Действительно ли что-то произошло… или ему просто пригрезилось? Заячий след… след собаки. Наяву это… или только мираж?.. Он все не мог прийти в себя. Совсем как тогда, точь-в-точь как двенадцать лет тому назад, о боже! Только сегодня он не выстрелил. Его не покидало странное ощущение, будто мимо, очень близко, пробежало счастье. Третий раз это уж не повторится, по три раза все бывает только в сказках. Третьего случая не будет…
А дальше? Дальше что?
Так и остаться на веки веков потухшей звездой, от которой кое-когда по привычке струится и льется былой свет? Смириться с тем, что высшая точка, пик жизни уже позади, в прошлом, и только маячит где-то в сгустке воспоминаний?
Логика зрелого человека подсказывала ему, что разумней смириться, что жестокое время, увы, работает не на него и что с годами не в арифметической, а уже в геометрической прогрессии убывают, падают его шансы свершить, осуществить то, к чему он стремился всей душой. Но что-то в нем было сильнее рассудка — чем больше таяли его надежды, тем жарче разгорались его желания. Еще он не достиг того порога, за которым убыль сил и умеренность желаний, согласуясь, уравновешивают друг друга, смягчая трагизм старости. Еще он не прошел сквозь шлюзы лет в эти безбурные смиренные воды. Еще его терзал разлад между юношескими порывами и стареющим телом. Еще он мучился и страдал от несоответствия силы чувств тем необратимым процессам, которые он в себе ощущал и которые медленно, но верно съедали его как гниль, притупляя восприятие и эмоции, ослабляя память и мужскую силу. Еще он не дошел до того, чтобы винить в этом других, среду, окружение, общество, весь свет, который теперь не такой, как был, как прежде, во времена его молодости. Вину он искал еще в себе, но от этого ему было не легче, наоборот, — вполне сознавая свое положение и в то же время не в силах что-либо изменить или поправить, сломать или устранить, он мог только скрывать это от всех, даже от Ритмы, хотя скрыть от нее было всего труднее. Что она во всем этом понимала и могла понять?
Вилис встряхнулся, как конь, отгоняющий мух, и сказал себе:
— Давай помаленьку трогай, старик!
Привычным движением он сдвинул повыше ружейный ремень на плече, поправил на голове шапку и уже потянулся к очкам — снять их и протереть: стекла затуманились, запотели от пара или запорошились снежком. Но так и не донес руку.
Выстрел! Еще выстрел!
Дуплет, что ли?
…три… четыре… пять…
Вилис машинально считал. Пять! Похоже на автомат. Он живо в уме перебрал, у скольких из них, у кого не двустволка, а автомат. У троих.
Он навострил уши, не подадут ли сигнал — тогда, значит, зверя свалили. От такой шалой канонады, правда, редко бывает толк, но случается всяко.
Гипп… гипп… гиппп… — отрывисто доносилось откуда-то сверху, где никому не было дела до кипевших внизу страстей. Клестов не спугнула, не смутила даже стрельба. Глупые птицы. Или в этом была своя, недоступная ходящим по земле мудрость?
Как Вилис ни вслушивался, сигнала не дождался. Стало быть, лось не убит. Ранен? Или опять как ни в чем не бывало выбрался из оклада?
— Перкон! — кричали его.
— Ну?
— Где ты там? Выходи…
— Вылазь, козел, из капусты, — вторил ему другой голос.
Как видно, остальные загонщики уже вышли на стрелков, один он тянется.
— Э-гей, Пе-еркон!
Но вот и он, перепрыгнув через канаву, шагнул из леса на дорогу.
— Взяли?
— Держи карман шире!
— Кто ж это поднял такой тарарам?
— Краузе вон упражнялся в стрельбе по летающим тарелкам. Мазила классный!
— Вот черт, я уж думал — тут уложили целую стаю.
А Краузе с несчастной миной оправдывался:
— Да это дьявол, а не сохатый, честное слово! Я шарахнул точно — по крайней мере, два первых… А он чудно так подпрыгнул и в один миг…
— …растаял в воздухе, как святой дух! Даже дерьма, гад такой, тебе на память не оставил!
На снегу ясно просматривалось, куда лось шел и как прыгнул, так что отпечатки копыт подтверждали слова охотника, но это и все. Краузе прошел по следу еще немного и через несколько минут вернулся: крови не было.
И люди, помаленьку приходя в себя и остывая, рассуждали о том, что лучше уж так — лучше чистый промах, чем подранок, по крайней мере бумаги в порядке и душа на месте. И те, у кого были в куртках, в нагрудных карманах фляги, свинтили колпачки или вынули пробки и нацедили и себе, и товарищам — успокоить сердце и нервы.
— А где же собака? — вспомнил один, так как Морица все еще не было. — Мориц! Мо-ориц!!
— Да что Мориц, переметнулся на зайцев, — сообщил Вилис, вспомнив нежданную встречу, когда косой мчался прямо на него, а он стоял столбом, замерев в страхе не страхе, как бывает в бреду, когда не поймешь, чему верить и чему нет, хочешь бежать, а шагу сделать не можешь. Но об этом казусе он не обмолвился и словом. Ему не то что рассказывать, а даже вспоминать об этом не хотелось и подавно уж — слышать, как другие смеются. Он не мог бы сказать почему, но не хотелось.
— Мориц…
Явился! Весь в мыле, язык до земли, ах ты язва сибирская, шалопай, бродяга! Раз нету доброй собаки — не надо, а с этой шельмой что остается делать — стереть в порошок, и все тут, ведь даже хорошая порка такому балбесу много чести, ей-богу.
А шельма и язва сибирская, малость, правда, сконфуженный, однако не сознавая размеров грозящей опасности, вилял хвостом и ко всем ластился, предусмотрительно обходя Краузе, который злился и негодовал на собаку больше других, хотя Морица, вообще говоря, нельзя было винить в том, что Краузе промахнулся. Тем не менее пес, слабо понимая странную логику человека, больше полагался на чутье, и оно его не подвело.
— Все перемелется, — мирно сказал Вилис и налил сперва Краузе, а потом себе. Глоток водки проскочил, обжигая грудь как раскаленный свинец.
Эх-ма!
Сразу прибавилось бодрости и захотелось есть. Оно и правда, все перемелется — мука будет. Еще по единой? Можно. Мы стрелять не разучились, мы еще свое возьмем… Так Вилис и сказал Краузе, наливая по второму шкалику на брата и нимало не подозревая, как близок в действительности этот час. А знал бы — не стоял бы, наверное, так спокойно, не наливал бы так бестрепетно, твердой рукой, которая ничуть не дрожала, не стал бы гладить скользкую шерсть Морица…
А что бы он делал?
Что делал бы Вилис, знай он заранее, что произойдет еще прежде, чем над этим ослепительно ярким зимним днем сомкнется ночь? Старался бы помешать, что-то изменить или, напротив, отдался бы на волю волн — будь что будет? А пока он поднес наперсток к губам, и второй глоток тоже проскочил, как: и первый, — обжигающе горячий, как расплавленный металл.
…«Как-то Вилис?» — подумалось в эту минуту Ритме, хотя она вовсе не собиралась и не желала в этот момент вспоминать о муже, не то навалятся всякие не очень отрадные мысли, а что толку забивать себе голову, да еще в воскресенье. Так можно все перебрать, все передумать и мозги вывихнуть, и все равно ничего не придумаешь, и под конец так и так придется признать, что какая-то властная сила вытеснила ее из Вилисова сердца. И хотя приятного тут мало, лестного тоже, все было бы, по крайней мере, понятно, будь это женщина: с женщиной можно тягаться, над ней можно взять верх, женщину можно победить. Но это была не женщина. А как победить, одолеть то, что даже именем назвать трудно? Как тягаться с тем, что вовсе не живое существо?
Ее не обманули, не бросили, ее просто оттеснили, отодвинули с первого, главного, на второе место; ей следовало, наверно, смириться, и все было бы в полном порядке. Кто же, однако, виноват — она? Вилис? То, что в нем что-то противится и бунтует, бурлит и бродит, не находя выхода? С годами Вилис отдалялся от нее все больше, и она уже не знала, как его вернуть, а в последнее время стала сомневаться, хочет ли она вообще его вернуть.
Понимает ли это он хотя бы отчасти? Хотел ли он втайне что-то поправить, или же все, что казалось ему когда-то столь важным, было теперь безразлично? Желал ли он хоть в какой-то мере понять и Ритму, упорно идя своею дорогой и отдаляясь от жены все больше?
Многое изменилось с течением лет, и еще как изменилось!
Ведь когда-то она Вилисом восхищалась — этим тогда уже не молодым и отнюдь не бравым мужчиной. Он был такой умный, что рядом с ним она чувствовала себя круглой дурой, мошкой и козявкой чувствовала она себя перед ним. Рядом с жизненным опытом Вилиса ее молодость казалась скорее недостатком, чем плюсом. Ее взбалмошный, неровный характер, как хмель, искал подпорки, вокруг которой можно обвиться, за которую уцепиться, а Вилис — он казался ей утесом, был именно тем, к чему она тянулась и стремилась, — мудрый и добрый человек, какой был ей нужен, он мог в одном лице совмещать и мужа и отца, которого ей недоставало и которого она припоминала так смутно, что он даже как бы обретал Вилисовы черты. Ученость Вилиса всегда повергала ее в прах, заставляя сознавать свое ничтожество, зато внимание Вилиса ее возвышало. И тогда как люди удивлялись, не понимая, что она нашла в этом близоруком хвоще, в этом очкарике, да к тому еще женатом, когда хватало молодых и видных парней, — она просто постичь не могла, как это Вилис с его умом, который мог заткнуть за пояс дюжину сопляков, выбрал такую овцу и гусыню, как она, ее, именно ее, единственную среди всех, выбрал навсегда, на веки веков, неодетую-необутую, необразованную девчонку, какую-то младшую продавщицу, которой в магазине и накладную-то подписать не доверяли, которая могла смеяться и дурить сколько угодно, но уж никак, казалось, не могла задурить голову такому разумному, положительному человеку, к тому же с орденами и геройской биографией…
Когда, в какой момент она осталась как бы за створами запертых ворот, даже не желая больше в них войти!..
Домой вернется опять только вечером, на ночь глядя, усталый до смерти и радостный, больше или меньше навеселе, с тощим или полным рюкзаком, такой улыбчивый, довольный прошедшим днем, такой восторженный и… такой чужой, что сердце у нее сразу оденется точно ледком и не повернется язык напомнить о себе и сказать хоть слово, которое так и так ничего не изменит. А поевши, ляжет спать и захрапит… Все-все можно предсказать наперед, до самых мелочей, все так до тошноты знакомо и повторялось без конца столько раз, что…
Не надо, не надо думать, не надо портить себе настроение, себя растравлять. Все равно ничего не изменишь — так будет всю жизнь.
Ритма обтерла фартуком мокрую руку и опять включила «Селгу». Музыки не было. Но едва она поймала другую станцию, в кухне Перконов, полной пара, полился, как бы успокаивая, тихий и безмятежный, бархатный баритон:
Она перевела взгляд на маленький темный корпус приемничка, и сердце ей стиснуло смутным леденящим ужасом.
Не надо! Она невольно сделала рукой отстраняющий жест, будто ставя преграду кому-то или чему-то, что неотвратимо надвигалось.
Это выдумки все, только мои выдумки. Я устала. Вымоталась я, сказала она мысленно, точно жалея себя и оправдываясь перед собой и остро сознавая, что ей не с кем поделиться. Одно и то же, одно и то же, воскресенье — будни, будни — воскресенье. Как мне хочется куда-нибудь вырваться и ни о чем не думать. Бросить все — хоть на один денек! Делать не то, что надо, а что хочется. Одеться бы шикарно и потанцевать с красивым мужчиной, думала она. Что же в этом плохого — потанцевать только, и больше ничего. Или выбежать к вечернему автобусу кого-то встретить — в сумерках, по росе и босой. Это же не преступление, правда? И еще мне хотелось бы, чтобы сердце дрогнуло, когда в дверь постучат, — от одного того, что постучат, еще не отворив, не ступив за порог, перед тем как войти. Чтобы от звука близких шагов сладко замерло в груди. Что же тут плохого, правда?..
В дверь постучали — и она действительно вздрогнула: вот оно! Так она думала, не то с радостью, не то с испугом, еще не постигая, не представляя себе, что там за дверью — то ли самое, неопределенное, чего она жаждала, или нечто еще более туманное, что вселило в нее смутный страх, предчувствие беды?
Но это не было ни то, ни другое — вошла Велдзе, как всегда элегантная, только по пути слегка замерзшая, так как шубки из искусственного меха модные и красивые, но не ахти какие теплые.
— Боже мой, Ритма, да у тебя как в бане! — воскликнула она с порога и остановилась на грани между холодом и теплом, где воздух дымился белыми клубами, словно не решаясь нырнуть в это жаркое облако пара, — пришелица из другого мира, улыбчивая и довольная, нарядно одетая и причесанная, просто королева против Ритмы, так что Ритма каждой порой своего женственного тела, каждой клеточкой мозга тут же остро ощутила свои стоптанные тапки и старую фланелевую блузку, свой мокрый фартук и юбку с сорванной молнией не просто как одежду, а как уродливые части своего тела, вдруг представшие перед чужим и насмешливым взглядом.
— В воскресенье белье стирать! — удивилась Велдзе.
— А когда же стираешь ты? — коротко ответила Ритма, так как не имела никакой охоты обсуждать эту тему, чтобы не выдать себя, не подосадовать, — этого она боялась пуще всего, хотя Велдзе, стоя посреди неубранной, полной мокрого белья кухни в нейлоновой шубке и итальянских сапожках, может, и не возражала бы немного послушать, как плачется Ритма.
— Мелочь стирает мама, — объяснила Велдзе. — А большое белье отвожу в прачечную в Раудаву. Ничуть не хуже, чем дома. Даже крахмалят.
Может быть, может, и не хуже. Да поди-ка потаскайся туда-сюда с такой ношей. В Раудаву с одним узлом, обратно с другим. И не каждый раз готово в срок. Одна поездка — почти рубль. И не всегда удается сесть в автобусе — стой тогда, держа узлы, пока руки не отвалятся… Однако вслух она этого не сказала. Велдзе — другое дело.
Велдзе и мыслит иначе, мыслит как человек, сидящий в машине, а не идущий пешком. И в ее присутствии было как-то даже неловко упоминать про рубль — стоимость дороги в Раудаву и обратно.
«Другие обороты», — невольно подумалось Ритме колкими словами Вилиса, хотя вспоминать сейчас Вилиса ей вовсе не хотелось, и в памяти всплыло, каким притягательным и манящим казался этот чужой мир Айгару.
— Настроение плохое? — спросила Велдзе, почувствовав Ритмино состояние, хотя, наверно, и не угадывая причины. — Ничего, сейчас ты улыбнешься, дорогая!
— Ну, ну? — довольно холодно сказала Ритма. — Да ты проходи в комнату.
— Вилис дома?
— С каких это пор ты стала бояться Вилиса?
— А я его всегда побаивалась! — живо отозвалась Велдзе и засмеялась. — Я до сих пор удивляюсь, как ты с ним справляешься.
И Ритма опять без видимой причины с грустью подумала, что с Вилисом она как раз и не справляется, что она махнула на все рукой и сдалась, но это уж тем более совсем не то, что можно сказать такой счастливой и сияющей Велдзе. И она только бледно улыбнулась.
— Твой Вилис прямо рентген. Такое чувство, будто он видит тебя насквозь!
— Ты скажешь, — отозвалась Ритма с той же бесцветной улыбкой; ведь если кто и видел насквозь, то уж только не Вилис. — Может быть, снимешь шубу?
— Не сниму, дорогая. Надо бежать. У меня Эльфа дома одна.
— А где ж остальные?
— Ингус там, где и твой, махнул на охоту. А маму, воскресенье ведь, я отпустила немного поболтать… Здесь действительно так прохладно или кажется только после такой парильни?
— Я еще не топила сегодня, — сказала Ритма, словно извиняясь, и опять почувствовала неловкость оттого, что в доме было нетоплено и вдобавок еще не убрано. Во время сборов Вилис, как всегда, побросал свои вещи как попало, а она связалась с завтраком и с бельем и прибрать не успела. Старые шлепанцы — чуть не на середине комнаты, со спинки стула свисает джемпер с заплатой на локте, стол завален какими-то мятыми картонными коробками, с подошв резиновых сапог насыпалось сухой земли — все было на виду, беззастенчиво обнаженное и жалкое в своей наготе. Мальчишки-то могли хоть немного убрать. Да, дожидайся!
— Я тебе, дорогая, что-то принесла, — сказала Велдзе и взялась за сверток. — Ты обмолвилась как-то… Дай ножницы или бритву — разрежу, а то узлом затянулось…
Но пока Ритма искала чем разрезать, Велдзе уже развязала шпагат крепкими зубами и развернула бумагу, в которой мелькнуло что-то красное, такое сочное и яркое, что Ритме на секунду показалось — кровяной кусок мяса! Но из пакета выскользнул, вишневым сиропом растекаясь по столу, чуть мерцающий красивый материал.
— Ну?
Ткань была превосходная. И хотя Ритма на кухне уже вытерла мокрые руки, она еще раз потерла их прямо так, о юбку, прежде чем решилась прикоснуться.
— Смело пробуй, не бойся! Она немнущаяся, — похвалила свой товар Велдзе. — Это не наш «люкс», в нем и до Раудавы не успеешь доехать, как на заду в такую гармошку соберется, будто платье год, если не два, утюга не видело.
— Сколько же она стоит? — робко осведомилась Ритма, так как ткань выглядела дорогой.
— Всего двадцать пять рублей метр, — бодро отозвалась Велдзе. — Не ткань, а мечта, правда? Как увидала — все, я погибла. Схватила, даже не подумав. А приехала домой, встала перед зеркалом — боже правый, это же не мой цвет! Слишком яркий, резкий. Я в нем зеленая, как утопленница. И тут я сразу вспомнила о тебе. К темным волосам — что может быть лучше?
— А сколько здесь? — после некоторой паузы спросила Ритма, машинально и нежно, точно лаская, проводя кончиками пальцев по ткани.
— Метр семьдесят. Зато очень широкая. И платье выйдет, ручаюсь.
Как и положено профессиональной продавщице, Ритма быстро и точно сосчитала: метр семьдесят по двадцать пять рублей — сорок два пятьдесят. Подсчитать не составляло труда, и она не ошиблась ни на копейку. Только отвела руку и больше ткань не гладила, а смотрела издали, как бы уже прощально, примиряясь с тем, что в который раз надо отказаться от того, чего она жаждет, и так сильно, что просто замирает сердце, но чего она не может себе позволить.
— Не нравится? — удивилась Велдзе, даже слегка задетая. — Как знаешь. В комиссионке у меня с руками оторвут.
Теперь уж провела рукой по ткани Велдзе, любуясь ее ярким блеском, потом опять сложила и стала заворачивать в бумагу, но тут к ней снова потянулась рука Ритмы.
— Обожди!
Она бережно разобрала кусок, приложила к себе, подошла к зеркалу, и в единый миг все — грусть, безнадежность, сомнения, все-все спало с нее, осыпалось, облупилось, как сухая кожура, и сердце наполнилось восторгом до краев, так что не осталось места ни для каких других чувств. Ритма неотрывно смотрела на свое отражение, которое напоминало ей что-то стершееся из памяти и забытое, но чем-то отрадное и возвышающее. И увидав рядом в зеркале лицо Велдзе, ее узкий и желтоватый лик рядом со своим цветущим овалом, она вдруг рассмеялась — просто, естественно и гордо. И она знала, что купит эту ткань, купит назло, во что бы то ни стало, и в мире нет силы, которая могла бы отнять у нее этот легко скользящий и нежный, как ласка, материал.
И Ритма сказала, как выдохнула:
— Я покупаю!
Она сказала это с сознанием, что все мосты сожжены, и это было особенное чувство, когда все мосты сожжены, и под ложечкой была сосущая пустота, словно она летела вниз на качелях, и кружилась голова.
— Но учти, что там всего метр семьдесят, а ты… ну, ты не худенькая, — сказала теперь Велдзе, и Ритма опять рассмеялась: это звучало так забавно, боже, как будто Велдзе раздумала и не хочет продать ткань, как будто ей стало жаль продавать. И когда Ритма смеялась, сияющая красота лучилась из нее как свет, в котором лицо Велдзе становилось все прозрачнее и бледней, как редеет и тускнеет месяц, когда над горизонтом всходит румяное солнце. Это было как чудо. И с ним не могли спорить ни нейлоновая шуба, ни импортные сапоги, ни дорогие духи, с ним не могло спорить ничто из того, что можно износить или подарить, бережно хранить в шкафу или бездумно выбросить, — с ним не могло спорить ничто, и это безошибочным женским чутьем поняли они обе разом, взглянув друг на друга в зеркале: одна с тайной завистью, другая с тайным торжеством.
— Но если деньги придется ждать долго… — начала было Велдзе.
— Нет, — сказала Ритма, — тебе не придется долго ждать. Три, ну, может быть, пять минут придется тебе обождать, а это не так долго.
Так она сказала и в третий раз засмеялась. Нашла деньги в шкафу, в выдвижном ящике, куда сунула между старых бумаг три десятки, спрятав таким образом премию от Вилиса, который на нее вовсе не покушался. Остальное же наскребла по сумкам, кошелькам и карманам, и это было безумие, то, что она делала, ведь зарплата будет только послезавтра. Ну и пусть! Пусть! Довольно она была разумной, она годами была разумной, она устала быть разумной, потому что устать можно ото всего — от сумасбродств можно устать и от обыденности. И она отсчитала Велдзе деньги на столе, как отсчитывала на прилавке покупателям, приговаривая вслух. Раз, два, три, четыре — сорок. Один рубль, два рубля. Двадцать копеек, пятнадцать…
— Не будем мелочны, — сказала Велдзе. Сложила пополам купюры и отвернулась от серебра.
Но Ритма решительно пододвинула к ней мелочь.
— Так не годится, возьми. В этих делах все должно быть чисто. А то на моей работе, знаешь…