помыслах. Я спрашиваю тебя, не желая больше повторять и объясняться: скажи мне свое самое заветное желание, дабы я могла поспособствовать его исполнению. Я простая старуха паломница, но попрошу саму Землю-Матушку, Мать всего сущего окрест, и как знать — быть может, она услышит молитвы мои за тебя? Говори же.
— Да, госпожа, я понял и я хочу. Вам не надо будет ни о чем просить нашу Великую Матушку, потому что я прошу вас, и вы сами можете все исполнить для меня… — Хвак замер на мгновение, но поборол робость и протараторил: — Я…: пока вы здесь… хотел бы вас назвать своей матушкой. Можно? Я ни разу в жизни никого матушкой не называл… — Так сказал Хвак и замер, трепеща.
— МЕНЯ??? Меня? Ты?.. Как странно. Приемышей у меня еще не было.
Старуха сидела под деревом, ноги под хламидой были сплетены в калач, как у шаманов, клюка в ее руках застыла неподвижно — и все вокруг замерло: звуки, воздух, птицы, тени…
— Быть по сему. Ты можешь называть меня матушкой и говорить мне ты. Я называю и признаю тебя моим сыном и отныне — что бы с тобой ни случилось, чтобы ты ни натворил, куда бы ты ни пошел, чем бы ты ни занимался — я твоя матушка, и тебя никому и ничему не выдам, и от всего постараюсь защитить. Тебя и семя твое, поросль твою, буде таковая народится. Доволен ли ты?
— Да! Да! Матушка! Моя обожаемая матушка! Ты матушка моя! Я знал, что найду тебя! Я мечтал! Что ты найдешь меня! И что я смогу тебя назвать так! У них у всех… а у меня… Матушка моя, я твой сын!
— Ты мой сын. Хватит плакать и слушай дальше.
— Да, матушка! Я уже не плачу, они сами льются.
— Это пройдет. Ты должен пообещать мне кое-что, сын мой…
— Все, что прикажешь, исполню!
— Клясться легче, нежели соблюдать. Первое: никогда больше не смей пахать! Нельзя тебе отныне ранить свою матушку… Землю, грудь ей терзать…
— Исполню, матушка!
— Никогда ты не должен помышлять об участи богов, даже если во всю силу войдешь и придет тебе искус.
— А я никогда и не думал! И что мне в них? Нет, ничего такого… Да я клянусь, матушка!
— И помни: день сегодня до заката и от мига сего — особенный: чем наполнится — тем и продолжится. Ты не глупец, сын мой, но дурость в тебе велика сидит, я чую ее… Впрочем, как бы то ни было — сын, стало быть, сын. Поцелуй же меня.
Хвак где стоял — так и брякнулся на колени и подполз на них, рукавом рубахи утирая глаза и нос, к названой матери своей. И хотя та была уже на ногах, лица их вровень оказались, ибо старуха была согбенна, а Хвак росту очень даже немалого… Счастливый Хвак вытянул толстые губы и осторожно коснулся ими сморщенных щек: сначала тронул левую, потом правую. Старуха обняла его шею — тяжелы материнские руки сыну показались! — поцеловала в лоб и исчезла. А Хвак встал с колен, отряхнул грязь с портков и погнал вола перед собою, в деревню, домой, не помышляя больше о пашне и о чудесной встрече, ибо напрочь все забыл, кроме двух обещаний, которые каким-то образом поселились в нем навеки… И отчего-то лоб и губы словно огнем жгло.
Ох, и весело было Кыске и Клещу: муж на пашне, в кузне праздник в честь бога Огня, покровителя кузнечных и боевых ремесел, вино и мясо на столе, огонь в крови — что еще потребно, чтобы длилось счастье? Да вдруг замычал вол на дворе, раз — и двери настежь! Хвак вернулся! Стоит бревном в дверях, свинячьими глазками лупает: то на Кыску поглядит, то на ложе разоренное и развороченное, то на кузнеца жующего — ничего понять не может.
— Ты что, вола повредил? Ноги ему посек?
— Нет, здорова скотина. Что ты! Даже спина не натерта, я смотрел.
— Или война объявлена? Что случилось-то? А? — Кыска от страха и от наглости первая в атаку пошла, вопросами засыпала. Да и не очень-то она боялась своего подкаблучного — всегда обдурить можно, глаза отвести… Но этот-то тоже — хоть бы жевать перестал…
— А вы что тут? — Смотрит на Кыску Хвак, не в силах понять очевидное, и ждет, пока она все правильно ему объяснит. Может, и объяснила бы, да Клещ вмешался. Обезумел, вероятно, от куража, от вина и собственной силы, захотелось ему до конца унизить соперника. И не соперника, а так, мразь, жира кусок.
— Что мы тут? Побаловались маленько, вот чего. Ты бы, малый, укрепил постель-то: хлипка, чуть нонче мы ее с Кыской в щепу не расклепали. Что стоишь, проходи, садись, смотри, авось наберешься ума-разума…
Кузнец икнул и выбрался из-за стола на всякий случай, потому что Хвак хоть и дурак, хоть и байбак, а стоя — надежнее. Кыска мяукнула и застыла, вся от стыда красная, а Хвак прямо пошел, на нее. Клещ сильнее всех был в деревне, любого намного сильнее и ростом выше, разве что Хвак… Но что Хвак, бурдюк с трухой. Надо его остудить на часок и возвращаться в кузню, а они потом пусть сами разбираются. Но не успел кузнец ручищей махнуть, как сам получил кулаком в лоб, так что шея хрустнула, получил и умер на месте. Привычной супружеской руганью заверещала было Кыска, не успев понять ужаса происходящего, но Хвак и ее пригладил затрещиной — насмерть! — очень уж взъярился!
Постоял посреди горницы — налево мертвяк, направо покойница — подошел к столу, запрокинул пузырь с вином, впервые в жизни хмельного испробовав — понравилось!.. И до дна! И молочного мяса куском рот набил — вкусно!
И пошел себе вон из деревни, как был, в рубашке с поясом, в портках, без шапки, босиком, без денег, без цели — куда глаза глядят. Даже ковриги хлеба из дому не взял, так и осталась на столе. Больше в той деревне его не видели.
ПОСТХВАКУМ
Скала разверзлась, и из нее выпал человек.
Стояло тихое утро, висело тихое солнце, бежали по синему небу тихие облака, человек лежал без памяти. Почуявший добычу комар уселся на бледную щеку, примерился, но процесс бурения и сама комариная жизнь внезапно прервались: человек хлопнул ладонью по щеке, застонал и открыл глаза. Белая муть вместо радужной оболочки продержалась в глазах несколько мгновений и растаяла, подобно тщедушному облачку под лучами полуденного солнца, обнажив неяркую темную зелень вокруг зрачка; зеленое вдруг сменилось на синеву, та обернулась пурпуром, побагровела, сгустилась до черноты и вновь обернулась неяркой зеленью. Юноша — а это был юноша по виду — сел и недоверчиво огляделся: руки, плечи, колени, живот… Небо с облаками, земля… Сосны… да, это сосны… а это трава… Юноша увидел небольшую лужицу и прямо на четвереньках заторопился к ней. Левой рукой хлоп по животу — нет живота. Из лужи вытаращенными глазами смотрел на него безусый и безбородый юнец. Юнец потрогал себя за ухо, за нос, дернул несильно за вихры, выдрал несколько волосков — светлые вроде как, из лужи не шибко-то рассмотришь, да и по такому пучочку тоже не сразу видно.
Что-то странное, что-то очень странное витало вокруг, колыхалось, трогало его, проникало внутрь и гладило снаружи… Юноша вытянул губы навстречу отражению, макнул нос и поперхнулся первым же глотком, закашлялся. Запахи! Вот что это такое: запахи! Звуки! Прикосновения! И ветер, и солнечный луч на затылке! Трава колется, а вода в луже холодная! Шаг, второй — он стоит, он ходит! Это был совсем, совсем другой мир, чужой и незнакомый, но он по-прежнему жив, и мир этот живой!
— Матушка! Матушка! Матушка, ты простила меня, наконец! Матушка моя!
Юноша заплакал, упал с размаху на живот и поцеловал, что под рот попалось. Это оказалась старая сосновая шишка, расцарапавшая ему обе губы, но юноша почти не обратил внимания на боль, сплюнул кровь куда-то вправо и снова лег, прижался ухом к серым хвоинкам… Земля молчала, но юноше послышалось, что она тихонечко вздохнула… Тихонечко-тихонечко…
— Матушка моя… Велик твой гнев на непослушного сына твоего, но все эти лета, весны, зимы и осени, сотни миллионов осеней и весен я жил и ждал, и молился тебе, и каялся… Любя, тебя одну любя, дорогую Матушку мою! Я понял свою вину и понял тщету гордыни и тщеславия, и ничто и никогда больше не собьет меня, не отвратит от мирного и безмятежного бытия, лишь только повеление твое или угроза тебе, если таковая возникнет. Я осознал, и я счастлив прощению твоему! Мне ничего больше не надо от жизни, кроме как жить, дышать, петь, смеяться, есть и пить вволю, но и обходиться без этого, спать… Только вот спать не надобно, я и так слишком долго… Но это не важно. Ты мне подарила жизнь, ты мне вернула счастье… И я изменился… Я многое понял, я иной.
Земля молчала, а слезы не бесконечны даже на голодный желудок. Счастливые же слезы и вовсе мимолетны, в отличие от вожделений. Хвак — его звали Хвак — выпрямился и оглядел свое голое, такое непривычное тело: рост похоже, что прежний, руки, ноги, голова, чресла — все на месте, да все иное… Грудь нормальная, широкая, а задница узкая стала, не то чтобы костлявая, но… Не подобает мужу зрелому такое седалище носить… И живот: как будто рака проглотил, весь живот поперечными твердыми полосками, да и не увидишь еще под грудной клеткой. Сесть поесть — так и не поместится ничего! Чисто муравей! Ну, это не беда, разработается, а вот то, что он голый — это неприлично.
Хвак чувствовал, что за сотни миллионов лет безысходного заточения он утратил всё, все знания, умения, силы… Ну, почти все. Какие-то крохи сохранились в верхней памяти… Быть может, удастся припомнить и остатки того, что кануло в бесконечных и беспросветных недрах его покаянного безумия. Накопил-то он много, да где оно? Сто тысяч раз открывал да столько же забывал…
Где-то там, неподалеку, есть то, что ему нужно… Хвак прислушался к внутреннему голосу — молчит. Навсегда, небось, замолк, не выдержал, бедолага…
Но странное чутье оживало в нем, и Хвак, как по мановению волшебной палочки нашел, что искал, получаса не прошло: полное одеяние для мужчины: портки, сапоги, рубаху… Почти впору. Шапку в кусты — и так тепло, без шапки. А всего-то и дел — камень отвалить, да руками пару раз черпануть, да сор из штанов и рубахи вытряхнуть…
— Матушка, спасибо тебе. — Хвак опять грянулся было на колени, землю целовать, но вроде как почувствовал что-то… — Понял, Матушка. Я мысленно тебя буду благодарить. Денно и нощно, думами и поступками… Никогда больше не огорчу…
Пошарить под деревьями — нашлась и дубина, чтобы мало ли чего… Мало ли где…
Хвак шел по лесной дороге наугад, куда придется, он пел без слов и смеялся, а то принимался плакать счастливыми слезами… Лесная лужа пахла тиной и землей — но все равно: попил — и вкусно было! А ягоды? «А ягод пока нет, весна еще, — догадался Хвак. — А листочки свежие, клейкие, пахучие. Пташка, пташка, давай вместе, смотри, как я свистеть умею!.. И петь!»
Сосновый лес сменился дубняком, тот ельником, солнышко все выше, небо… Небо такое синее, высокое. Ветерок — просто бархат, а не ветерок. Цветы, деревья, травы приносили дивные ароматы, и все это великолепие красок, звуков и запахов то и дело отражалось, дробилось и расплывалось в счастливых Хваковых глазах. Он шел долго и беспечно, с восторженным изумлением вглядываясь во все, что попадалось ему на пути. Вот — что это было? Вспомнил — это волки, стая волков. А почему бы и нет? Волки тоже любопытный народ… А подальше, опять в ельнике, что-то такое наперерез ломилось да завывало… Это медведь толстопятый, голодный да недовольный, шерсть свалялась — жрать-то хочется, а до малины далеко… медведь был не такой, как в прежней жизни, помельче, но Хвак понимал, что медведь… И что теперь гигантских хищных ящеров нет — тоже откуда-то понимал. Тем оно и лучше… Безопасная жизнь приятнее опасной.
«Рай! Истинный рай вокруг! Матушка… Матушка, слов у меня нет…»
Но и в раю, оказалось, бывают черти: прицепились к нему трое конных, цок-цок-цок — догнали на лесной тропе… Грабители видать…
Пришлось бежать изо всех сил, петлять, через буреломы прыгать, что твой медведь, и поторапливаться: от этих-то троих он избавился — а кто его знает — сколько еще их по лесу бродит, поживы ищет. Да какая с него пожива? А все-таки осторожность не повредит.
В городок он вошел очень удачно, как раз со стороны торжища: а ведь известно, что где торг, там и жор, там пищу готовят, продают либо выменивают.
Всех денег — а здесь в ходу деньги — два гроша медных у Хвака, те, что под камнем же нашлись. На них не поесть, но можно сыграть! И Хвак сыграл, горошины под скорлупками угадывал — да так ловко: слепой еще былину не пропел, как у Хвака уже денег — за неделю не прожрать. Но народец завистливый и мелочный оказался, погнали победителя всей ордой, а про его правоту даже слышать не пожелали… Один камень в затылок угодил, а другой, огроменный, под лопатку… Вот тебе и рай. Хорошо хоть преследовать побоялись или поленились — отстали… Городишко оказался на удивление большой, не городишко, а гигантский город! Тогда почему без крепостных стен? Неужели не боятся врагов и чудовищ? Или за пределами города не водятся у них такие? Должны водиться, хотя, если рай… Вроде бы и не рай, но ничего такого опасного в воздухе Хвак не почуял и при этом почему-то был уверен, что правильно чует. Нет, это действительно мирная местность, безопасная сторона… Беззаботная. Повезло.
Хвак пообедал в ближайшей харчевне — язык местный он уже знал как родной, на рынке выучил… И в трактире выпала ему удача на полную катушку: расшумелись соседи по столу, на крик прибежала хозяйка, большая, розовощекая, крепкая, красивая… Да так она глянула на Хвака, раз да другой, что он не выдержал и пошел за ней в хозяйные комнаты… Все-таки странное место, странные люди: видно же, что хорошо ей, а возмущается будто бы, кусаться норовит… А сама-то руками да ногами спину обхватила — не оторвешь…
Ввечеру опять ужин, в другом уже трактире, более гостеприимном и веселом. Тут уж Хвак вволю попил, поел, попил и поплясал, поел, попил, в зернь и карты наигрался, поел, с девками намиловался — в усмерть! Рай и только! Ох, и попили!
А ночью его магией и кистенями да сетями взяли, сонного, и в ад, в узилище городское! За что, про что — некому сказать, всем лень: только колодку на шею да кандалы на руки и на ноги — ожидай суда и участи.
Хваку долго пришлось ждать и голову догадками ломать: сидел он в одиночке, тюрьма без окон, с одной дубовой дверью в локоть толщиной. Разговаривать с ним никто не разговаривал, кормили и поили раз в сутки, с надзирательской руки, не снимая кандалов.
А Хвак даже и не пытался объясниться да вывернуться каким-либо манером, и здесь ему любопытно, а тюрьмишка местная — что ему она, когда гордые горы в песок стерлись, пока он Матушкину немилость избывал, да в такой темнице — не этой чета!..
Суд начался спозаранок, чтобы все вины его и кары успеть прочитать да приговор исполнить. Ничего такого особенного Хвак для себя не ждал, но все же волновался…
— …Разрыв и разграбив могилу, пришлец, назвавшийся Хваком, учинил браконьерство в лесу, принадлежащем благородному баронскому роду Волков Вен Раудов, истребив без выгоды для себя, но из куража и озорства охраняемый законом волчий выводок общим числом в шесть голов, из них четыре особи зрелые, к воспроизводству способные, тем самым превысив способы необходимой защиты, затем напал и до смерти же убил медведя-самца, зрелого, к воспроизводству способного…
«Еще кто на кого напал», — мысленно огрызнулся Хвак, но немногочисленные участники судилища слушали не его, а обвинителя.
— …Старшего егеря его милости барона Вен Рауда — Сура Кабанца и двух его людей до смерти же, что подтверждают найденные следы сапог вышеупомянутого Хвака и следы крови на его портках…
С этим Хвак не спорил: лес есть лес, а свара без затрещин не бывает. Он и на вопросах не отпирался, а просто от себя рассказал, как все было.
— …Пригородном рынке облыжно обвинил в плутодействе ватагу скоморохов-потешников, после чего учинил над ними разбой и ограбление, отняв денежное имущество на общую сумму…
«Это они его обвинили в мошенничестве при игре в скорлупки и велели убираться, причем не захотели отдавать его выигрыш! А служат они старосте того базара, они его слуги-наймиты!»
— …В драке тяжело покалечив восемь человек скоморохов-потешников из простонародья, троих гостей купеческого звания и до смерти убив старшего над скоморохами Косю Былчу да до смерти же старосту рынка господина авен Краба…
Хваку показалось на мгновение, что Матушка пошевелилась… Но нет — простить-то она его простила, а вот заступничества на каждый чих нечего ждать, сам не младенчик… И все-таки ему хотелось верить, что Матушка слышит про его неожиданные невзгоды и сочувствует ему… Хвак вздохнул…
— …Сразу после белого обеденного часа в таверне «Кипящий супчик» учинил на почве внезапно вспыхнувшей неприязни к кузнецам кулачное побоище с кузнецами из кузнечной слободы, покалечив четверых, а молотобойца Грянца тяжело, после чего учинил произвол и насилие над хозяином и хозяйкою таверны, какового хозяина Супца затолкал против его воли в сундук, да крышкою сверху прикрыл, а на крышке той учинил насилие и бесчестье хозяйке Супчихе, чьи крики, обижаемых Супца и Супчихи, слышали все соседи, в чем и подтвердили все на розыске…
Было дело, кричала Супчиха, и Супец этот колотился в крышку сундука да кричал погромче ее, только не знал Хвак, что Супец ее мужик, он думал, что слуга… — Хвак вспомнил черные от похоти глаза Супчихи и затряс головой, чтобы смахнуть внезапный пот со лба и блазь из головы…
— …В вечернем часу и до утренней зари устроил оргию в небезызвестном притоне «Большая улыбка», что в Темной слободе, и поножовщину с находящимся в розыске разбойником по прозвищу Бас и его шайкой-артелью. Случай сей выговорен в дознании особо, дабы после окончательного опознания тела и личности вышеупомянутого Баса розыск по нему избыть…