— Федя, — шепнула она. «Федя, родной мой, прости меня».
— Потому и берегу я тебя, Феодосия, что, кроме тебя, и дитяти нашего не рожденного, нет у меня более никого. — Федор, обняв ее, поцеловал в теплый лоб, — там, где начинались соломенные, мягкие волосы. «Матвей что — он ровно отрезанный ломоть, и не в дому уже вовсе, а вы со мной до конца дней моих будете.
Немного их, тех дней, осталось, любимая, — увидев, как Феодосия хочет что-то сказать, Федор мягко приложил палец к ее губам, — и хочу я, чтобы ты провела ты их со мной в радости и веселии, прославляя Всевышнего, а, не проклиная Его».
— Не знала я, Федор, что так бывает, — задумчиво сказала Феодосия.
— Про что не знала? — спросил Вельяминов.
— Не знала я, муж мой, что может женщина так любить мужчину, как я тебя.
— Васю, — Феодосия застыла на мгновение, и, встряхнув головой, продолжила, — «Васю покойного я совсем по-иному любила. А ты мне будто глаза раскрыл — просыпаюсь я и радуюсь, что ты рядом со мной, днем вспоминаю тебя — все ли ладно у боярина, здоров ли он, какие у него дела и заботы, вечером вижу тебя, и сердце мое спокойно. А ночью… — тут Феодосия замолчала и залилась краской.
— Ну, уж, боярыня, сказавши слово, скажи и второе, — рассмеялся Федор. «Начала, так не отступай».
— А ночью думаю — милостив Бог ко мне, что оказалась я удостоенной такого мужа, — твердо глядя в глаза Федору, закончила Феодосия.
Он хмыкнул и, подняв ее за подбородок, вгляделся в серые, с прозеленью глаза.
— Ты что ж, боярыня, думаешь, что Господь свои милости только по ночам оказывает? Бог, — Он, Феодосия, — как сказано в Псалмах Давидовых, — «не спит и не дремлет». Бывает, и днем удостоит людей Своего присутствия.
Феодосия почувствовала, что покраснела не только лицом, но и телом. «Невместно же…» — слабым голосом сказала она.
— Ах, какая боярыня скромница, — поддразнил ее Федор, и Феодосия почувствовала, как руки мужа искусно проникают туда, куда ходу им было пока — только ночью. «Добродетельная боярыня, разумная. Да та ли это боярыня, что вчера…. - на этих словах Феодосия, не в силах смущаться далее, закрыла мужу губы поцелуем.
Федор легко подхватил ее на руки и понес наверх. Наложив засов на дверь, он прижал Феодосию к себе покрепче и прошептал: «Знаешь, боярыня, при дневном свете многое видно, что я давно хотел поближе рассмотреть».
Вечером приехали к ним Воронцовы — одни, без детей. Матвей Вельяминов и Степан Воронцов с вечера уехали на охоту по свежевыпавшему снегу, а на исходе дня собрались, вместе с другими отроками из хороших семей, ходить ряжеными.
Маша Воронцова собрала подруг на Рождественке, и они гадали под присмотром старой боярыни Голицыной, дальней сродственницы Воронцовых. Так и получилось, что Воронцовы, оставив почти трехлетнего Петю на попечение мамок, одни, будто молодожены, приехали к Вельяминовым.
После ужина Феодосия с Прасковьей ушли на женскую часть. Боярыня Вельяминова сбросила сафьяновые сапожки и забралась с ногами в кресло.
— Что-то уставать я стала, Прасковья, к вечеру-то, — пожаловалась она.
— Так не девчонка уже, — улыбнулась Воронцова. «Я, когда близнецов носила, чуть поболе пятнадцати годков была, так не поверишь — с Михайлой на охоту ездила, и речку переплывала за две недели до родов. А с Петей полсрока пролежала — не было сил двинуться, годы-то не те».
— Да и Федор еще, — Феодосия вздохнула, — носится со мной, будто я больная какая. Хотела объяснить ему, что с дитем все в порядке, так он не слушает. Вот и сижу здесь.
— Ну, ты, матушка, строго его не суди. Все же Аграфена-покойница у него перед глазами, а та, не про нас будь сказано, то ли порченая была, то ли еще что — не жили у нее младенцы.
Восемь раз они с Аграфеной детей хоронили, и это только тех, что она живыми рожала, а уж мертвых и выкинутых у нее было еще больше. Так что Федор и боится, шутка ли сказать, мало ли что с тобой случится. — Прасковья внимательно взглянула на Феодосию и серьезно сказала:
— Ты, Федосья, не в укор тебе, все же молода еще. А Федору Васильевичу шестой десяток скоро пойдет. Читала ж ты Библию, помнишь про царя Давида и девицу Ависагу-сунамитянку? Вот так же и ты для Федора Васильевича — утешение на старости лет-то. Так что ты с ним не спорь, хоша ты и новгородка и за словом в карман не полезешь.
— Всем бы такую старость лет, как Федору, — подумала про себя Феодосия, и — как ни старалась, — покраснела. Прасковья Воронцова, посмотрев на нее, усмехнулась и сказала:
«Так-то, боярыня, дай Бог вам с супругом брака честного на долгие годы».
Внизу, в крестовой горнице, Михайла Воронцов внимательно взглянул на боярина Вельяминова и сказал:
— Так что ты, Федор Васильевич, насчет брака для Матвея располагаешь?
— Помилуй, Михайла Степанович, шестнадцатый год отроку, — рассмеялся Федор, — отцов наших и тех в так рано не женили. Пусть его еще погуляет, торопиться некуда. Опять же, ты знаешь, — Матвей при царе, Господь его знает, как Иван Васильевич на это посмотрит. Нет, погожу я еще, тем более, что Матвей теперь все больше во дворце, а не здесь.
— Я к тому, Федор Васильевич, что Мария наша, ты знаешь, в Матвееву-то сторону давно поглядывает. А тут ей пятнадцать исполнилось, свахи стали ездить. — Михайло вздохнул.
«Оно, конечно, мы бы и не против отдать ее за Матвея — все ж сродственник, тем более, что девка-то она у нас нравная — пока никто ей, кроме него, не приглянулся.
— Так зачем вам торопиться? — недоуменно пожал плечами Федор. «Девка молода, пускай ее еще под родительским крылом побудет, что ж вы ее под венец гоните?»
— Мы-то не гоним, — задумчиво ответил Михайло, «однако же, ты сам знаешь, Федор Васильевич, кровь юная в ней бродит. Степан — тот в Прасковью, тих да разумен, а Мария — смотрю на нее и ровно вижу мать свою покойницу. Та ж волошанка по матери была, как что не по ней — сразу в крик. Вот и Мария такая же».
— Ну, Господь даст, повенчаем, — сказал Федор. «Не этим годом, так следующим. Федосье в начале лета срок настанет, ежели все хорошо пойдет, так что в этом году и так хлопот будет много. Дай Бог, главное, чтоб дитя здоровое народилось».
— Рад-то, Федор Васильевич, что Федосья понесла, а? — Михайло улыбнулся.
— Сказать тебе честно, свояк, не ждал я этого. Все же, сколько она лет с мужем-покойником прожила, и деток не нажили, да и я, сам знаешь, уже не юноша годами, а вот Господь как решил — когда я уж, не чаял, меня и порадовать. — Федор помолчал и добавил. «А все же, конечно, правду говорят — на костях мясо слаще, а под старость жена милее».
На Рождественке, в усадьбе Воронцовых, гадали девицы. Конечно, выйти на улицу они не могли — невместно было это девам из боярских семей, однако же, во дворе, защищенном высоким дубовым частоколом и воротами с тяжелыми засовами, можно было и послушать собачий лай — звонкий — к жениху молодому, глухой — к вдовцу али старику, да и башмаки, снявши с левой ноги, можно было перебросить через колодец — в какую сторону носком уляжется, оттуда и быть жениху.
Маша Воронцова, как не бросала башмачок, все не была довольна — не укладывался он носком в ту сторону, откель ей хотелось.
— Видно, Марьюшка, не ждать тебе жениха с Воздвиженки-то, — дразнили ее подруги.
Мария только встряхнула черными косами:
— Откель мне ждать жениха, только мне самой известно, — ответила она. «А вы, девы, лучше б не болтали попусту, а пошли бы в терем — а то батюшка с матушкой вернутся, не по нраву им будет, что мы на дворе одни стоим.
— Да уж знаем мы про женишка-то, — рассмеялась рыжеволосая Анна Захарьина. «Вся Москва уж болтает, Марьюшка, будто нравная ты, да отказливая — а все из-за молодца некоего, что на тебя и смотреть не желает».
— То пустое брешут! — гордо подняла голову Мария. «Пойдемте, девы, взаправду в горницы, воск топить. Холодно на дворе-то».
После сиротского декабря начало января на Москве выдалось студеное, и возок Воронцовых еле продвигался в наметенных за день на улице сугробах.
— Перемолвился я словом с Федором Васильевичем-то, — после долгого молчания сказал боярин Воронцов жене. «Ох, Прасковья, ну ради чего подбила ты меня на этот разговор?
Будто я для дочери жениха выпрашиваю».
— А что же, — ответила боярыня, — и так уж вон — взгляни на Марию. Лица на девке нет, по утрам подушка — хоть выжимай. Так что Федор-то сказал?»
— Ну что сказал, — раздраженно ответил Михайло, — мол, чего венцом-то торопится, что Матвей, что Мария — как есть дети еще. Пущай их порезвятся, на то, мол, и юность, чтобы гулять».
— Федору-то Васильевичу хорошо, — вздохнула Прасковья, — дочерей нет пока у него. Вот ежели родит ему Федосья дочку-то, так и поймет, что такое девица заневестившаяся. Вот уж истинно сказано: «Девичий умок легок, что ледок».
— А ты, Прасковья, за Марьей-то присматривай, — сказал Воронцов. «Девка-то, конечно, со двора не сбежит, но вдруг еще придет ей в голову грамотцы какие Матвею спосылать. Люди узнают — ославят на всю Москву».
— Ох, — вздохнула Прасковья, — и с чего ей этот Матвей в голову впал — не понимаю. Правда, что на лицо он пригож, — но ведь дите дитем еще. Выдать бы Марию замуж за кого достойного, сватаются не последние ведь люди».
— Ну, может, еще и придется ей кто по нраву, — попытался успокоить жену Воронцов.
«Подождем, даст Бог, забудет она про Матвея».
Потопив воск, и вдоволь посмеявшись над загадочными его очертаниями в чашке с водой, девицы новое гадание затеяли.
Взяли четырехугольную доску и на края ее положили кусочек каравая, глину печную, уголек и кольцо. Доску прикрыли платом, четыре девицы взялись за углы и принялись трясти ее, напевая:
— Уж я жировку хороню ко святому вечеру, к святому васильевскому. Жировка маленька, окошка велики, косящатыё, решещатыё, не могла блоха скочить, коза скочила, рога увезила, хвост заломила. Вы берите свой уголок!
Приподняли плат, и Марьюшка разжала пальцы. На узкой, нежной ладони лежал черный осколок угля. Девушка, высоко подняв голову, отбросила его, не обращая внимания на перешептывание подруг.
— К смерти это, Марьюшка, — сказала Анна Захарьина, наступая каблуком башмачка на уголь — да так, что только крошки от него остались на полу горницы.
— Все в руке Божьей, — ответила ей Марья и прислушалась — скрипели ворота, на двор въезжал возок родителей.
Когда Прасковья Воронцова вошла в светелку, там уже было все прибрано, и девицы чинно сидели на лавках вокруг стола, углубившись в вышивание.
— Что ж ты, Марьюшка, угости подружек-то, — сказала Прасковья. «Орехов, али пряников не хотите, девицы? А то сейчас ряженые придут, с ними и не погощуешь как следует».
— Ряженые? — подняла голову Мария, и, увидев это, Анна Захарьина толкнула локтем соседку и прошептала: «Смотри, как раскраснелась-то Марья, недаром слухи, видно, ходят».
Из-за ворот послышалась залихватская песня:
Девушки, едва вздев шубки и повязав головы платками, порскнули на двор. Ворота с усилием открылись, и толпа ряженых — в масках, вывернутых наизнанку тулупах, с раскрашенными лицами, кто и с коровьими рогами на голове, — хлынула на усадьбу, продолжая петь:
Прасковья с Михайлой поклонились ряженым, и протянули им на серебряном блюде гостинцы — орехи, сахар и пряники. Тут же вынесли второе блюдо — с дымящимися на морозе чашами горячего сбитня.
— А скажи-ка, хозяин, — раздался звонкий голос, исходящий из-под маски с коровьми рогами, — девицы-то гадали сегодня у тебя на дому?»
— Как не гадать в Святки-то? — ответил Михайла.
— Ну, так, пойте, ряженые, подблюдную песню — приказало существо. «Пущай девицы послушают, может, коей и по сердцу придется!»
Ряженые, вертясь и подпрыгивая, повалили за ворота, а девицы, пристукивая ногами от холода, поспешили вслед за четой Воронцовых в горницы.
Одна Марьюшка осталась на дворе. Сполз платок с ее черных кос, и снежинки на них казались ранней сединой. Смотрела она вслед удаляющимся по Рождественке ряженым, и все не могла найти в их толпе коровьи рога.
Внезапно она вздрогнула — кто-то закрыл ей глаза холодными ладонями. Она повернулась, высвободившись из сильных рук, и в прорезях маски увидела ореховые глаза, обрамленные темными, длинными ресницами.
— Не пужайся, боярышня, — шепнуло ей существо с коровьими рогами, и Марьюшка на мгновение почувствовала, как к ее губам прижимаются теплые мужские губы.
— Матвей! — ахнула она, но юноша уже был за воротами двора Воронцовых — поминай, как звали.
Эпилог
Москва, 1550 год
Шатры для царской соколиной охоты раскинули под Звенигородом — царь, у которого было уже две дочери, ездил на богомолье в Саввино-Сторожевский монастырь — просить Всевышнего о сыне и наследнике.
Над крутым берегом реки вольный ветер полоскал царские стяги над шатрами. Сам Иван Васильевич, хоть больше и любил охоту зимнюю, особенно травлю медведей, наслаждался сейчас полетом хищных птиц в высоком, ясном небе.
Царское кресло стояло у выхода из шатра, рядом были разбросаны шкуры и бархатные подушки, на которых сидели ближние царю бояре.
— Батюшка-то твой, Матвей, охотник знатный, — сказал Иван Васильевич, наблюдая за тем, как Федор Вельяминов напускает вверх ловчего сокола. Птица поднялась в поднебесье «великим верхом», так, что глазу казалась едва заметной точкой, и, внезапно, кувыркаясь, полетела вниз, настигая цаплю.
— А ты сам чего не на коне? — спросил царь, положив руку на золотистые кудри Матвея.
«Пойди, кровь разгони-то».
— Я б лучше зимой, на медведя, — улыбнулся Матвей. «Тут что, — и добычу не сам берешь, и крови вовсе не видно».
— Крови, — протянул Иван Васильевич. «Ишь, ты какой, Матюша, крови возжелал — не рановато ли тебе?»
— Так государь, в двенадцать лет я первый раз на медведя пошел с батюшкой, — ответил Матвей. «Приобык я больше к той охоте. А батюшка что — ему любая охота по нраву».
— Однако ж смотри, — царь приложил ладонь к глазам, — уж третью цаплю вельяминовский сокол сбивает. Ну что ж с тобой делать, Матвей, — для тебя съездим, как снег встанет, потравим медведей. Чего не сделаешь ради любимца, — и царь нежно погладил Матвея по голове.
— И то я удивляюсь, — заметил Иван Васильевич после недолгого молчания, — как это твой батюшка на охоту выехал, жену молодую одну оставив? Говаривала мне царица, что непраздна мачеха-то твоя, правда ли, Матвей?
— Да, — неохотно ответил подросток. «С осени еще».
— Ох, же и молодец боярин Федор — усмехнулся царь. «Везде успевает. Вроде стар уже, а посмотри-ка на него — жену молодку обрюхатил. Да, небось, не в последний раз».
— На все воля Божья — тихо сказал Матвей.
— Да ты что, — царь погладил его по щеке. «Взревновал, что ли? Дурачок ты, Матюша. Ты ж Головин по матери-покойнице, богатства в вашем роду не считано, не обделит тебя батюшка, я уж присмотрю за этим».
Федор Вельяминов спешился, потрепал по холке своего вороного жеребца и, — как был, — с соколом на рукавице, подошел к креслу Ивана Васильевича, поклонившись земным поклоном.
— Сколько набили-то, боярин? — спросил царь.
— Цапель штук с двадцать, да куропаток и другой мелочи без счета — ответил Вельяминов.
— Ну, значит, и потрапезуем славно, — рассмеялся царь. «А то монашеская братия хоть и вкусно ест, да постно — три дня на горохе да рыбе провели, хватит нам яств иноческих!»
— Поднеси-ка сокола, Федор, — приказал царь. Птица, державшаяся за ловчую рукавицу боярина, была крепко привязана к ней, — за ноги, — ременным должиком, продетым в суконные опутенки. Голова сокола была покрыта бархатным клобучком, изукрашенным золотым шитьем и драгоценными каменьями.
Царь быстрым движением снял клобучок и погладил сокола по шее. Птица застыла, раскинув крылья, отвернув голову, и помстилось Вельяминову на мгновение, будто царь напоминает ему хищную птицу — четкий очерк профиля, горбатый нос, жесткие, спокойные глаза.
— Хорош у тебя сокол-то, Федор, — заметил царь. «Долго ль учил его?»
— Да вот уж больше года, — ответил Вельяминов. «А тех кречетов, что мне тесть на свадьбу в подарок прислал, — с Белого моря их доставили, — тех еще учу, а как готовы будут — вам, государь, в дар преподнесу. Сегодня уж выпускали их, на куропаток».
— Ну, спасибо тебе, боярин, уважил ты меня. А я тебя тоже уважить хочу, за сегодняшнюю охоту-то, — улыбнулся Иван Васильевич. «Правду ль говорят, что боярыня Феодосия в тягости?»