— Вы имеете в виду смешные ловушечки на входе? — помешала кочергой дышащие угольки старуха.
Антон угрюмо промолчал. Он не считал свои ловушки смешными. Но то обстоятельство, что древняя куча мусора легко их преодолела, делало их именно таковыми.
— Вы скорбите о несовершенстве ловушек, — прочитала она его мысли, — но почему-то не любопытствуете, какова была цель моего посещения? Вы мыслите недостаточно функционально, молодой человек.
Антон едва сдержался, чтобы не надеть раскаленный жестяной доспех костерка старухе на башку. Пусть бы бежала с песней к воде. Но тут же припомнил, что утром пересчитывал банки с консервами — все были на месте. «Неужели отсыпала муки?» — стиснул кулаки Антон.
— Я приходила за книгой, — строго посмотрела на него старуха. — Вот, — извлекла из объемистого с бахромой, похожего на индейский, мешка возле ног заплесневевший том. — Собиралась на днях вам вернуть. Больше эта книга мне не понадобится. Единственная просьба: не употребляйте ее на курево или растопку.
— За книгой? — Антон с недоумением принял из скрюченных, как сучья, рук старухи светящийся том.
— Да-да, за книгой, — с достоинством подтвердила старуха, набила трубочку табаком из кисета, раскурила горящим прутиком.
Ноздри у Антона сделались как трубы. Он не мог ошибиться — это был настоящий табак, причем табак отличный.
— Я тоже сушу, — тихо сообщил он.
— Вы рвете листья у голубой дачи, — прищурилась на него сквозь дым старуха, — я сажала там табачок пять лет назад. Потом я вывела новый сорт, такой же крепкий, но более ароматный. Старый, должно быть, одичал. Не советую его курить, он дерет горло. Угощайтесь, — распустила веревку на кисете.
Антон просунул в кисет всю руку. За такую горсть в школе отдавали два пакета сухой каши. Вторая рука машинально раскрыла книгу, нащупала страницу.
— Мы же договаривались… — огорчилась старуха.
— У меня нет с собой бумаги.
Старуха, вздохнув, извлекла из мешка вторую трубку.
Антон с удовольствием закурил. Мысленно он примирился с пребыванием старухи на белом свете. В этом было даже что-то забавное. Табачок превзошел все его ожидания. Антон раскрыл заплесневевший светящийся том, ради которого старуха совершила опасное ночное путешествие. Ловушки могли переломать ей ноги. Проснись Антон, когда она шарила в темноте, он бы, не раздумывая, убил ее.
— «Дон Кихот», — произнес вслух решительно ничего не сообщающее ему название. В нем заключалась сухость, как в табачном листе, перед тем как его разотрут в порошок. Антон попытался хоть что-то прочитать в неверном свете костра. Строчки прыгали, витиеватые трудные слова тонули в странице вместе со смыслом. «Хорошо бы, — мелькнула мысль, — она допустила меня до своих табачных грядок». — Дон Кихот, — повторил он. — Это река?
— Река?
— Река, я проходил в школе.
— Была река Дон, — сказала старуха, — но она давно исчезла в песках. Дон Кихот — не река, это человек.
— Индеец? — предположил Антон.
— Почему индеец?
— Белые, черные, желтые — все мрут, — объяснил Антон, — только красные крепнут. Уже есть города, где одни индейцы. Радиация, химия, чума — им все нипочем. Другой состав крови.
— Дон Кихот не индеец, — сказала старуха.
Антон поднялся. В общем-то ему не было дела ни до реки, ни до индейцев, — по крайней мере, пока они здесь не появились, — ни до человека по имени Дон Кихот. Не индеец, и черт с ним!
— Спокойной ночи, — сказала старуха. Она по-прежнему сидела у костра, только теперь смотрела не на Антона, а в темноту.
— Гриша велел передать тебе банку консервов, — с болью выговорил Антон, — можешь завтра зайти взять.
— Благодарю, — она даже не пошевелилась, как будто консервы не представляли для нее ценности.
— Мы еще поговорим об этом… Доне… Старуха молчала.
Антон пожал плечами. Ресурс его дружелюбия иссяк. Ему казалось, она должна была обрадоваться. Он еще раз оглянулся, но вокруг была тьма. Старуха словно проструилась вместе с синим дымом от погасшего костра вверх по стволу дерева, растворилась в ночном небе. Она была не только мастером светомаскировки, но и мастером внезапного исчезновения.
4
Первые дни он брал воду в речке за стеной, затем кипятил. Вода была мутной, отдавала болотом. Старуха показала едва заметный, пульсирующий родник в лопухах. Вода растекалась под лопухами невидимой лужицей, и казалось, нет здесь никакой воды, лишь дрожат в воздухе два кирпича, но кирпичи-то как раз и дрожали в воде, обозначая родник.
В красно-коричневых лохмотьях старуха стояла над потайной водой, как осеннее дерево.
— Если я набью тебе зверей на шубу, что ты мне дашь? — спросил Антон.
— Хочешь, засолю мясо? — предложила старуха. Звериное мясо изначально представляло из себя свежую, если, конечно, она может быть свежей, падаль. Природа и здесь держала Homo sapiens в черном теле. Не сильно отличалось по своим достоинствам от звериного и синее волокнистое мясо птиц. Оно годилось в пищу только после многочасовой варки с непрерывным подливом воды.
Рано или поздно консервы закончатся, подумал Антон, придется переходить на то, что есть. Консервы делали из мяса свиней. Их разводили на фермах вблизи больших городов. По слухам, это были домашние животные, сплошь состоящие из мягкого розового мяса. Там, где жил Антон, никто отродясь не видел живых свиней.
— У меня есть хорошая бочка, — сказала старуха, — и специальные травы — они отбивают привкус.
— Логично, — согласился Антон. — За мной шкуры, за тобой мясо.
— Кооперация, — подмигнула старуха, — альфа и омега высокой производительности труда.
Антон забыл, что означает слово «кооперация», насчет «альфа и омега» знал из Священного Писания: «начало и конец». Там что-то было и про железных птиц. Антон подумал, что насчет птиц сбылось, а вот насчет высокой производительности труда не очень.
На заводе, где они два дня в неделю работали после дневных занятий, висел лозунг: «В РАЗДЕЛЕНИИ ТРУДА ЗАЛОГ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ СВОБОДЫ И ЭФФЕКТИВНОГО ПРОИЗВОДСТВА!» Действительно, каждому поручали какую-нибудь одну операцию. Антон, к примеру, сверлил дырки в железных пластинах. Неужто дырки и были залогом экономической свободы и успешного труда? Проходя однажды мимо мусорных контейнеров, Антон увидел, что они переполнены пластинами с дырками.
Антон вернул старухе временно одолженную трубку, выдолбил себе собственную в два раза больше. Старуха показала место, где сушила табак. Антон смешивал ее табак с одичавшим ее же — смесь пробирала до судорог, от нее кружилась голова.
В подвальчике поспевала одуванчиковая брага. Самогонный аппарат был готов к работе. Отсутствовал только змеевик. Антон забеспокоился: брага была как невеста на выданье, жениха же — змеевика — не было как нет. Он обошел все дачи — ничего подходящего. Ничем не могла ему помочь и природа — она не производила огнеупорные змеевики естественным путем. Антон решил переговорить со старухой. Не могла же она все эти годы не пить. О том, что не могла, наглядно свидетельствовал се нос с фиолетовыми прожилками. Если у старухи нет змеевика — она точно из другой страны. Из той, где самогон гонят без змеевиков. Но Антон знал наверняка, что такой страны нет и быть не может.
— Когда человек воодушевлен, ему хочется действовать, — заявила Антону старуха. — Сначала на пользу себе, а там и ближнему. Но этой деятельности можно положить предел, отняв у человека идею.
«Змеевик», — предположил Антон. Он знал великое множество совершенно безыдейных способов положить предел воодушевленной деятельности отдельно взятого человека на пользу себе или ближнему.
— Человек один не может ничего! — воинственно продолжила старуха. — Когда человек изначально, всегда и везде — по закону — один, получается такая страна, как ваша.
Антон внимательно посмотрел на старуху. Ругать страну, правительство, экономику, законы и прочее не возбранялось никому. Покушение на свободу слова считалось преступлением.
В школе объясняли, что есть преступники, просто совершающие уголовные преступления, и есть — произносящие при этом разные, на первый взгляд не лишенные смысла слова, вроде того, что один человек не может ничего, что хорошо бы взять у каждого по способностям, а дать по потребностям, отменить деньги — пусть каждый берет что хочет и сколько хочет и т. д. и т. п. Они пытаются заинтересовать развесившего уши, объясняли в школе, и некоторые им верят, вместо того чтобы задуматься: что, собственно, могут предложить эти больные и ущербные люди мне, гражданину страны, где экономическая, личная, сексуальная и любая другая свобода — основной закон жизни? В годы тоталитаризма ими предводительствовал вождь, солдаты которого вырывали у своих жертв печень и съедали сырою, запивая тростниковым ромом. Поэтому каждый, кто хочет к ним идти, должен сначала проститься со своей печенью. В свободной стране каждый может идти куда хочет. Впрочем, выгрызание печени, так сказать, бытовой каннибализм — это их физический идеал. Они запрещают людям мыслить. Заставляют бесплатно трудиться. Они не верят в спасительно-созидательную миссию денег. Запрещают иметь и применять оружие. Если они кого и вытаскивают из-за колючей проволоки, то только для того, чтобы немедленно вырвать у него печень!
Иногда их называли коллективистами, иногда тоталитаристами, иногда еще как-то — Антон запамятовал. Если бы об этом писали в газетах, трубили по радио, он, может, и усомнился бы. Но не писали, не трубили. Как, впрочем, и не запрещали обсуждать эту тему. Пожалуйста, обсуждай. Да только как и с кем? Антон ни разу не видел живого тоталитариста-коллективиста. В новейшей истории страны, правда, был эпизод, когда несколько тоталитаристов-коллективистов пробрались в правительство и чуть было не парализовали промышленность, запретив выпускать какие-то очень важные акции. Ответом было восстание держателей ценных бумаг, переросшее в гражданскую войну, в результате которой «теневой тоталитаризм», так, кажется, его называли, потерпел сокрушительное поражение. Недобитым мерзавцам, впрочем, вскоре была объявлена амнистия.
«Неужели ей не дает покоя моя печень?» — покосился на старуху Антон. Она в общем-то не походила на злодейку. У нее уже была возможность придушить ночью Антона. Она же всего-навсего уволокла заплесневевшего «Дон Кихота», которого потом же и вернула.
— У меня созрела брага из одуванчиков, — как бы между делом заметил он, — надо перегнать. У тебя есть змеевик?
— Свобода, тоталитаризм — всего лишь термины, обозначающие некие идеи, — словно не расслышала его старуха. — Пока существует человечество, ни одна из них не может ни окончательно победить, ни окончательно сдаться. Разве только обе могут окончательно выродиться. Если слишком долго и всерьез насилуют — претворяют в жизнь — один лозунг, скажем «свобода», другой — противоположный не столько по смыслу, сколько по звучанию, — неизбежно превращается в сладкий сон. И наоборот.
— Ты хочешь сказать, сны возникают из воздуха, из ничего? Как ответ на претворение в жизнь каких-то идей?
— У меня есть настоящий стеклянный змеевик. Вот мой ответ на твое стремление претворить в жизнь идею одуванчикового самогона.
Благая весть о змеевике бесконечно обрадовала Антона.
— Я не очень понял насчет двух идей, — сказал он, посчитав бестактным немедленно заканчивать беседу, хотя Антону не терпелось пустить змеевик в дело. — На земле одна страна, люди живут по одним для всех законам. Неужели где-то есть идиоты, по своей воле отказывающиеся от свободы?
Старуха надолго задумалась. Антон не понимал, чего он такого сказал, чтобы так долго думать? Подул ветер. Старуха качнулась над родником, как самое настоящее дерево. Антону показалось, лохмотья зашуршали на ней, как листья.
— Когда две идеи сосуществуют в едином мире, — очнулась наконец старуха, — это в общем-то естественно. Это движение, развитие, борьба, взаимопроникновение и так далее. На этом стоит мир. Но Бог зачем-то непроницаемо разделил мир на две неравные части, химически очистил обе идеи от примесей, как бы заставил их вариться в несообщающихся сосудах — большом и малом, зеленом и белом. Сейчас белый позеленел, а зеленый, похоже, почернел, как ночь.
— Ты лучше скажи, в каком из сосудов больше жратвы и вещей — в позеленевшем белом или в почерневшем зеленом? — усмехнулся Антон.
— Жратвы и вещей всегда больше там, где меньше людей, — ответила старуха. — Чем больше у людей жратвы и вещей, тем почему-то им меньше хочется размножаться.
— Почему? — Антон почувствовал, что старуха права.
— Когда мало жратвы и вещей, люди ропщут на изначальное несовершенство Божьего мира. Когда жратвы и вещей достаточно, их начинает мучить страх от осознания собственного несовершенства. Они открывают ад в самих себе. Персональный, субъективный ад пронзительнее ада общественного, объективного.
— Да веруешь ли ты в Господа? — Антон вспомнил, что коллективисты — отъявленные безбожники. Нормальные свободные люди могли верить в Бога, могли не верить — это было личным делом каждого. Эти же воинственно не верили и, по слухам, распинали на крестах религиозных людей.
— Верую, — твердо сказала старуха. — Кстати, отчасти поэтому я здесь. Но вынуждена тебе признаться: с каждым из оставшихся мне дней верую все меньше.
— Почему? — спросил Антон.
— Он никогда не признает своих ошибок, — вздохнула старуха. — Следовательно, Он конечен. Он имитирует бесконечность, приписывая Своею волею правильные ответы к Им же Самим неверно составленным уравнениям. И наоборот. Это нечестно, — прошептала старуха.
Может быть, Антону показалось, что на глазах у нее появились слезы.
— Но зачем Он это делает? — Антону грех было жаловаться на Господа. Бог пока относился к нему неплохо. Однако в глубине души Антон не мог не согласиться со старухой. Свобода свободой, но свобода не хлеб, одной свободой сыт не будешь.
— Не знаю, — честно ответила старуха. — Я обязательно у него спрошу. Думаю, что скоро.
«Я все равно не узнаю, что Он тебе ответит», — подумал Антон. Странные старухины слова; дозиметрический столб, показывающий радиационное заражение там, где его нет; сытые инвалиды; чистый родник; настоящий лес — все требовало объяснений. Еще недавно Антону казалось: он сам творит свою жизнь. Сейчас открылось: он случайно угодил в некое междумирье, происхождение которого от него сокрыто. Старуха, вне всяких сомнений, знает, но захочет ли объяснить?
— Ты не могла бы говорить проще? — предложил Антон.
— Я говорю проще некуда, — пожала плечами старуха.
Антон встречал в своей жизни не очень много старух. И никогда не встречал старух, столь уверенно, если не сказать, дерзко разговаривающих с людьми, которые физически их сильнее. «Нет, она не из учителей, — подумал Антон, — учителя младших бьют, а старшеклассников боятся. Кто же она?»
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Елена, — с трудом произнесла старуха. — Я уже забыла, как звучит мое имя.
— Я бы не стал утверждать, что оно очень редкое, — заметил Антон. Он подумал, что все было бы гораздо проще, если бы тоталитаристы носили имена «Съем твою печень» или «Оторву тебе яйца». И еще подумал, что, наверное, их немало среди индейцев. Антон знал одну скво по имени «Прекрасная идея». У нее были татуированные ляжки, для нее не имело принципиальной разницы с кем и когда спать. И в классе с ним учился «Победитель свободы». На уроках только и говорили, какая хорошая штука — свобода, а тут на тебе — «Победитель свободы». И ничего, никто не требовал, чтобы он изменил имя.
— Теперь ты будешь слышать свое имя чаще. — Предстоящее получение змеевика сделало Антона вежливым и терпеливым.
Конечно, ему и раньше случалось всерьез задумываться о жизни. Наиболее предсказуемым следствием этих мыслей являлось неудержимое желание напиться, покурить конопли, нажраться таблеток, на худой конец дать кому-нибудь в морду. Размышлял Антон и об окружающих его людях, как было о них не размышлять? Тут обходилось без особого ущерба для здоровья. Несмотря на повсеместно торжествующую свободу слова, Антон взял за правило никогда никому не навязываться, никого ни о чем не расспрашивать и, в свою очередь, не распространяться о себе. Еще в детстве он решил, что рассказывать о себе — значит, терять силу. Хотя тогда было непонятно, какую такую силу терял маленький, как изработавшийся веник, Антон? Потом он догадался, что это сила одиночества. Все его должно было постоянно находиться при нем. Желательно в боевой готовности. Доверяясь кому-либо, он как бы разоружался, снимал доспехи, посвящал в технологию личного оружия, подставляя тем самым себя под возможные удары.
Меньше всего Антону хотелось, чтобы кто-то им управлял. Может быть, ему осталось недолго жить, но он прожил жизнь абсолютно свободным человеком, не знающим по имени ни одного члена правительства, так мало интересовало его это правительство. Единственная сила, пред которой он смирялся, — сила оружия, но это была естественная сила, такая, как голод, боль, сон или секс. Антон подумал, что если бы коллективисты вдруг подняли восстание, он бы до последней капли крови защищал свое право умереть, не признавая над собой авторитетов, право подчиняться одной лишь силе оружия и самому подчинять других силой оружия.
Старуха в изнеможении опустилась на траву. Антон испугался, что она отправится задавать Богу свой вопрос прямо сейчас и не видать ему змеевика как своих ушей.
— Елена, — спросил он, — выпьешь со мной вечерком?
— Если пригласишь, — равнодушно ответила Елена.
5
Змеевик давненько не был в деле. Антон тщательно промыл его родниковой водой. Стеклянный, он засверкал на солнце. На ладонях Антона задрожали многоцветные полосатые пятнышки. Они обещали большое веселье. Антон забавлялся, двигая ладонью, как бы заставляя их бегать по ладони. Светящаяся победительная яркость солнечных пятнышек находилась в возмутительном противоречии с суровой — ритуальной — сосредоточенностью Антона. То был порог между двумя мирами. Самогонное дело поднимало с одра умирающих, заставляло улыбаться мертвецов.
Пора было разжигать огонек, ставить чан с брагой, а Антон все не мог насмотреться на пятнышки, терял драгоценное время.
…Как и большинство граждан страны, он вырос в детском доме. В детские дома поступали младенцы от женщин, предпочитавших свободу семейным радостям, а также радостям одинокого материнства. Таким образом, первыми осмысленными воспоминаниями большинства граждан — и Антона в их числе — были: серое поле простыни, жесткие переворачивающие руки, решетка кровати, острый запах мочи, сосущее чувство голода.
В положенное время Антон поднялся на ноги, и мир значительно расширился. Он увидел нескончаемый барак, черные ряды клеток-кроватей, дощатый облупленный пол, белый потолок со свисающими на шнурах голыми лампочками. После каждого кормления звучала сирена. Тут же задергивались шторы. Надо было спать.
Однажды шторы на окне перед кроватью Антона задернули неплотно. Антон, как полагается, вытянул руки поверх одеяла, как вдруг что-то беспокояще-светлое опустилось на закрытые глаза. Антон пошевелился. Свет ушел, но на щеке как будто осталась большая сухая слеза. В отличие от настоящей слезы она не скатилась, а угрелась в уголке рта. Антон осторожно повернулся на бок, увидел радужный — не больше монеты — кружок на серой застиранной простыне. Он был невидимо связан с солнечным лучом, незаконно проторившим дорогу сквозь неплотно задвинутые шторы. Антон просунул ногу сквозь решетку, дотянулся до шторы, желая еще больше приоткрыть. Кружок превратился в овал, переместился с серой простыни на черную спинку кровати. Антон выпростал из-под одеяла ногу, овал пристроился на ноге. Антон впервые в жизни засмеялся. Тут же на кровать упала узкая, как от сточенного ножа, тень, жесткая рука больно шлепнула Антона, уложила как надо. Шторы задвинулись наглухо…
В темной котельной по змеевику побежали иные — огненные — блики. Змеевик был коридором, где происходило превращение вещества. Такие коридоры всегда взаимодействуют с огнем, они — преддверие ада. Антон знал, что такое ад, из старых книг. Ад был вечной смертью после смерти.
Антон не боялся смерти. Она давно стала частью его жизни, такой же, как работа, сон, секс или прием пищи. Когда он жил в бараке на черной решетчатой кровати, по утрам после сирены они обязательно должны были вставать и стоять, держась за спинку, пока их не осмотрят и не накормят. Антон поворачивался влево, вправо, видел вцепившиеся пары рук, серые шары голов над сплошной черной линией кроватных спинок. Но иногда среди голов случались пробелы. Над невставшим склонялись воспитатели. Кровать с грохотом укатывали по дощатому полу. Потом пустую возвращали на место. Вскоре на ней появлялся новый жилец.
И дальше — пока Антон учился в школе — жизнь и смерть шли рука об руку. Городишко был небольшой, но люди погибали в нем с механической последовательностью. Как поодиночке, так и массово — то инвалиды, то кочегары, оставившие среди зимы город без тепла, то медицинские работники. Это происходило независимо от воли людей. Внутри жизни как бы прорастал гнойник смерти, который вскрывался в назначенное ему время. Законы страны запрещали убивать. Каждый раз в город входили войска, наказывали виновных. Но все повторялось из года в год. Антон понял, что свобода, помимо всего прочего, еще и смерть, могущая выпасть кому угодно и когда угодно.
Антон вдосталь насмотрелся, как убивают и как умирают. Убивали с величайшим умением. Умирали, хоть и в мучениях, но скорее с досадой, нежели со священным трепетом. Никто не думал о предстоящем свидании с Господом.
Первая же капнувшая из змеевика капля первача разрешила все сомнения относительно одуванчиковой браги. Антон нацедил в плошку на донышко, поднес горящий прутик. Самогон обрадованно зашелся ровным фиолетовым пламенем. «Очередное превращение, — как если бы писал лабораторную работу, констатировал Антон. — Следующее — в моем сознании, когда выпью, и так далее, до бесконечности. Стало быть, змеевик вечен, он не кончается никогда».
Сняв пробу, Антон ощутил настоящее блаженство. Теперь оставалось лишь подкладывать дрова, наблюдать, как наполняется емкость, отслеживать, как вырабатывается брага, не допускать помутнения конечного продукта. Сколько раз доводилось Антону прежде гнать самогон, и всегда к концу процесса он или пребывал в беспамятстве, или непробудно спал.
Но сегодня все должно было быть иначе.
Антон с грустью посмотрел на ящик с консервами. Каждый день в нем появлялось очередное пустое гнездо. Антон пригласил Елену, — значит, угощать должен он.
Антон закончил с самогоном и сам не заметил, как в руках у него оказался проклятый «Дон Кихот». Когда он закончил главу, оконце в котельной было красным, как свежая опухоль. Солнце садилось. В последние дни книги сами прыгали Антону в руки. Он жалел, что не сжег их все сразу, как увидел. Книги, как бумажные мельницы, перемалывали его время. Антону приходилось жить по-разному. Но никогда не приходилось жить праздно. Размолотое время оседало пылью на привычных представлениях и понятиях. Они меняли очертания. Антону было не отделаться от ощущения, что книжно-временная пыль не то расслабляет его волю, не то направляет ее на некие новые, пока сокрытые в тумане, пространства.
Антон вышел на улицу. Облагороженные старым лесом развалины не выглядели омерзительными. По рваному серому бетону шла нескончаемая зеленая штопка. Воздух был прозрачен и свеж. Антон привык к тяжелому слоистому воздуху города. Он разрывал легкие, был насыщен запахами сожженного угля, помойки, химических отходов. Здесь же дышалось легко, воздух вообще не замечался. На открытых пространствах в красном закатном свете настоящие деревья отбрасывали длинные сиреневые тени.
Дальняя перспектива — с полями, линией леса, облаками, чем-то не очень ясным, может, небом, а может, рекой — порождала смутные чувства. Антону хотелось узнать, что там вдали. Но, к несчастью, он знал, что там вдали: забытая Богом Европа, санитарные кордоны, войска, колючая проволока, свобода. Непреложный факт, что случайный чистый мир, в котором он очутился, стопроцентно конечен во времени и пространстве, вызывал горечь и отчаянье. Антон прожил здесь не очень долго, но за это время привык к жизни сильнее, чем за предыдущие семнадцать лет. Он вдруг понял, что… боится смерти. Что ему будет жаль расстаться со своим новым жильем, родником, чистым воздухом, травой, деревьями, вечерним звездным небом, старухой Еленой, даже… нелепым Дон Кихотом, ворующим его время.
За спиной послышался шорох. Антон быстро упал на землю, успев выхватить нож. Он увидел серую шкуру, протащившийся по земле длинный голый хвост. Зверь не подозревал, что сегодняшний ужин — последний в его жизни.
6