— Думаете, он профессором не мог бы быть? — бубнит Губастый. — Да на раз! Но профессора в университетах там всяких и академиях только чужие мысли лопатят. А Бройлер… Константин Иванович, он как Диоген, как Аполлоний Тианский, как Лука у Горького. Он был настоящий философ.
— Заткнись ты! — рычит Сапог.
Он видит, что Тёхе не нравится треп Губастого.
Губастый у нас самый умный. Теперь, когда не стало Бройлера, понятное дело. Он все время читает. Все подряд — книги, газеты, рекламу, даже бабские журналы, у которых скользкая бумага.
Мы познакомились с ним в детдоме. Его привезли вшивого, доходного — кожа да кости. Сам Губастый рассказывал, что жил с бабкой, а родители его были дипломатами и работали за границей. Работали-работали, а потом взяли и умерли. Или террористы их убили, не помню уже.
Бабка Губастого жила в Ебурге, в большой квартире, где было много книг. Как я понял, внука своего она любила и баловала, но однажды загремела в больницу и больше уже не вернулась. Губастый тогда учился в третьем классе. Он сидел дома и ждал бабушку. День сидел, два, неделю, месяц. Никому не открывал дверь, читал книжки, смотрел телевизор, ел варенье. Когда кончились все продукты, включая подсолнечное масло, Губастый позвонил в милицию по ноль два, чтобы узнать, где его бабка. Приехали менты, опечатали квартиру, а его увезли в детский дом.
Детский дом — это моя малая родина. Хотя какая там родина… Скорее как в анекдоте про двух червяков. Молодой спрашивает: «Папа, почему мир такой большой и прекрасный, а мы живем в вонючей навозной куче?» А старый ему отвечает: «Есть такое слово — родина, сынок».
Губастый появился у нас, когда меня и других пацанов моего возраста старшаки перевели из щеглов в гарсоны. Гарсонами у нас называли тех, кто гоняет щеглов и старшакам прислуживает. Переводят в гарсоны так: раскладывают на койке и бьют по спине цепочкой от питьевого бачка, чтобы дорожки красные на коже оставались.
Гарсоном быть лучше, чем щеглом. Щегла все гоняют — и воспиталы, и гарсоны, и старшаки. Но и у гарсона житуха не сахар. Не принес старшаку курева или денег, не сумел заставить щеглов быстро убраться в спальнях — огребешь и попадешь на припашку. Такой порядок.
Наш детдомовский завхоз дядя Сеня однажды сказал, что у нас дедовщина хуже, чем в армейке. Что почти как на зоне, на малолетке. Дядя Сеня знает, у него все руки синие от наколок. И в армии он служил, в железнодорожных войсках, БАМ строил. Как напьется, так и давай про этот БАМ рассказывать — как там водители замерзали в кабинах зимой и как в кочегарке узбеки своего земляка лопатами на части разрубили и в топке сожгли.
В общем, мы-то ко всему этому привычные, а Губастый словно в зоопарк попал. Поначалу он дергался, даже драться пытался со старшаками. Это смешно было. Потом плакать начал. Просто так. Утром встает — и плачет. На зарядке плачет. За завтраком. Врачиха сказала — это нервное, пройдет. И таблетки ему прописала, валерьянку. Мы ими завхозного кота накормили. Снова было смешно.
Кликуха, или, как говорит Тёха, погоняло, у Губастого — в самый цвет. Сам он худой, дохлый, шея тонкая, а лицо как картошка — круглое, лоб выпирает, глазки маленькие, вместо носа две сопелки. И здоровенные губени, как будто сарделины сложили да и прилепили заместо рта.
Мы с ним никогда не дружили особо. Пацаны в детдоме Губастого, понятное дело, считали за дурака, ну и я тоже. А когда началась вся эта дрянь с новым воспитателем, который массаж заставлял себе делать: «Ой, спина у меня болит. Вот ты, мальчик, у тебя руки красивые, сильные, помни мне поясницу. Хочешь торт „Сказку“? У меня два куска от дня рождения осталось, пойдем в методическую…», я понял — надо рвать когти. К старшакам за помощью не полезешь — они с этим воспиталом бухают вместе. И тогда я намылился ночью слинять. Собрал шмотки, фигню всякую — ручки, тетрадки, носки, — чтобы продать, — и ночью полез через форточку на втором этаже.
Вылез на подоконник, прополз по нему до козырька над дверью, вдруг слышу: «Помогите! Помогите!» Смотрю, а это Губастый. Он полез следом за мной и повис на форточке — ноги и задница на улице, а голова и руки внутри.
Наверное, надо было его обратно затолкать, но я видел — урод-воспитал и Губастого звал массаж делать. В общем, дернули мы оба-два. Всю ночь шли — темно, лес шумит.
Городок, где детдом наш был, Арамиль назывался. От Ебурга далеко, километров двадцать или даже больше. Автобусы ночью не ходят, а утра ждать нельзя. Утром сразу станет понятно, что мы свалили. В городе нас найдут в момент, там всякий подскажет. Не любили детдомовских в городе. Да и за что нас было любить?
В общем, всю ночь шли и утром добрались до Ебурга. На толчке задвинули все барахло мое, пожрали в кафе на вокзале, купили два билета на электричку до Ревды, оттуда до Красноуфимска доехали. К ночи уже в Чернушке были. Билеты мы покупали, чтобы к нам контролеры не прикапывались. Нам нужно было уехать быстро и далеко. В Москву. Потому что в Москве, как говорил завхоз дядя Сеня, «можно жить»…
Скачок — это не хала-бала. За скачок, если косари загребут, можно так огрести, что мало не покажется. И поехать с отбитыми почками в специнтернат. А там — Тёха рассказывал — порядки как на зоне. И чтобы не влететь, мы все делаем аккуратно. Мы — профессионалы. Так про нас говорит Менеджер, который рулит в скупке. Вообще-то он не то Арам, не то Абрам, но народ, который на Курке толчется, называет его Менеджером и несет ему мобилы, шмотье, драгоценности всякие — цепочки там, колечки, бусы. Менеджер платит, немного, но всегда.
На вокзале шумно. Люди топчутся у касс, в зале ожидания пассажиры с вещами сидят, дети бегают. Но нас туда не пускают, там только по билету. А жаль — у тех, кто на дальняк едет, бутор богатый.
Поэтому наша клиентура — это те, кто ездит в пригородных электричках. Тут и бухарика можно зацепить, и у бабки какой-нибудь баул стырить. Надо только быстро и осторожно.
Мы рассыпаемся в толпе, вертим головами. Вокруг все заняты своими делами, никому до нас дела нет. Девки воняют духами, мужики — перегаром. Из буфета пахнет слойками и кофе. Гам, крики, шарканье ног. Не зря говорят — «базар-вокзал».
Через час собираемся под часами на выходе, где платформы и поезда стоят.
— Голяк, — говорит Сапог. — Надо вечера ждать.
— Сегодня вторник. Может, и вечером ничего не будет, — отвечаю я. — А до пятницы еще столько времени.
Пятница — наш день. В пятницу после работы народ валом валит в забегаловки, пельменные всякие и закусочные — праздновать окончание трудовой недели. Некоторые так напразднуются, что на ногах не стоят. Их, конечно, косари пасут, это ж ментовский хлеб — бухариков потрошить. Но и мы свой кусок рвем, жить-то надо.
— Пошли в метро, — Тёха щурит глаза.
Метро — последняя надежда. Если и там пусто, останется только «молиться» в переходе или у ларьков на площади: «Дяденька, дайте рубль. На кока-колу не хватает».
«Курская» — станция большая, хитрая. Тут и радиальная, и кольцевая, и еще прилепилась сбоку «Чкаловская», где внизу всегда холодно, и зимой, и летом. Перроны соединены переходами, есть всякие закоулки и тупички. Косари, конечно, бдят, но везде постов не наставишь. В часы пик здесь столько народу, что иногда страшно становится — не задавили бы кого.
Сейчас средина дня. Мы окучиваем станции. Людей не особенно много, и похоже, что сегодня мы ляжем спать голодными.
И вот когда Губастый уже начинает неумело ругаться, что, мол, суки вокруг одни и твари, с «Чкаловской» прибегает на звонких каблучках Шуня.
— Там мужик сидит. Пьяный. С сумкой.
— Быстро! — произносит свое любимое словечко Тёха, и мы мчимся по эскалатору, прыгая через ступеньки.
Дальше уже дело техники. Расклад обычный — Губастый внизу, у лестницы, Сапог в средине зала, на передаче, Тёха основной, а я его прикрываю. Сапог сильнее, но наш бригадир всегда берет на прикрытие меня — бегаю я быстрее всех.
Правда, в этот раз Тёха велит мне взять с собой Шуню. Понятно — мы будем не просто прикрывать, а еще и отвлекать внимание. Так надежнее.
Шуня уже совсем отошла после утренней истерики. Она, взяв меня под ручку, пританцовывает рядом, весело несет какую-то девчачью пургу, размахивает свободной рукой и заливисто хохочет.
Тёха выдвигается вперед, обходя стоящих на платформе пассажиров. Походка его меняется, становится легкой и независимой. Он сейчас не похож на грозного бригадира — так, обычный московский парнишка, ждал-ждал поезда да и пошел к часам в конце зала время узнать. А чтобы все выглядело натурально, Тёха на ходу пальцами оттягивает уголки глаз, как это обычно делают близорукие люди.
Мужик сидит на крайней скамейке, возле железной бочки с дверцей, в которую, как говорят, в случае чего нужно прятать обнаруженное взрывное устройство. Голова его безвольно свесилась набок, набрякшие веки прикрыты, из приоткрытого рта тянется блестящая нитка слюны. Я сразу просекаю — прикинут мужик богато. Ботинки длинноносые блестят, брючки отутюжены, куртка кожаная цивильная, не черкизоновский ширпотреб. И сумарь. Хороший сумарь, пухлый. Темно-зеленый, на бочине написано «Найк». Много чего полезного — и ценного! — можно сложить в такой баульчик…
Наше счастье, что косари еще не засекли этот лакомый кусок. Счастье-то счастье, но долгим оно не бывает, надо торопиться.
Тёха, не поворачивая головы, проходит мимо мужика, останавливается у часов. Светящиеся цифры в окошках отсчитывают секунды до прибытия поезда: два — ноль один, два — ноль два, два — ноль три…
Народу вокруг немного, и все заняты своим делом — две тетки лалакают о своих бабских делах, парень в вельветовых штанах треплется по мобиле, симпотная телка читает книжку в пестрой обложке. Народу немного — но он есть! И брать сумарь сейчас нельзя. Нужно дождаться толкучки, суеты, кипеша. Словом, поезда.
Два — четырнадцать, два — пятнадцать, два — шестнадцать — бегут зеленые цифры. У меня холодеет в животе. Я вдруг понимаю, что Шуня уже давно молчит и испуганно прижимается ко мне.
Динь-динь-дон! — звенит над станцией сигнал прибытия. В черном зеве тоннеля зажигаются желтые точки и черточки, слышится глухой рокот. Тёха сует руки в карманы, опускает голову. Тугой ком теплого воздуха из тоннеля толкает нас, а следом уже летит, грохочет, скрежещет поезд. Все, началось…
С шипением разъезжаются двери, и толпа вываливается из душных вагонов на платформу. Я вижу, как Тёха делает шаг, другой, вынимает правую руку, готовясь подхватить сумку. И тут толпа выталкивает прямо на нас двух метрошных косарей — один с дубинкой, второй с плоской желто-черной коробкой металлодетектора на поясе.
Ловлю Тёхин взгляд — в нем злость и отчаяние. Он стоит в полуметре от мужика, но сделать ничего не может. Косари видят его и, самое главное, видят мужика. Они обрывают разговор, приосаниваются — почуяли, гады, добычу.
— Ой, Сашенька!.. — неожиданно вскрикивает Шуня, едва не переходя на визг.
Я дергаюсь, а она повисает на мне и вдруг начинает остервенело целовать меня теплыми мягкими губами — в губы, в шею, в щеки… Стою, как дурак, пытаюсь оттолкнуть ее, оторвать от себя. Косари оглядываются, смотрят на нас с интересом.
— Молодежь совсем с ума сошла! — ворчит какая-то бабка, проходя мимо. — Им еще сиську мамкину сосать надо, а они уже целуются взасос, да при всех!
Продолжая бормотать что-то себе под нос, бабка удаляется. Я больше не отталкиваю Шуню, я через ее плечо смотрю вслед бабке. Рядом с ней все той же беспечной походочкой идет Тёха.
И на плече его висит темно-зеленая сумка с надписью «Найк»…
За моей спиной косари кантуют пьяного. Он мычит и пытается драться. Шуня тихонько хихикает. Ее поцелуи горят у меня на лице. Я чувствую себя полным лохом. Все сделано без меня. Вот сейчас Тёха уже передал сумку Сапогу, и тот ринулся к Губастому, который поднимет нашу добычу наверх. Все сработали как надо. Один я оказался тормозом, не сообразившим в самый важный момент, что косарей надо отвлечь.
Нет, никогда я, наверное, не привыкну к этой московской теме — все надо делать быстро, жестко и желательно весело. Бройлер называл это «импровизационным стилем жизни». Я так никогда не умел и до сих пор не научился.
Глава третья
Пацаны, не надо…
Помню, вожделенная Москва встретила нас с Губастым ошеломляющим шумом. Зачуханные, вонючие, мы вывалились из рязанской электрички на перрон Казанского вокзала, бестолково озираясь.
Оставшихся денег хватило на бутылку газировки и две сосиски в тесте, называемые в столице почему-то «хот-догами». Усевшись на каменный парапет у входа в подземный переход, мы жрали эти «хот-доги», запивали их колючей шипучкой, и тут к нам подошли два мента.
— Ну-ка, пошли отсюдова, — лениво сказал один из них, маленький и усатый.
— Еще раз увидим — заберем, — добавил второй, повыше, с бородавкой на щеке.
И мы пошли. Шли долго, почти весь день. Широченные улицы, сплошной поток машин, высокие дома, яркие щиты с рекламой — и люди, люди, люди…
Губастый пытался поначалу объяснять мне, что тут и как, но вскоре его книжно-газетных знаний оказалось недостаточно, и он подавленно замолчал.
Когда стало темнеть, мы решили найти какой-нибудь подвал на окраине города, чтобы переночевать. Про московские окраины Губастый знал только, что там стоят какие-то «спальные районы». Вот эти самые районы мы и искали.
На улицах зажглись фонари. Ноги у нас гудели и буквально отваливались. Поэтому, когда поблизости обнаружилась остановка, а возле нее автобус, старый, оранжевый, такие и у нас в Арамиле ходили, мы не раздумывая шмыгнули внутрь, поднырнули под турникет и затаились на задней площадке.
Автобус ехал час, а то и больше. Билеты с нас никто не спрашивал, да и вообще никому не было до нас дела.
— Тут, наверное, все сами по себе живут, — предположил Губастый.
Я с ним согласился.
Выбравшись из автобуса на темной окраине, мы огляделись. Справа — бетонный забор, слева — деревья, за ними — многоэтажки, приветливо и уютно светящиеся множеством огней. Особо выбирать было не из чего, и мы пошли на эти огни через те самые деревья, через кусты и гаражи. Там, у гаражей, и нарвались.
Дорогу нам заступило человек десять пацанов, в основном наша с Губастым ровня, но двое-трое были явно постарше. Мы слишком поздно заметили их, а когда заметили, оказалось, что дела плохи — москвичи обступили нас со всех сторон.
— Откуда? — ехидно поинтересовался мордастый парнишка в короткой куртке и ярком красно-белом шарфике на шее. Мне этот девчачий шарфик показался смешным — у нас такой ни один пацан ни за что бы не надел, и я ответил смело и с улыбкой:
— Мы-то? С Урала, а че?
Вокруг заржали. Они смеялись натужно, гыгыкая, словно хотели показать, что я сморозил несусветную глупость. Губастый стоял рядом со мной и шумно сопел. Ему было страшно. Постепенно, сквозь отупляющую усталость, до меня тоже дошло — а ведь будут бить. Уж слишком громко хохочут.
— За кого болеете, уралмоты? — снова спросил мордастый.
Я пожал плечами — ни за кого, мол.
Тогда он начал объяснять, что мы — чмошники и чушки, что мы зря приехали в «их Москву», которая не помойка для таких уродов. Мы молчали — а что тут скажешь? Я вначале потихоньку оглядывался, думал — получится сорваться, а потом, когда они обступили нас, только следил за руками, чтобы не пропустить первый удар.
Его пропустил не я — Губастый. Один из москвичей неожиданно врезал ему ногой в живот. Я дернулся в сторону, тут и на меня навалились со всех сторон. Били они умело, больно и сильно.
Когда тебя бьют шоблой, главное — чтобы ничего не отбили в животе. Поэтому нужно стараться закрывать его прижатыми локтями. Морду по возможности тоже подставлять не стоит, а поскольку руки заняты, надо согнуться и прижать подбородок к груди. И не падать. Как можно дольше не падать. Упадешь — все, будут пинать и топтать. И если не надоест, забьют до смерти.
Губастый упал сразу. Его месили четверо. С уханьем, с матерками, с радостными вскриками. Я, зажимаясь, мотался между деревьями и пытался прятаться за шершавыми стволами. Удары сыпались на меня со всех сторон. Во рту стоял противный привкус крови. Голова казалась гулкой и пустой, как кастрюля, а отбитых рук я просто уже не чувствовал.
— Вали его! — заорал кто-то.
Наверное, я разозлил их тем, что слишком долго сопротивлялся. Сразу несколько человек вцепились в меня, куртка затрещала, и тут страшной силы удар швырнул мое и без того битое-перебитое тело на землю.
«Хана, — подумал я тогда. — Сейчас убьют…»
И вдруг все разом замолчали. Меня не трогали. На всякий случай я подтянул колени к животу и замер. Вокруг слышалось только тяжелое дыхание запыхавшихся москвичей и хруст примороженной травы у них под ногами. А потом до меня долетел негромкий голос, уверенно и веско выговаривающий:
— Че, отморозки, рамсы попутали? Кто тут самый борзый? Ты? Сю-да-а иди-и!
И тут же — смачный шлепок, какой бывает, если ударить человека открытой ладонью по лицу.
— Че, сука, борзый, да? — И снова удар, и еще.
Я повернул и чуть приподнял голову. В стороне топтались наши обидчики. У дерева шагах в пяти от меня скулил и дергал ногами Губастый, а прямо за ним какой-то парнишка в коричневой крутке-пилоте, придерживая одной рукой того самого москвича в шарфике, методично вмешивал ему в торец, приговаривая:
— Борзый, сука? Борзый?
— А-а-а! — закричал пацан, пытаясь закрыться от ударов. — Гаси его! А-а-а!
Остальные дернулись было на помощь своему главарю, но обладатель пилота легко отшвырнул избитого и буром попер на всю кодлу выкрикивая страшные слова:
— Смелые? Кто смелый? Ты?! Сю-да-а иди-и! Печень вырву!
Москвичи такого напора не выдержали — сиганули кто куда, и спустя несколько секунд на задах гаражей нас осталось трое.
— Э, пацан! — Наш спаситель подошел к Губастому, ткнул его ногой. — Живой? Встать можешь?
Пока Губастый со стоном и плачем поднимался, размазывая по лицу кровавые сопли, я ощупывал себя. В детдоме мне не раз и не два доводилось получать крепких кренделей, но так сильно и остервенело меня, пожалуй, били впервые.
— Ноги-руки целы? — Парень в пилоте повернулся ко мне. — Идти можешь? Тогда валим отсюда. Быстро!
И мы свалили. Свалили настолько быстро, насколько могли. Долго шли по какой-то мокрой и темной лесопосадке, пока не пришли к заброшенной кирпичной хибаре без окон. Разведя костер и скинув пилот на колченогий табурет, парень прищуренными от дыма глазами внимательно оглядел нас, закурил, катнул грязный баллон с водой.
— Умойтесь. Меня Тёха зовут.
— А почему «Тёха»? — спросил я, чтобы что-то спросить.
— Фамилия — Тетёхин, — ответил он.
Я в другое время улыбнулся бы, наверно, смешная фамилия, но сейчас было как-то не до смеха.
— Откуда вы? — спросил Тёха.
Памятуя, какую реакцию вызвал мой ответ в прошлый раз, я прошамкал разбитыми губами:
— Сегодня только приехали.