— Думаешь, что можешь прожить без меня? Не получится! А я не могу жить без тебя. Мне тоскливо. Знаешь, почему я бросила Хазарда? Затосковала. И тоскливее всего было, когда он лез целоваться. Я чувствовала себя такой одинокой. А когда он…
— Избавь меня от подробностей, — перебил я ее.
— Когда он меня ударил, это было от души. Никакого притворства.
И тут я запил, запил как никогда. Я был пьян в Шартре, Амьене, Везуле. Лили приходилось вести машину. Машина была малолитражная (модель 272, кабриолет), и мы, оба рослые, высились на сиденьях, блондинка и брюнет, красивые и пьяные. Лили притащилась из Америки ради меня, но я пока не поддавался.
Мы доехали до самой Бельгии и повернули назад. Прекрасная поездка, если любишь Францию. Но я ее не люблю, эту страну.
Сначала и до конца у Лили была одна-единственная тема для разговора. Она поучала меня: надо жить для того-то, делать добро, а не зло, не предаваться иллюзиям, а смотреть в лицо реальности, жить ради самой жизни, а не ждать покорно смерти. Видно, в пансионе ей внушили, что воспитанная женщина, леди, должна говорить негромко, поэтому я плохо слышал ее своим глухим ухом из-за свиста ветра, скрипения шин по бетонке и надрывного постукивания маломощного мотора.
Я знал, что ее лучезарная улыбка и сияющие глаза не дадут мне покоя.
При всем при этом у нее было множество дурных привычек. Лили забывала стирать свое нижнее белье, и мне даже в подпитии приходилось напоминать ей об этом. Приходилось, потому как она была философом и неисправимым моралистом, когда я сказал: «Выстирай свое белье», — она принялась спорить. «Грязнуля, — заметил я, — свиньи у меня на ферме и то чище», — и пошло-поехало. Она: «Земля тоже грязная». Я: «Да, но она периодически очищается». Она: «А ты знаешь, что может сделать любовь». «Ты опять за свое? Заткнись!» — зарычал я. Она не рассердилась. Она меня жалела.
Путешествие продолжалось. Я был очарован старинными церквями, любовался ими, когда не был пьян вусмерть, наслаждался прелестями Лили, ее бормотанием и пылкими объятиями. И сотни раз я слышал от нее: «Поехали в Штаты. Я за тобой приехала».
— Нет, — говорил я. — Неужели в тебе не осталось ни капли жалости? Не терзай меня. У меня медаль «Пурпурное сердце». Я проливал кровь за свою страну. Но теперь все, хватит! Мне за пятьдесят, и у меня куча проблем.
— Тем более ты должен на что-то решиться.
Наконец я вышел из себя:
— Если ты не перестанешь, я пущу себе пулю в лоб!
Это было жестоко с моей стороны — напомнить Лили об ее отце. Я не терплю жестокости. Ее отец был человеком приятным, но слабовольным, сломленным и сентиментальным. Он застрелился посреди семейной ссоры. Однажды он пришел домой навеселе и начал выкобениваться в кухне перед дочерью и кухаркой: затягивал старинные песенки, отбивал чечетку, сыпал непристойностями. Паскудное это дело — материться при дочери. Лили много рассказывала об отце, он вставал передо мной как живой. Я любил и презирал его одновременно. «Эх ты, жалкий шут, старый пошляк. Что же ты сделал с дочерью? Бросил ее, бедную, на меня».
Я еще раз пригрозил Лили застрелиться. Это было в Шартре. Я стоял перед чистым ликом Богородицы. Лили побледнела, как воск, закрыла лицо руками и молча смотрела на меня.
— Мне плевать, простишь ты меня или нет, — сказал я.
Мы расстались в Везуле. С самого начала все говорило за то, что поездка сюда кончится плохо. Утром спускаюсь из своего номера и вижу: у малолитражки спущена шина (погода была хорошая, и накануне я отказался ставить ее в гараж). Подозревая, что менеджер гостиницы сыграл надо мной злую шутку, я потребовал, чтобы тот вышел ко мне и объяснился, но окошко конторки захлопнулось. Пришлось действовать самому. Поскольку домкрата у меня не было, я поднатужился, подсунул под ось модели 272 камень и сменил камеру.
После стычки с менеджером настроение стало лучше. Мы с Лили отправились к собору, купили килограмм земляники в бумажном кульке и пошли во двор позади церкви полежать на солнышке. С лип сыпалась золотистая пыльца, а стволы яблонь обвивал шиповник — бледно-красный, ярко-красный, огненный, терпкий, как вино. Лили сняла блузку, а под конец дошла очередь и до лифчика. Так, полураздетая, она лежала у меня на коленях. Возбужденный, я спросил:
— Как ты узнала, что я хочу?
Шиповник на яблонях горел ярким пламенем, колючки ранили даже издали.
— Ты можешь полежать спокойно? Посмотри, какой красивый дворик за этой церковью.
— Это не церковный двор, это сад, — поправила Лили.
— У тебя вчера месячные начались. Так что не трепыхайся.
— Раньше ты был не против даже в такие дни.
— А теперь против…
Ссора кончилась тем, что я сказал: она сегодня же одна едет ближайшим поездом в Париж.
Лили молчала. Достал ее, подумал я. Не тут-то было. Ее лицо светилось радостью и любовью.
— Тебе не удастся погубить меня, я живучий! — объявил я и заплакал. Страдания переполняли мое сердце. — Садись сюда, сучка! — крикнул я и откинул верх машины.
Побледневшая Лили, не сдаваясь, бормотала что-то свое, а я, уткнувшись заплаканным лицом в рулевое колесо, говорил о гордости, чести, о душе, о любви и обо всем таком.
— Будь ты проклята, дурочка помешанная!
— Может быть, у меня и вправду не все дома, но когда мы вместе, я все вижу и понимаю.
— Черта с два ты понимаешь! Я сам ничего не понимаю. Отвяжись от меня, а то вообще рассыплюсь на куски!
Я выгрузил ее дурацкий чемодан с нестираным бельем на платформе станции в двадцати километрах от Везуля и, всхлипывая, рванул на юг Франции. В местечке Баньоль-Сюр-Мер есть огромный аквариум со всякими морскими чудищами, в том числе гигантским осьминогом.
Спускались сумерки. Я смотрел сквозь стекло на грандиозного головоногого моллюска, а тот, прижав крапчатую голову к прозрачной стенке, казалось, уставился на меня. От его неподвижного взгляда веяло космическим холодом, который неудержимо затягивал меня. Пульсируя, шевелились щупальца. На поверхности воды лопались пузырьки, и я подумал: «Вот и наступает мой последний день. Смерть шлет мне предупреждение».
Однако хватит о моей угрозе покончить с собой.
Теперь несколько слов о причинах, побудивших меня отправиться в Африку.
Я вернулся с войны и решил стать свиноводом, что говорит о моем отношении к жизни и к роду человеческому.
Мы не должны были подвергать Монте-Кассино таким массированным бомбовым ударам с воздуха и с земли. Некоторые спецы винят в этом тупых генералов. Вскоре после кровопускания итальянцам наша часть попала под ожесточенный артобстрел. Из всего подразделения в живых остались только двое: Ник Гольдштейн и я. Странное дело: мы были самые высокие среди бойцов, то есть представляли собой отличные мишени. Немного погодя я подорвался на мине.
Мы лежали с ним под оливами — у них ветви как кружева, — и я спросил, что Ник собирается делать после войны.
— Мы с братом подумываем обосновать норковую ферму где-нибудь в Катскиллских горах. Если, конечно, останемся живы и будем здоровы.
Тогда я сказал — или мой добрый гений сказал за меня:
— Я буду разводить свиней.
Если бы Ник не был евреем, я мог бы заявить, что хочу разводить крупный рогатый скот.
Сейчас, насколько мне известно, Ник с братом делают хороший бизнес на норках.
Старые строения на моей ферме были в отличном состоянии. Стойла в конюшне обшиты деревянными панелями. В прежние времена за лошадьми богатых людей ухаживали как за оперными певицами. Прекрасным образцом сельской архитектуры был сарай с бельведером над сеновалом. В этом сарае я и устроил свинарник. Свиное царство захватило лужайку, цветник и оранжерею, где ненасытные твари выкапывали прошлогодние клубни. Статуи из Флоренции и Зальцбурга были убраны, как предметы, непригодные для выращивания животных. Царство провоняло мешанкой, помоями, пометом. Разъяренные соседи обратились к санитарному врачу, некоему доктору Баллоку.
— Подайте на меня в суд. Хендерсоны сидят на этой земле больше двухсот лет. Штатская шантрапа, все эти шпаки — они что, не едят свинину?
Френсис была недовольна, но терпела, только попросила:
— Ты их хотя бы к дому не пускай.
— Не трогай моих свиней. Эти четвероногие стали частью меня самого.
Если вам доводилось ездить из Нью-Джерси в Нью-Йорк через тоннель под Гудзоном, вы, наверное, видели огороженные площадки, которые выглядят как модели немецких деревень в Шварцвальде. Это свинооткормочные станции. И вы наверняка ощущали тяжелый запах. После путешествия из Айовы или Небраски худых, костлявых свиней откармливают здесь на убой.
Как пророк Даниил предупреждал царя Навуходоносора: «…И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями», — так и я стал жить со свиньями.
Свиноматки иногда пожирают свой приплод, потому что организму нужен фосфор. Их, как и женщин, мучает щитовидка. Да, да, я неплохо изучил этих умных, обреченных на убой животных. Любой свиновод знает, какие они умные.
Открытие, что свиньи обладают развитым интеллектом, потрясло меня.
Если я не солгал Френсис, что свиньи стали частью меня самого, то почему со временем я потерял к ним интерес?
Однако я, кажется, ни на шаг не приблизился к тому, чтобы разъяснить причину, побудившую меня отправиться в Африку. Надо наконец с чего-нибудь начать.
Может быть, следует начать с отца? Человек он был известный, носил бороду, играл на скрипке и…
Нет, не то.
Тогда вот что: мои предки отняли приличный кусок земли у индейцев. Еще больше они получили от правительства и обманом выманили несколько плодородных участков у других поселенцев. Так я стал наследником порядочного состояния…
Нет, это тоже не пойдет. Какое отношение имеют приобретения Хендерсонов к моей теперешней поездке в Африку?
И все же объяснение необходимо, поскольку я получил весомые доказательства чрезвычайно важного события и теперь должен изложить их. Трудность заключается в том, что это событие произошло как во сне.
Через восемь лет после окончания войны я развелся с Френсис, женился на Лили и вскоре почувствовал, что надо предпринять что-нибудь эдакое.
В Африку я отправился со своим другом Чарли Олбертом. Он тоже миллионер.
Я человек боевой, воинственный, темперамент не то что у штатской шушеры. В армии у меня однажды завелись вши. Я потопал в лазарет за каким-нибудь средством против этих насекомых. Едва я произнес слово «вши», доктор и три санитара раздели меня догола, вымыли и стали брить. Начав с головы, сбрили волосы на груди, под мышками, на спине, в паху, не оставили даже бровей и усов. Происходило это в Салерно, рядом с портом, среди бела дня. Мимо ехали грузовики с солдатней, шли рабочие и крестьяне, женщины и девчонки, и все улюлюкали и хохотали. Казалось, берег и море тоже смеялись надо мной. Я хотел расправиться с четырьмя мужиками, но они разбежались в разные стороны, и мне ничего не оставалось, как расхохотаться самому, голому, на виду у всех, с колотьем по всему телу, и материться, и сыпать угрозами. Такое не забывается, хранится в памяти как некое сокровище еще и потому, что над тобой бездонное лазурное небо, а кругом Средиземноморье, колыбель цивилизаций, где скитался по водам Улисс и слышал пение коварных сирен…
Война многое для меня значила. Подорвавшись на мине — за это и получил медаль «Пурпурное сердце», — я долго провалялся на госпитальной койке в Неаполе и был благодарен судьбе за то, что жив. Когда вспоминаю войну, у меня повышается настроение, обычно неважное.
Прошлой зимой колол я дрова для камина (лесник оставил несколько толстых сучьев), и вдруг с колоды летит увесистая щепка — и бац! — мне в нос.
На дворе стоял сильный мороз, и я не понял, что случилось, пока не увидел кровь на куртке. Лили закричала: «Ты сломал себе нос!» Нос остался цел благодаря жировым отложениям на лице, но синяк не сходил долго. В момент удара мелькнула мысль:
С юных лет я был здоровым, сильным, напористым задирой. В колледже носил в ушах золотые серьги и тем бросал вызов сокурсникам. В угоду отцу я получил звание магистра гуманитарных наук, но вел себя как невежда и бродяга. После помолвки с Френсис я поехал на Кони-Айленд, где мне сделали наколку на груди: алые буквы составляли имя моей невесты, что, впрочем, не вызывало у нее особого восторга. А когда я после Дня Победы (четверг, 9 мая) вернулся из Европы, мне было уже сорок шесть. Я занялся свиноводством, потом сказал Френсис, что меня привлекает медицина. Она посмеялась, напомнив, что в восемнадцать лет моим кумиром был Уилфред Гренфелл, а потом Альберт Швейцер — однако дальше преклонения перед этими людьми дело не пошло.
Что же все-таки делать человеку с таким буйным характером, как у меня?
Один психиатр объяснил мне, что если ты, как положено цивилизованному человеку, изливаешь свою злость на неодушевленные предметы, то избавляешься от вредных шлаков, скопившихся в тебе. Мне показалось это разумным, и я последовал его совету. Раздевшись до пояса, как каторжник, я рубил дрова, пахал землю, укладывал бетонные блоки и заливал их цементом, бил кувалдой камни, готовил мешанку для свиней. Это помогло мало. Недовольство собой и злость не убывали. Что прикажете делать человеку, у которого три миллиона баксов? После выплаты налогов и алиментов, после всяких других расходов у меня ежегодно оставалось сто десять тысяч чистого дохода. Зачем он мне с таким характером? Даже свиньи приносили деньги, хотя потом их пускали на убой, ели, из них делали ветчину, и перчатки, и удобрения.
Что же мне удалось сделать в жизни? Удалось украсить ее: хороший дом с термоизоляцией под крышей, оконные рамы с подогревом, в комнатах ковры и дорогая мебель. В чехлах. Стены оклеены обоями невиданной красы или обшиты панелями орехового дерева. Тяжелые портьеры. Чистота и порядок. Кто там развалился на диване? Человек! И этот человек — я. Вымытый, надушенный, в дорогой одежде, словом, тоже украшение жизни.
Но потом приходит день горьких слез и безумия. Приходит неминуемо, как смерть. Я уже упоминал, что душа ныла, когда внутренний голос безостановочно твердил:
К трем часам дня я приходил в полное отчаяние, и только на закате голос стихал. Быть может, потому, что в пять я кончал работу.
Америка — большая страна, и каждый в ней что-то делает: изготовляет, строит, грузит, возит, играет на бирже, однако страдальцы страдают по-прежнему. Какие только средства спасения я не перепробовал! Даже пытался умаслить голос дорогими подарками — напрасно! В наш безумный век невозможно не заразиться безумием, но желание сохранить здравомыслие — не является ли и оно разновидностью безумия?
Однажды, роясь в кладовке, я натолкнулся на пыльный футляр, открыл. Там лежала скрипка, на которой играл отец. Я натянул струны и провел по ним смычком. Раздались резкие плачущие звуки — так скулит домашнее животное, на которое перестали обращать внимание. Я углубился в воспоминания об отце. Мы очень похожи друг на друга, хотя он стал бы отрицать это с негодованием. Отец тоже не смог спокойно жить. Иногда он нещадно тиранил маму. Помню, однажды он заставил ее лечь в ночной сорочке у дверей своего кабинета. Она, видите ли, ляпнула какую-то глупость, так же как Лили, которая сказала кому-то по телефону, какой я «живучий». Отец тоже был человек высокий, сильный, но потом стал слабеть, особенно после смерти моего брата Дика (поэтому я остался единственным наследником состояния Хендерсонов). Отец старел, замыкался в себе, все чаще пиликал на скрипке. Как сейчас вижу его сгорбленную спину и плоский зад, его бороду, поседевшую с возрастом, погасший взгляд, вздрагивающие пальцы левой руки и слышу жалобный стон инструмента.
«Дай-ка и я попробую!» — решил я, захлопнул футляр и прямиком в Нью-Йорк, в музыкальную мастерскую на Пятьдесят седьмой улице. Как только инструмент починили, я стал брать уроки игры на скрипке у старого мадьяра. Звали его Гапони, и он жил неподалеку от Барбизон-плаза. К тому времени мы уже развелись с Френсис. Она осталась в Европе, а я жил тут на своей ферме. По утрам приходила старая мисс Ленокс, готовила мне завтрак.
Однажды со скрипкой в футляре под мышкой спешу по Пятьдесят седьмой улице к венгру на урок и вдруг встречаю Лили. «Ну и ну!» — воскликнул я. Мы не виделись больше года после того дня, как я посадил мою любовницу на парижский поезд, дружеские отношения возобновились сразу. Все то же лицо, оживленное, беспокойное, прелестное. Единственная перемена — зачем-то выкрашенные в рыжий цвет волосы с пробором на лбу. Беда, что иногда красавицам не хватает вкуса. Вдобавок, используя тушь, она сделала что-то со своими глазами — теперь казалось, что они разной величины.
Что подумаешь о молодой красивой, высокой, почти шести футов ростом, женщине в зеленом бархатном костюме, таком же зеленом, какими были униформы у проводников пульмановских вагонов, которая крепкими ногами на немыслимых шпильках вышагивает по Пятьдесят седьмой, как модель по подиуму, вышагивает, покачивая крупными ягодицами на виду у всего честн
Лили, однако, сказала другое:
— Знаешь, я выхожу замуж.
— Как, опять?
— Решила последовать твоему совету. Мы же с тобой друзья, правда? Иногда мне кажется, что мы — единственные верные друзья на белом свете… Ты что, музыкой занимаешься?
— Если б не музыка, давно стал бы гангстером. И в футляре была бы не скрипка, а автомат.
Лили начала что-то рассказывать о новом женихе.
— Чего ты бубнишь? Только снобы нарочно понижают голос, заставляя других наклоняться к ним, чтобы расслышать. Высморкайся и говори погромче. Я же глуховат, ты знаешь… Твой новый жених — где он учился? В Университете Джорджа Вашингтона или Массачусетском технологическом?
Лили высморкалась и сообщила:
— Мама умерла.
— Постой, постой, разве ты не говорила еще во Франции, что она умерла?
— Тогда я соврала.
— Зачем?
— Чтобы ты пожалел меня.
— Поганая вещь — хоронить живую мать.
— Да, это было дурно с моей стороны. Но сейчас сказала чистую правду. Мама умерла два месяца назад. — Я увидел слезинки в ее глазах. — Завещала развеять ее прах над озером Джордж. Мне пришлось нанимать самолет.
— Да ну? Прими мои соболезнования.
— Я слишком часто с ней ссорилась. Но и она хороша, не давала мне спуску. Помнишь, как мы испугались, когда она застукала нас дома? А насчет моего жениха ты почти угадал. Он окончил Нью-Йоркский университет.
— Два «ха-ха».
— Ты не думай, он хороший человек, порядочный. У него на руках родители… И все-таки… Когда я спрашиваю себя, могла бы я жить без него, ответ скорее «да»… Поэтому я учусь одиночеству. Рядом с человеком всегда целая вселенная. Женщине совсем не обязательно выходить замуж. Человеку вообще лучше быть одному. На то есть масса причин.
Сострадание — штука бесполезная, хотя иногда я испытываю это ненужное чувство. Вот и сейчас у меня заныло сердце от жалости.
— Понятно, малыш. Чем же ты теперь занимаешься?
— Продала дом в Данбери, снимаю здесь квартиру. Я послала тебе одну вещь.