Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В кварталах дальних и печальных - Борис Борисовмч Рыжий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Такие метаморфозы

Я имею в виду такую глубокую переработку литературного первоисточника, при которой последний становится почти незаметным. Читаешь, читаешь — и вдруг радостно охнешь, прозрев, к примеру, что сквозь строки стихотворения «В кварталах дальних и печальных…» мерцает лермонтовский «Парус». Пародией здесь не пахнет, нет и привычной «переклички», которая так любима большинством из нас, пишущих стихи.

Скрытопись глубокой переработки адресована гурману — пусть дешифрует послание поэта далёкому предшественнику и получит свою порцию удовольствия.

22 мая 1999 года Алексей Кузин записывает в дневнике содержание большого телефонного разговора с Рыжим. Среди того, что сообщил ему Борис, было и такое: «Указал прототипы (литературные) стихотворений “Восьмидесятые усатые”, “Что махновцы…” и “Оркестр играет на трубе…"» Очевидно, что Борис Рыжий не чуждался и прямых аллюзий. Таково, к примеру, его обращение к упомянутому здесь стихотворению Давида Самойлова «Сороковые, роковые…» или к пушкинскому «Пророку» (Зелёный змий мне преградил дорогу…). Я был рад обнаружить в стихах Бориса Рыжего и реминисценции из своего стихотворения на вечную тему, которая и до Пушкина («Нет, весь я не умру…») имела неслабую историю:

… Только пар, только белое в синем над громадами каменных плит. Никогда, никогда мы не сгинем, мы прочней и нежней, чем гранит…

У меня было так: …Только темень да каменный город…/ Монолог парапетов и плит. И дальше: Никуда мы бесследно не канем, / Будем длиться, как жар от камней.

Поэт Алексей Пурин[12] справедливо отмечает: Рыжий «со всем не таков, каким может показаться неискушенному или невнимательному читателю. Многие сегодняшние поклонники его таланта не способны расслышать высокие регистру его голоса, различить тонкие модуляции этой поэзии — они довольствуются её поверхностным слоем». Пурин даёт свой пример глубокой переработки:

Над саквояжем в черной арке всю ночь трубил саксофонист. Бродяга на скамейке в парке спал, постелив газетный лист. Я тоже стану музыкантом и буду, если не умру, в рубахе белой с синим бантом играть ночами на ветру…

Не вызывает сомнений отмеченная Андреем Арьевым[13] внутренняя перекличка этого стихотворения с Посмертным дневником” Георгия Иванова: А что такое вдохновенье? / — Так… Неожиданно, слегка / Сияющее дуновенье / Божественного ветерка. // Над кипарисом в сонном парке / Взмахнёт крылами Азраил / — И Тютчев пишет без помарки: / “Оратор римский говорил…”»

В сравнении с благородным прототипом у Бориса Рыжего всё низшей категории: не кипарис, а саквояж; не Азраил, а саксофонист; не Тютчев, а пропойца. «Игра на понижение» встречается раз за разом. Так надо? Не шестикрылый серафим, а зелёный змий. Не Аон, мятежный, просит бури, а Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел. Не три пограничника, шесть глаз (Багрицкий), а милицанеры (Четверо сидят в кабине./ Восемь глаз печально сини). Или вот:

На окошке на фоне заката, дрянь какая-то желтым цвела. В общежитии Жиркомбината некто Н., кроме прочих, жила. И в легчайшем подпитье являясь, я ей всякие розы дарил. Раздеваясь, но не разуваясь, несмешно о смешном говорил…

В «прототипе», у Ярослава Смелякова, начальная строфа такая: Вдоль маленьких домиков белых / акация душно цветёт. / Хорошая девочка Лида / на улице Южной живёт… И в финале хорошую девочку Лиду ожидает хорошая любовь хорошего мальчишки, что в доме напротив живёт. Идиллия! А тут…

Выходил я один на дорогу, чуть шатаясь, мотор тормозил. Мимо кладбища, цирка, острога, вёз меня молчаливый дебил. И грустил я, спросив сигарету, что, какая б любовь ни была, я однажды сюда не приеду. А она меня очень ждала.

Зачем, к чему эта постоянная игра на понижение? Ведь снижено буквально всё: действующие лица, лексика, реалии. Не всё, однако. Есть важное исключение — уровень драматизма.

Вот Слуцкий. Обращение к теме Бога у него всегда болезненно.

Это я, Господи! Господи, это я! Слева мои товарищи, справа мои друзья. А посерёдке, Господи, я, самолично — я. Неужели, Господи, не признаёшь меня? Господи, дама в белом — это моя жена, словом своим и делом лучше меня она. Если выйдет решение, чтоб я сошёл с пути, пусть ей будет прощение: Ты её отпусти!..

А вот Рыжий со своей дрянью:

— Господи, это я мая второго дня. — Кто эти идиоты? — Это мои друзья. На берегу реки водка и шашлыки, облака и русалки. — Э, не рви на куски. На кусочки не рви, мерзостью назови, ад посули посмертно, но не лишай любви високосной весной, слышь меня, основной! — Кто эти мудочёсы? — Это — со мной!

Мольба запредельна. Однако сотрудничать с высшей инстанцией герой не намерен: сам знаю, что мудочёсы, но они — со мной, понятно? Своих не сдаём. Этот тезис развит в инструкции покойному другу («На смерть Р.Т.»):

…Там, на ангельском допросе, всякий виноват, за фитюли-папиросы не сдавай ребят. А не то, Роман, под звуки золотой трубы за спину закрутят руки ангелы-жлобы. В лица наши до рассвета наведут огни, отвезут туда, где это делают они…

Снижено всё, что только можно снизить. Ангелы — те же менты, только с крыльями. Дрянь повышает уровень драматизма? Существует такая зависимость? Сложный вопрос, пусть разбираются литературоведы.

«Если бы нас не носило…»

До сих пор речь шла в основном о том, что мне самому пред вставляется особенно значимым в творчестве Рыжего. Но читателя может интересовать более широкий круг вопросов.

Рекомендую несколько серьёзных публикаций, некоторые из них доступны в Интернете.

Я уже упоминал статью, которой на смерть Рыжего отозвался поэт Дмитрий Быков (librus2.ilive.ro/dmitrij_bikov_blud_truda_12465.html). Она бескомпромиссно определяет место Рыжего в литературном процессе: «Борис Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлю серьезную конкуренцию последним столпам отечественной словесности — Слуцкому, Самойлову, Кушнеру. О современниках не говорю — здесь у него, собственно говоря, соперников не было». Мнение о современниках не звучит голословно, Быков называет имена и судит компетентно.

Похожую мысль неизменно озвучивает Евгений Рейн: «Борис Рыжий был самый талантливый поэт своего поколения».

Осторожней подошла к оценке поэзии Рыжего Евгения Изварина, статью которой (seredina-mira.narod.ru/izvarina5.html) я тоже уже цитировал. Для Извариной современники неоднозначны. Это как в музыке: там шоу-бизнес использует словосочетание «современная музыка», чтобы откреститься от собственно музыки, стоящей на плечах гигантов — Прокофьева и Шостаковича, Шнитке и Гаврилина. По-ихнему получается, что собственно музыка несовременна, а современны «композиции», под которые подпрыгивают у микрофона потные неандертальцы. Постсоветская поэзия была близка к подобной подмене понятий. Изварина решительно игнорирует литературный перформанс, поколение Рыжего представлено в серии её статей талантами и выглядит достойно. Какой из подходов точнее — Быкова или Извариной? Возможно, оба.

Очень вероятно, что по-своему справедлива и каждая из попыток объяснить уход поэта из жизни. Изварина видит причину в исчерпанности «сказочного Свердловска»:

«Вне сомнения, он писал всё лучше и лучше, избавлялся от влияний и мог уже говорить (“петь”) своим уникальным голосом. Но — произошел коллапс его мировоззренческой системы, изнутри стал разрушаться искусственно замкнутый мир:

Городок, что я выдумал и заселил человеками, городок, над которым я лично пустил облака, барахлит, ибо жил, руководствуясь некими соображеньями, якобы жизнь коротка. Вырубается музыка, как музыкант ни старается. Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток. На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица. Барахлит городок.

Поэтический мир болен и умирает. Подразумевается, что душевные силы и иные средства, затраченные на его создание, не оправдались и обречены вместе с ним».

Иначе понял причину ухода Алексей Кузин — тоже земляк, тоже поэт. В роковой день 7 мая он записал в дневнике: «Борис покончил с собой от стыда, что он сам себе не хозяин». Очевидна недоговорённость. Тот же Кузин записал шестью месяцами раньше: «Борис, заговорив на языке воров и пьяниц, как бы надел на себя маску. И в этой маске его пустили на современный литературный карнавал. Честнее было бы иметь открытое лицо». И тут же: «Борис это сам понимает и страшно переживает». Его действительно «пустили на литературный карнавал», но большие поэты обеих столиц ценили в Рыжем вовсе не наносное, здесь Кузин ошибается. Они-то как раз дружно отмечали обаятельную интеллигентность, начитанность и, конечно, талант. Тем не менее слова «сам себе не хозяин» могут быть справедливыми. Было давление имиджа — мучительная обязанность «умереть красиво».

«Житейских причин для суицида у Рыжего не было, — пишет критик Кирилл Анкудинов. — И в самом деле: любящая жена, чудесный ребёнок, родители, друзья, всеобщее уважение, набирающая обороты популярность…» Знакомство с обстоятельствами самоубийства, продолжает Анкудинов, вызывает чувство недоуменной неприязни: свой уход из жизни Рыжий обставил театрально. И всё же «хотелось бы верить в то, что — хотя бы в филологических средах — сохранится след легенды о профессорском сыне, которого выманила из дома и повела за собой — музыка. Она повелела ему стать в глазах окружающих шпаной, урлаком, уркаганом — и он подчинился её велению. Она заставила его страдать — и подарила прекрасные стихи, выстроенные на страданиях. Наконец, она подвела его к петле» (folioverso.ru/imena/1/ankudinov.htm).

Музыка действительно постоянно присутствует в стихах Бориса Рыжего, но не очень понятно, почему она должна нести ответственность за взваленный им на себя непосильный имидж. Сам Рыжий грешил на Пастернака:

Быть, быть как все — желанье Пастернака — моей душой, которая чиста была, владело полностью, однако мне боком вышла чистая мечта.

У Пастернака это звучит так: Всю жизнь я быть хотел, как все. А максимальное приближение к реализации этого желания читается в его предвоенном стихотворении «На ранних поездах».

…В горячей духоте вагона Я отдавался целиком Порыву слабости врождённой И всосанному с молоком. Сквозь прошлого перипетии И годы войн и нищеты Я молча узнавал России Неповторимые черты. Превозмогая обожанье, Я наблюдая, боготворя. Здесь были бабы, слобожане, Учащиеся, слесаря. В них не было следов холопства, Которые кладёт нужда, И новости и неудобства Они несли как господа. Рассевшись кучей, как в повозке, Во всём разнообразье поз, Читали дети и подростки, Как заведённые, взасос…

Превозмогая обожанье — это ведь и есть влажным взором. Прототип «Уфалея»?! Вот и приехали.

По мнению Алексея Пурина, имидж Бориса Рыжего значил дат него нечто большее, чем желание «походить на всех». «Европеец и не поймёт: как ни странно, Борис Рыжий любил этот несчастный и страшный мир. Этот мир был частью его Куши. Борис жил в нём, пользуясь свободами / на смерть, на осень и на слёзы, — жил им, стремясь алхимически претворить его безобразие в философское золото стихотворной просодии» (opushka. spb.ru/text/purinrigiy.shtml).

Заманчиво представить Бориса Рыжего шпаной со Вторчермета, этаким стихийным самородком. Самородки иногда имеют место, спору нет, но к Рыжему это не относится. Вот Александр Росков, чьё письмо я цитировал в начале статьи, был самородком, поэтом от сохи, точнее — от печки; его, деревенского печника из каргопольской глуши, огранивал сам Межиров, и Росков стал одним из просвещённых литераторов Русского Севера. Вы только посмотрите, какое элитарное стихотворение он выбрал у Бориса Рыжего, чтобы включить в свою микроантологию русской поэзии XX столетия (sukharev. lib. ru/Anthology. htm):

Писатель

Как таксист, на весь дом матерясь, за починкой кухонного крана ранит руку и, вытерев грязь, ищет бинт, вспоминая Ивана Ильича, чуть не плачет, идёт прочь из дома: на волю, на ветер — синеглазый худой идиот, переросший трагедию Вертер — и под грохот зеленой листвы в захламленном влюбленными сквере говорит полушепотом: «Вы, там, в партере!»

Да, Борис Рыжий иногда писал и так, потому что по существу он был аристократом духа. И хотя рос в лабиринте фабричных дворов, хотя породнился в своей сердобольной поэзии с этими дворами и их обитателями, сам, как отметил Сергей Гандлевский, «считал себя и был литератором, причём искушённым».

Перед высотами творчества поэта отступает в тень ипостась хулигана и высвечивается лучшее и подлинное. «Сухощавый, элегантный, мнительно самолюбивый, как молодой д'Артаньян, и в то же время приветливый, он был обаятелен и хорош собой… Галантно подарил моей дочери горшок комнатных роз» (Сергей Гандлевский). Галантная роза, подаренная на этот раз жене автора, фигурирует и у Ильи Фаликова, который размышляет о Борисе Рыжем в нескольких работах. Они носят литературоведческий характер (Рыжий в контексте поколений русской поэзии — в цепи великой хрупкое звено), но есть и личное, в частности рассказ о телефонных звонках Бориса накануне самоубийства.

Это были предпоследние звонки, а последнего Фаликов не услышал — ушёл побродить с заглянувшим к нему Рейном. «Именно в те три-четыре часа, пока мы гуляли, ко мне звонил из Екатеринбурга Борис Рыжий. Назавтра он погиб, а я улетел. Не избавиться от вины. Если бы нас не носило по Москве… а?»

Сложный вопрос.

В присутствии Пушкина

Куда существенней чувство вины, от которого давно и постоянно не мог избавиться сам Борис Рыжий.

Есть фотография такая в моём альбоме: бард Петров и я с бутылкою «Токая». А в перспективе — ряд столов с закуской чёрной, белой, красной. Ликёры, водка, коньяки стоят на скатерти атласной…

Стихотворение ошарашивает. Напитками нас не удивишь к их изобильному присутствию в поэзии и прозе Рыжего мы привыкли. Содрогаешься, уяснив, что на этот раз местом возлияния служат места национального поклонения. Пьянка во святыне.

… Подумать страшно, баксов штука, — привет, засранец Вашингтон! Татарин-спонсор жмет мне руку. Нефтяник, поднимает он с колен российскую культуру…

Всё узнаваемо: засранцы пиарятся, челядь пирует.

Где боль? Куда девался влажный взор? Взгляд поэта насмешлив и точен, сух и беспощаден.

…Стоп, фотография для прессы! Аллея Керн. Я очень пьян. Шарахаются поэтессы — Нателлы, Стеллы и Агнессы. Две трети пушкинских полян озарены вечерним светом. Типичный негр из МГУ читает «Памятник»…

Далее — страшное:

… читает «Памятник». На этом, пожалуй, завершить могу рассказ ни капли не печальный. Но пусть печален будет он: я видел свет первоначальный, был этим светом ослеплен. Его я предал.

Как любил говаривать сам Борис, базара нет. Спорить не о чем: конечно, предал. Предал дар, ясно сознавая, что допинги — предательство дара. Предал Пушкина, который верил во спасительное вдохновение и нам завещал работать этим старинным, проверенным способом, а про взбодряк и подогрев (см. словарь наркоманов) и слыхом не слышал. Предал маму («Я так трудно его рожала!»), предал отца, который научил его любить стихи. Предавал и терзался, терзался и снова предавал. (Только в песнях страдал и любил./ И права, вероятно, Ирина — / чьи-то книги читал, много пил / и не видел неделями сына.)

Дочитываем последнюю строфу, медленно:

Я видел свет первоначальный, был этим светом ослеплён. Его я предал. Бей, покуда ещё умею слышать боль…

Кто бей? «Ты сам свой высший суд». Всё понимал. За четыре года до окончательного суда над собой написал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад