Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чужие сны и другие истории - Джон Ирвинг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он наворачивал за обе щеки. Наверное, обильный завтрак должен был придать ему мужества для обратной дороги в Нью-Йорк. Но тут я ошибся. Макс не торопился возвращаться. Он решил, что останется и посмотрит начальные соревнования.

— Парни, если вы победите, я останусь на следующий круг, — заявил нам Макс. — Погода все равно никудышная. Мокрый снег так и валит.

Утром состояние Макса заметно улучшилось, и он казался почти эрудитом. Кроме того, таксист признал в нас настоящих борцов. Нам это не льстило, мы слушали его болтовню вполуха, пытаясь сосредоточиться на предстоящих состязаниях. Я думал, что голоден, однако после неполной тарелки овсянки почувствовал себя вполне сытым. Ли Холл съел раза в три больше. Но Казуэлл превзошел нас обоих. Налопавшись блинов, он ухитрился еще и вздремнуть в раздевалке.

На стенах спортзала были вывешены списки участников, сгруппированных по весовым категориям. Мы с Ли Холлом смотрели на фамилии, прикидывая, с кем нам выпадет состязаться. И угораздило же этого Казуэлла заснуть! Мне хотелось поупражняться в захватах. Упражняться с Ли я не мог: мы находились в слишком разных весовых категориях. Пришлось разминаться одному. Я кувыркался на матах, одновременно разглядывая собирающихся зрителей. Спортивный зал был довольно старым, овальной формы, с деревянной беговой дорожкой. Он чем-то напоминал растянутую версию эксетерской «ямы», но отличался шириной борцовского пространства. Там умещалось шесть матов. И зрительских скамеек было больше. Они повторяли овал поля.

Я высматривал своих родителей. Путь из Нью-Гэмпшира занимал немало времени. Скорее всего, они выехали вчера и ночь провели у друзей в Массачусетсе. По моим расчетам, родители должны были приехать без опозданий. В зависимости от числа участников в твоей весовой категории, можно было провести два или даже три предварительных поединка. Во второй половине дня начинались соревнования четвертьфинала, а вечером — полуфинальные. Следующий день начинался с состязаний проигравших (их еще называли утешительными состязаниями). Победители выходили в утешительный финал. Настоящие финальные соревнования начинались позже. К тому времени, когда мы приедем в Нью-Йорк, уже стемнеет. А дальше — долгая ночная поездка в Питсбург. Мы успеем проголодаться. Казалось бы, ешь, что хочешь: никакие взвешивания не грозят. Только денег на еду уже нет. Следом за этой мыслью пришла другая. Мне было непривычно участвовать в крупных соревнованиях без тренера.

Поскольку у нас с Казуэллом были разные весовые категории, мы боролись на разных матах, но в одно и то же время или с небольшой разницей. Из-за этого мы не могли корректировать друг друга, а Ли Холлу приходилось выбирать, чьи тренером становиться. Зато когда боролся Холл, мы с Каузэллом оба были к его услугам. Впрочем, Ли не особо нуждался в тренерах. Он уверенно двигался прямиком к финалу. Его противники редко выдерживали больше двух раундов. Мы с Казуэллом сообщали ему оставшееся время. Это все, что требовалось Холлу. Счет в поединках его не интересовал.

Джон Карр, наш стопятидесятиссмифунтовик, которого не допустили до соревнований, естественно, в Уэст-Пойнт не поехал даже в качестве зрителя. Но сюда приехал его отец. Мистер Карр вызвался тренировать нас троих. Он любил борьбу и провел немало волнующих часов, следя за выступлениями сына. Джон Карр был отличным борцом. Представляю, какое разочарование испытал Карр-старший, глядя на мои выступления. Тогда эта мысль сильно мне досаждала… Сами предварительные состязания я почти не запомнил. Я провел два поединка и в обоих победил. Уже не помню, из каких мест и каких университетов были мои противники. Это не имело значения. В обоих матчах я успешно провел первый захват и потом только повторял его все три раунда.

Вы проводите захват и получаете два очка. Затем позволяете вашему противнику выйти из захвата, за что он получает одно очко. С тремя вашими захватами и тремя его выходами вы лидируете со счетом 6:3. Противник пытается взять реванш, что лишь облегчает очередной ваш захват.

Я применял прием Уорника, который он всю зиму испытывал на мне в Питсбурге. Я применял «нырок» Майка Джонсона, однако у меня не получалось так гладко, как у него. Этот «нырок» он проделывал со мной по сотне раз в неделю. Я вдруг понял, что не зря терпел мучения в Питсбурге. Кое-чему я все-таки научился. Словом, дорога к четвертьфинальным состязаниям была мне открыта.

В четвертьфинале я победил парня из Эр-Пи-Ай. Я бы даже не запомнил эту аббревиатуру, но не то Казуэлл, не то Холл спросили меня, что она означает. Она означала Ренсселерский политехнический институт,[16] но меня опять подвела дислексия. Я не знал, как правильно произнести первое слово, и запнулся даже на втором. Но главное не это. Неожиданно для себя я попал в полуфинал.

Время до начала полуфинальных состязаний (кажется, часа два или три) было моим лучшим временем «эпохи Питсбурга». Именно тогда я понял, что не вернусь в Питсбургский университет. Ли Холл был воодушевлен результатами четвертьфинала. Он говорил о том, какая потрясающая команда первокурсников составилась бы у нас, если бы сюда приехали все наши ребята. Если бы в Уэст-Пойнте выступали Джонсон, Хенифф, Уорник, ОʼКорн и Карр, командное первенство было бы у нас в кармане. Я соглашался с Ли, но прекрасно знал: если бы все они приехали сюда, я бы не вышел состязаться. Думаю, Казуэлл согласился бы со мной, что при таком «созвездии» он бы тоже не попал в число участников.

Победа в четвертьфинале привела меня в благодушное состояние. Я наслаждался мыслями о полуфинале, и это стало моей роковой ошибкой. В такие моменты нужно думать о победе, а не о том, как замечательно оказаться в полуфинале. В перерыве борцу нельзя поддаваться отвлекающим мыслям. А отвлекающих мыслей в моей голове хватало. Я и до этого турнира начал подумывать об уходе из Питсбургского университета. Но сейчас мысль оформилась в сознательное решение. К тому же я беспокоился о родителях. Где они могли застрять?

Я позвонил их массачусетским друзьям и немало удивился, услышав в трубке голос своей матери. Их задержала погода. Если в Уэст-Пойнте шел снег с дождем, то в Новой Англии был настоящий снегопад. Родителям пришлось задержаться и пережидать непогоду. Приехать в Уэст-Пойнт они рассчитывали только завтра.

Завтра виделось мне расплывчатым. Если я одержу победу в полуфинале, то завтра они увидят меня в финальных состязаниях. Если нет — тогда в утешительных, где борьба пойдет за третье и четвертое места. Но в любом случае родители увидят мое выступление. В Эксетере они не пропускали ни одного соревнования с моим участием. Они проделали такой долгий путь из Нью-Гэмпшира… Словом, я начал испытывать некоторое давление, побуждавшее меня одержать победу ради них. И это тоже явилось моей фатальной ошибкой. Победу всегда нужно одерживать для самого себя.

Между тем исчезновение нашего таксиста Макса меня не удивило и не вызвало никаких мыслей. Я решил, что ему наскучило следить за поединками и он уехал в Нью-Йорк. Только вечером я вновь вспомнил о Максе. Несколько ребят из других команд пожаловались на пропажу бумажников и часов. Хотя нам постоянно говорили о необходимости сдавать деньги, часы и прочие ценные вещи на хранение (все это запирали в специальном сейфе, называемом «сундуком сокровищ»), ребята либо забыли, либо проявили беспечность. Мое подозрение сразу же пало на Макса. Этот таксист густо обволакивал своим обаянием и хлестко умел обманывать. Воры всегда представлялись мне обаятельными обманщиками. Неужели его боязнь темноты и деревьев тоже были уловками? Возможно, и нет. А может быть, я недооценил его блестящие актерские способности.

Полуфиналы

Полуфинальные состязания в Уэст-Пойнте лишний раз подтвердили, насколько правильно тренер Сибрук оценивал мои возможности. Я был «неплохо» подготовлен к полуфиналу. Мой противник подготовился как следует. Это был парень из Корнеллского университета, вероятный претендент на победу в нашей весовой категории. Мистер Карр не знал моих возможностей. Он привык к великолепным борцовским данным своего сына и потому переоценил мой потенциал. Поединок вполне соответствовал той единственной категории состязаний, когда я, по мнению Теда Сибрука, мог победить противника с лучшими физическими данными. Мне даже удалось провести первый захват, но парень тут же высвободился из моей хватки. Мне было не удержать его и не заставить время работать на себя. В самом конце первого раунда он провел изящный захват на краю мата. Времени выйти из его захвата у меня уже не оставалось. Раунд закончился со счетом 3:2 в пользу моего противника. Во втором раунде у меня было право выбирать позицию. Я выбрал нижнюю, вышел из захвата и заработал очко, однако парень из Корнеллского университета более минуты контролировал мое положение на мате. Казалось бы, второй период заканчивался со счетом 3:3, но этот контроль («наездничество», как говорят борцы) обещал ему дополнительное очко. Я попытался контролировать его, но меня хватило всего на пятнадцать секунд, и раунд закончился со счетом 5:3 в его пользу. Чтобы свести поединок к ничьей, мне нужно было в третьем раунде наверстать два очка.

Судьба улыбнулась мне и здесь. Судья увидел, что лейкопластырь на моей брови весь пропитался кровью, и объявил тайм-аут. Пока помощники вытирали кровь и меняли лейкопластырь, я получил весьма нужную мне передышку. Да, я устал, и виной тому были несколько выкуренных сигарет. Не бессонная ночь, не бег по лестнице и даже не мой «поцелуй» со стенкой. Сигареты. При своих скромных физических данных мне нужно было бы всеми силами поддерживать спортивную форму, а не портить ее собственными руками. Повторяю: передышка эта пришлась как нельзя кстати. (В Эксетере я привык к шестиминутным поединкам.) Студенческие поединки длились в то время по девять минут. Трехминутный раунд выдерживать куда труднее, чем двухминутный. В дальнейшем студенческие поединки ограничили семью минутами: три минуты в первом раунде и по две — во втором и третьем. Длительность поединков в средних школах — государственных и частных — осталась шестиминутной.

Мне снова повезло: моего противника уличили в том, что он тянет время. Обвинение не было бесспорным, но сработало в мою пользу. При счете 5:3 мне требовалось провести удачный захват, чтобы свести поединок к ничьей или даже выиграть, если сумею достаточно долго контролировать движения противника. Главное, мне нужно было удержаться в верхней позиции. Повторяю: предупреждение судьи тянуло на ничью. По правилам турнира борцам не назначалось дополнительное время. Объявить ли счет встречи ничейным или назвать победителя — зависело от решения судьи. Я считал, что после такого предупреждения судейские симпатии окажутся на моей стороне. Если не победа, то ничья — наверняка.

Я уже не помню, какой вид захвата применил. Возможно, излюбленный прием Уорника — «оторви руку»; возможно — «нырок», которому я научился у Джонсона. Возможно даже, я вспомнил что-то из своих удачных приемов времен Эксетера. До конца раунда оставалось двадцать секунд. Мой противник сумел удержать контроль надо мной и получил еще одно очко. Теперь главной моей задачей было продержаться до конца поединка, и это обеспечивало мне ничью.

А затем случилось то, против чего меня всегда предостерегал тренер Сибрук. Мы утратили контроль над ситуацией. Хорошо еще, что мы оба скатились с мата (а не я один). Когда судья вернул нас на круг, оставалось еще пятнадцать секунд времени. Мне требовалось всего пятнадцать секунд удерживать противника. Рутинное, тренировочное упражнение, какое встретишь в любом борцовском зале Америки. Иногда его называют «беги-хватай». Один из борцов пытается удержать другого, а тот делает все, чтобы вывернуться.

Я уже не помню, каким образом мой противник исхитрился выскользнуть, но сделал он это в большой спешке. Мне оставался лишь отчаянный захват и… менее пяти секунд времени. Я едва успел шевельнуться, когда прозвучал сигнал окончания встречи. Мой противник победил со счетом «шесть — пять». Мне было невыносимо следить за его результатами в финале. Не знаю, вышел ли он победителем в своей весовой категории или нет. Обычно в таких случая я говорю: не помню. Но я знаю: от Шермана Мойера этому парню было бы не уйти и за пятнадцать минут.

Окончательно надежда пробиться в финал рушится, когда узнаёшь, что в списке борцов финального круга твоей фамилии нет. Я снова позвонил родителям в Массачусетс и попросил приехать утром пораньше. Утешительные поединки начинались рано. Если я проиграю свое первое утешительное состязание, на этом мое участие в турнире закончится и остаток времени я проведу в качестве зрителя. Если выиграю — у меня останутся шансы побороться за третье место.

На другой день моим противником в утешительном поединке был местный курсант, имевший множество болельщиков. Они заполонили всю деревянную беговую дорожку, отчего она стала серой. Они что-то кричали. Конечно, зал в Уэст-Пойнте был просторнее, но ощущение «чайной чашки» сохранялось и здесь. На «дне» боролись мы, а по всему «ободу» толпились болельщики. Но сейчас это были болельщики моего противника, а не мои. Я боролся с тем же напором, с каким пытался вчера одолеть парня из Корнеллского университета. Отчасти я хотел показать курсантам, что чего-то стою; отчасти пытался произвести впечатление на своих родителей и продемонстрировать им все, чему научился в Питсбурге. Знаю, Тед Сибрук отругал бы меня за такую борьбу. Правильнее назвать ее потасовкой или неуправляемой схваткой. Я с самого начала понял: в этом поединке мне не победить.

Буду честен с собой: я не только упустил свой первый захват, но и почти сразу оказался на спине, потеряв три очка за касание мата плечами. Когда мне удалось перевернуть противника, я проигрывал ему 5:2. Он быстренько перевернул меня, но я успел выскользнуть. Раунд едва начался, а счет был уже 7:3. При проигрыше с таким разрывом ни в коем случае нельзя замедлять темп поединка. Моя техничность ничего не значила, противник превосходил меня по силе, и потому мне оставалось лишь его догонять. Я тоже набирал очки, однако разрыв в три-пять очков сохранялся. Курсанты вопили от восторга, и не потому, что побеждал их уэст-пойнтский сокурсник, а потому что борьба без правил всегда нравится толпе. Любой, в том числе и толпе курсантов.

Финальный счет был 15:11 или 17:13. Точных цифр я не помню… Тед Сибрук сказал бы мне — в действительности он и говорил, — что при таком счете я никогда не сумею победить. Это был мой последний поединок в форме Питсбургского университета, которую я надевал в течение двух дней.

У родителей хватило такта не показывать мне, как они расстроены такими результатами. Маму шокировала моя худоба. Тренировки в Питсбурге сделали меня сильнее, но в отличие от Ларри Палмера после пятнадцати лет я перестал расти. Поскольку маму беспокоил мой вес, она дала мне немного денег, так что теперь нам с Ли Холлом и Казуэллом не грозила голодная дорога до Питсбурга. Опять-таки не помню, но, скорее всего, я умолчал о том, как мы за сто долларов прокатились на такси. Умолчал я и о своем намерении уйти из Питсбургского университета. Я все еще не знал, куда направиться.

Завершение турнира в Уэст-Пойнте помню очень смутно. По-моему, Ли Холл так и не занял первого места. Проигрывать было не в его правилах, но, кажется, ему попался крепкий противник из университета Лихай.[17] Говорю вам, я плохо это помню. Ничего определенного не могу сказать и о результатах Казуэлла. Вроде пару состязаний он выиграл, пару проиграл, до финала не добрался, но его это не расстроило. (Он был дружелюбным, покладистым парнем, никогда не ныл, однако никаких выдающихся черт в его характере мне не запомнилось. Наверное, потому я не запомнил и его фамилии.)

Зато я отлично помню реакцию тренера Пири, когда я рассказал ему, на что потратил все карманные деньги.

— Ты взял такси? — снова и снова удивленно спрашивал он.

Я слишком уважал Рекса и не отважился назвать ему истинную причину своего ухода из Питсбургского университета. Не мог я сказать этому человеку, что мне невыносимо год за годом торчать в запасных. Я придумал целую историю, что у меня дома осталась подружка, по которой я очень скучаю. Мне казалось, такая история звучит как-то человечнее и более всего оправдывает мой поступок. На самом деле ни «дома», ни в Питсбурге подружек у меня не было.

Моя бывшая подружка была из Коннектикута. Она на целый год уехала в Швейцарию. В Питсбурге я не написал ни одного рассказа. Все мое писательство заключалось в ведении дневника. Я воображал, как покажу своей бывшей подружке этот дневник и наши отношения восстановятся. Дневник представлял собой сплошной вымысел, на самом деле мой год в Питсбурге прошел так, что о нем и писать не хотелось. Я еще не знал, что занялся тем, чем занимается любой писатель, — начал выдумывать себя. Это было необходимым упражнением перед выдумыванием других — персонажей своих романов.

Короткий разговор в Огайо

В Питсбурге к горечи моего поражения на турнире добавилось унижение иного рода. Преподаватель английского языка и литературы поставил мне «С—». Этот парень, всего несколькими годами старше, обвинил меня в злоупотреблении точкой с запятой, назвав это старомодным знаком препинания. С тех пор я называл его не иначе, как «преподаватель Си-с-минусом». Если он читает мои романы (я бы удивился, если читает), чем ему теперь кажутся мои точки с запятой? Если в тысяча девятьсот шестьдесят втором году они были старомодными, сейчас они, должно быть, вообще седая древность.

Но нанесенные удары по самолюбию не заставили меня бросить писать и заниматься борьбой. Я простился с Питсбургом и вернулся в свой родной штат Нью-Гэмпшир, и не только для зализывания ран. Даже с моими более чем посредственными оценками Нью-Гэмпширский университет обязан был меня принять как уроженца и жителя штата. Здесь я впервые начал учиться литературному творчеству. Его преподавал нам писатель-южанин Джон Юнт — обаятельный, доброжелательный человек с прекрасным чувством юмора, ни разу не посетовавший на мои точки с запятой.

Помимо учебы я занимался тренерской работой, стал вспомогательным тренером по борьбе в Эксетере и выступал как «независимый» борец в разных открытых турнирах штатов Новой Англии и штата Нью-Йорк. Университет Нью-Гэмпшира не имел своей борцовской команды.

Участники этих открытых состязаний представляли собой весьма пеструю смесь. Здесь попадались крепкие, хорошо подготовленные ребята из средних школ; было полно первокурсников и старшекурсников из числа не блещущих достижениями. Были парни и постарше, уже окончившие колледжи и университеты. Некоторые из них показывали очень хорошие и даже лучшие результаты на таких турнирах, зато другие были… уже не в том возрасте или просто не в той форме. Я же оставался «неплохим». Правда, не по меркам Питсбурга, но здесь был не Питсбург.

Хотя я и не входил ни в одну команду, однако на соревнованиях облачался, с разрешения Теда Сибрука, в свою старую эксетеровскую форму. Мне здорово помогали приемы, которым я научился у Джонсона и Уорника. Не забыл я и того, чему учил меня тренер Сибрук. Тренируясь с Шерманом Мойером, я понял важность контроля за положением рук. Верхняя позиция по-прежнему оставалась моей сильнейшей, но дело редко доходило до уложения противника на лопатки. Оказываясь в нижней позиции, я довольно быстро уходил из-под его контроля. Никто из моих соперников не имел мастерства Шермана Мойера. Тот мог часами не выпускать меня из-под своей «опеки».

Вместо того чтобы снижать вес, я начал упражняться с отягощениями. Мне не удавалось держаться в рамках ста тридцати фунтов, и тогда я решил «накачать силу», чтобы выступать в категориях до ста тридцати семи или до ста сорок семи фунтов. (В открытых турнирах весовые категории варьировались между студенческими и «вольными» стандартами; иногда я боролся в категории до ста тридцати шести с половиной или до ста тридцати семи фунтов, а иногда — в категории до ста сорока семи или до ста сорока девяти с половиной фунтов.) Причиной того, что я начал набирать вес, стало пиво. В середине сезона шестьдесят третьего года мне исполнился двадцать один год. Я отказался от сигарет и приналег на пиво.

Ничего удивительного: в университете Нью-Гэмпшира все писатели (и будущие писатели) курили и выпивали. Каждый день я тратил по сорок пять минут на дорогу из Дарема в Эксетер, где тренировался. Редкий уик-энд я оставался дома и не ехал на очередной турнир. Это удивляло и меня самого, и моих новых друзей-литераторов, считавших такую жизнь исключительно нелитературной. У меня были друзья-борцы и друзья-писатели, но тогда я впервые убедился, что две эти группы почти не смешиваются. Был и у меня период (правда, недолгий), когда я пытался разделить два своих пристрастия, считая, что нужно выбирать либо борьбу, либо литературу.

В марте шестьдесят третьего года мы с Тедом Сибруком поехали в Огайо, в Кентский университет, посмотреть состязания НССА. Там же я узнал о результатах своих бывших однокурсников по Питсбургу. Джим Харрисон стал чемпионом. Майк Джонсон проиграл финал, Тимоти Гей занял пятое место, а Кеннет Барр — шестое. (Я считаю, что турниры первого дивизиона НССА — тяжелейшие борцовские состязания; тяжелейшие как физически, так и психологически. Они труднее Олимпийских игр; прежде всего, из-за чудовищного напряжения участников, стремящихся стать всеамериканскими чемпионами. И потом — из-за равенства спортивных показателей большинства претендентов. В турнире девяносто пятого года участвовало шесть чемпионов, из которых только двое смогли отстоять свой титул, а в десяти весовых категориях только четверо претендентов-новичков дошли до финала.)

За год после Питсбурга я увидел, как далеко мне до классных борцов, занимающих первые строчки в списке участников. Это вогнало меня в депрессию. В двадцать один год я чувствовал, что потерпел поражение там, где у меня были хоть какие-то результаты. Даже хуже, чем «потерпел поражение», — я проиграл с разгромным счетом. На обратном пути из Кента тренер Сибрук рассказал мне о разговоре с Рексом Пири. Тот по-прежнему был доброжелателен ко мне и выразил надежду, что я уладил «проблему с подружкой».

— Какая еще «проблема с подружкой»? — спросил меня Тед.

Пришлось сознаться, что тогда я соврал тренеру Пири и не назвал истинной причины ухода из Питсбургского университета. Майк Джонсон завоевал на чемпионате второе место. Я ушел потому, что не мог смириться с ролью запасного для Джонсона и целых четыре года тащить эту лямку. Но еще унизительнее, чем роль запасного, было мое вранье Рексу — эта придуманная подружка.

— Ах, Джонни, Джонни, — усмехнулся тренер Сибрук. (Мы находились в Огайо, в туалете автозаправочной станции.) — Если у тебя средние борцовские данные — это еще не повод бросать борьбу. Продолжай. Ты всегда будешь любить борьбу. Это выше тебя.

Но тогда я этого не знал. У меня было другое любимое занятие, и я думал, что только там добьюсь успеха. По мнению Джона Юнта, я мог стать писателем.

— Ну так становись им, — сказал тренер Сибрук.

Тед считал, что мне нужно уехать из Нью-Гэмпшира. Если я намерен оставить борьбу, нечего тогда жить дома и появляться в спортзале своей бывшей школы. Нужно вырваться за пределы привычного мира, уехать куда-нибудь далеко. Питсбург — это далеко, но не слишком.

Год за границей

Джон Юнт подвигнул меня подать заявку на обучение за границей по линии студенческого обмена. Заявку удовлетворил Европейский институт в Вене, куда я и отправился. Впервые я ехал в Европу «в качестве писателя».

У меня было двенадцать часов немецкого языка в неделю, но и сейчас я говорю по-немецки еле-еле. Я едва понимаю устную немецкую речь, а когда читаю немецкий текст, сразу вспоминаю про свою дислексию: в конце фразы на меня накидываются глаголы, ожидая, когда я прицеплю их к соответствующим частям предложения.

В числе моих любимых курсов в Европейском институте был курс философии. Его читал англичанин Эдвард Моуэтт. У него я изучал философские воззрения Людвига Йозефа Иоганна Витгенштейна[18] и идеи греческих философов-моралистов. Мне очень нравился курс по романам Викторианской эпохи. Его преподавал «герр доктор» Феликс Корнингер из Венского университета. В свое время он учился в Техасском университете, отчего говорил по-английски с диковинным австро-техасским акцентом. Представьте себе, что в одном человеке соединились Линдон Джонсон и Арнольд Шварценеггер. Такова была речь Корнингера.

В Вене я жил на Швиндгассе, рядом с «Польской читальней», как назывался этот польский культурный центр. Моим соседом по квартире был некто Эрик Росс из Чикаго. Высокий, атлетически сложенный, с золотистыми, слегка вьющимися волосами, Эрик являл собой образец совершенного арийца. Однако он был евреем и прекрасно разбирался в многочисленных (порою почти незаметных) формах австрийского антисемитизма. Прежде я ничего не знал об антисемитизме, но в Вене восполнил этот пробел. Я был невысокого роста, черноволосым, темноглазым, чем уже «тянул» на еврея. Моя фамилия Ирвинг происходила от шотландского имени, но очень часто такое имя носили евреи. Словом, какого-нибудь венского антисемита моя внешность и фамилия ставили в тупик. (При таком уровне интеллекта можно и Джона Милтона причислить к евреям из-за того, что Фридмена звали Милтон. Впрочем, как остроумно заметил Эрик Росс, еще никто не называл антисемитов интеллектуально развитыми.) Мы с Эриком разработали нехитрый прием для выявления антисемитов. Если только какой-нибудь официант, продавец или студент позволял себе малейший намек на мое «еврейство»… при моем скверном знании немецкого я этого не замечал, однако Эрик был начеку и сразу же предупреждал меня о нанесенном оскорблении.

— Тебя опять приняли за еврея, — говорил он мне.

Тогда я, глядя на обидчика-антисемита, произносил затверженную фразу:

— Идиот, это как раз он еврей. (Еr ist der Jude, du Idiot.)

Эрику всегда приходилось помогать мне с правильным произношением, но наш прием достигал желаемого результата. Те, кто позволял себе антисемитские выходки, обычно были настолько тупыми, что уже не пытались различить, кто из нас еврей, а кто нет.

Мы с Эриком вместе ездили в Стамбул и Афины, вместе катались на лыжах в альпийском местечке Капрун. И хотя нам нравилась наша самостоятельная жизнь в Европе, Вену мы не любили (и до сих пор не любим). Небольшой город, чей пресловутый антисемитизм является составной частью узколобого провинциализма. В Вене процветает ксенофобия, подозрительность ко всем иностранцам (порою это доходит до ненависти). От австрийцев постоянно слышишь: «Das geht bei uns nicht» («Нам это не свойственно»). «Ausländer» («иностранец») — у них пренебрежительное слово. Венская Gemütlichkеit (приветливость) — аттракцион для туристов, лживая вежливость преимущественно unhӧflich (невежливых) людей.

Последний раз я приезжал в Вену на презентацию немецкого перевода моего романа «Молитва об Оуэне Мини» и одним своим пассажем ошеломил журналистов. В то время раскрылось нацистское прошлое Курта Вальдхайма,[19] что, как ни странно, лишь повысило его популярность в Вене. Это я и сказал. Сомневаюсь, что теперь я когда-нибудь еще раз приеду в Вену.

Когда я учился в Вене, бывшая квартира и кабинет Фрейда на Берггассе, 19, еще не были открыты для посещения. Только неустанные усилия дочери Фрейда заставили австрийское правительство превратить скромное Wohnung (жилище) на Берггассе, 19, в то, чем оно является теперь, — во впечатляющий музей интеллектуальной жизни, прерванной нацистским аншлюсом.

Фрейд не ошибся, назвав Артура Шницлера[20] «коллегой» по изучению «недооцененного и во многом пагубного эротизма». В студенческие годы именно это служило источником моего восхищения Шницлером: «недооцененный и во многом пагубный эротизм», который Шницлер часто сопоставлял с тягостным, но медленно меняющимся социальным порядком Вены на рубеже двадцатого века. Но даже «Путь на волю» (1908) пронизан той же атмосферой сексуального подавления, которую мы с Эриком Россом прочувствовали более полувека спустя.

Представьте молодого барона Георга фон Вергентина, глядящего из окна. «В парке было довольно пусто. На скамейке сидела старуха в давно вышедшем из моды жакете, расшитом черным искусственным жемчугом. Мимо нее прошла гувернантка, ведя за руку маленького мальчика. Впереди них шагал невысокий гусар с пистолетом и саблей у пояса. Навстречу, покуривая, ковылял инвалид, которому гусар отсалютовал. Поодаль, возле павильона, за столиками сидело несколько человек. Они пили кофе и читали газеты. Листва на деревьях оставалась еще довольно густой. Весь парк казался пыльным, унылым; вся его атмосфера больше соответствовала лету, нежели концу сентября». (Через две страницы молодой Георг будет думать о «маскараде у Эренбергов» и о «мимолетном поцелуе Сисси сквозь черное кружево ее маски».)

Ко времени нашего с Эриком приезда в Вену невысокий гусар с саблей и пистолетом давным-давно покинул Штадтпарк, но «унылая» атмосфера во многом осталась прежней. Вечерами мы уходили заниматься в бар, где собирались проститутки, поджидавшие клиентов. Причиной была наша хозяйка, выключавшая на ночь отопление. В кофейнях, популярных у студентов, нам мешал сосредоточиться шум. Венские студенты были слишком «правильными» и не ходили в бары, облюбованные проститутками. Исключение составляли один или два обеспеченных студента; те появлялись, чтобы выбрать себе «жрицу любви». (При виде нас с Эриком эти студенты всегда смущались.) «Девочки» быстро усвоили, что знакомиться с ними поближе мы не будем, и потеряли к нам интерес. Среди них была женщина постарше (примерно возраста моей матери); та часто помогала мне делать задания по немецкому.

Думаю, барон фон Вергентин привлек мое внимание прежде всего своими нескончаемыми фантазиями о женщинах и трудностями в реальных отношениях с ними. Однако Георг был австрийским аристократом, христианином, а водил дружбу с еврейскими интеллектуалами. Антисемитизм тогда только зарождался. Через полвека антисемитизм в Вене расцвел пышным цветом и стал трудноизлечимой болезнью. Он сделался несравненно вульгарнее, чем антисемитизм, описанный в романе Шницлера.

К примеру, Георг встречается близ Штадтпарка с Вилли Айслером. Меня удивляла подспудная неловкость, с какой Вилли защищает свое еврейское происхождение. Он говорит: «Тот факт, что у меня были трудности с ротмистром Ладичем, не помешал мне увидеть его истинное обличье. Пьяная свинья — вот он кто. Я испытываю неодолимое отвращение, неискупимое даже кровью, к тем, кто ведет дела с евреями, когда им это выгодно, а потом принимается оскорблять и поносить евреев. У них даже не хватает приличия обождать, пока еврей уйдет из кафе».

Потом барон фон Вергентин рассуждает о том, что «ему в очередной раз показалось странным еврейское происхождение Вилли. В Вене хорошо знали Айслера-старшего — композитора, создателя чарующих венских вальсов и песенок, известного коллекционера предметов искусства и древностей, который иногда продавал что-нибудь из своих коллекций. Природа одарила его могучим телосложением: в молодости он выступал в боксерских состязаниях и брал призы. Сейчас, со своей длинной седой бородой и моноклем в глазу, отец Вилли больше походил на венгерского магната, нежели на главу еврейского семейства. Талант, дилетантизм и железная воля создали Вилли показной образ прирожденного кавалера. Но что по-настоящему отличало его от других молодых людей со схожим происхождением и устремлениями — он никогда не был удовлетворен до конца и всегда помнил о своем наследии. Он стремился найти объяснение каждой двусмысленной улыбке или как-то смириться с нею; его сильно задевал какой-нибудь пустяк или предвзятое мнение, но всякий раз он пытался сделать вид, что ничего не произошло».

В начале шестидесятых венский антисемитизм проявлялся в более жестоких формах, нежели «двусмысленная улыбка». Он опустился до хулиганских выходок, и тут уже невозможно было «сделать вид, что ничего не произошло». Бритоголовые парни с сережками в виде свастики стали знакомым для Вены явлением, хотя и не повсеместным. А повсеместным явлением были пугливые граждане, отворачивающиеся от бритоголовых и делающие вид, что тех не существует. Мы с Эриком — молодые, идеалистически настроенные американцы — могли лишь запомнить и отразить в своих наблюдениях эту необъяснимую терпимость к нетерпимости. И сейчас, более тридцати лет спустя, мы по-прежнему часто говорим об этом. Мы говорим не просто о нетерпимости, а о терпимом отношении к нетерпимости, которое позволяет ей процветать.

Вернувшись в Чикаго, Эрик Росс занимался рекламным бизнесом. Затем переехал в Крестед-Батт, штат Колорадо, и много лет работал в составе лыжного патруля, а также исполнял народные песни. Эрик до сих пор там живет, оставаясь неутомимым актером и режиссером местного Горного театра. Он по-прежнему придумывает рекламу и не забывает мне писать. Эрик — очень аккуратный корреспондент. Мы стараемся видеться каждый год, не забывая и нашего общего прекрасного друга Дэвида Уоррена. Дэвид живет в Итаке, штат Нью-Йорк. В Вене он был почти постоянным нашим спутником, а среди нас троих — лучшим студентом.

В Вене мы все ездили на мотоциклах. У Эрика был лучший — немецкий «хорекс». Однако у его «коня» отсутствовала стопорящая подножка. Почему Эрик не поставил новую, он и сам объяснить не может. Но мотоцикл нужно было к чему-то прислонять, иначе эта махина падала. Меня возила югославская «ява»… возможно, чешская.[21] Дэвида мучил его жуткий «триумф», умевший в буквальном смысле слова вытягивать все жилы.

Без каких-либо особых причин (за исключением того, что я находился далеко, даже слишком далеко от Нью-Гэмпшира) я начал писать. Я был благодарен Теду Сибруку и Джону Юнту за их советы.

Джон Юнт убеждал меня остаться в Европе на более длительный срок. В тот год я затосковал по дому. Я тосковал по борцовским тренировкам и по настоящей, а не придуманной девушке, которая вскоре стала моей первой женой. Шайлу Лири я встретил летом шестьдесят третьего года, когда пытался постичь азы немецкого языка, обучаясь в Гарвардской летней школе. Каким бы идиотским это ни казалось, но мы почему-то всегда встречаем значимых людей накануне длительных поездок. Через год, летом шестьдесят четвертого, мы с нею поженились в Греции.

«Поживи в Европе еще, — советовал мне в письме мистер Юнт. — Меланхолия полезна для души».

Несомненно, это был хороший и правильный совет. Помимо профессионального чувства долга, которым обладал Джон Юнт, этот человек стал если не первым моим наставником, то первым писателем, которого я воспринимал в качестве наставника. Он изменил мой мир, убедив меня не бросать писательское ремесло. Юнт утверждал, что любое другое занятие, кроме писательства, не будет приносить мне удовлетворения. Однако я не внял его совету и не остался в Европе.

Я попробовал освоить другой язык, и это вызвало у меня дискомфорт. Английский был моим единственным языком. Я не мыслил себя пишущим на каком-либо ином языке, кроме английского. К тому же, когда мы с Шайлой вернулись из Греции в Вену, она уже была беременна Колином. Я хотел стать отцом, но только у себя на родине.

Ни Вьетнама, ни мотоциклов

Когда я вернулся в Нью-Гэмпшир, меня под свое крыло взял другой писатель. Томас Уильямс был для меня больше чем учитель. Его жена Лиз стала крестной матерью моего первенца, а мистер Уильямс до самой своей смерти оставался самым суровым и самым страстным моим критиком. Том вел нескончаемую борьбу с моим подражательством и в особенности — с подражательством манере рассказчика, свойственной многим романистам девятнадцатого века. Очень часто он спрашивал на полях моих рукописей: «Кому ты подражаешь сейчас?» Но его симпатии ко мне были вполне искренними, как и мои к нему, а когда меня клевали критики, его верность оставалась непоколебимой. Том Уильямс был мне добрым другом. Сила его репутации и его рекомендации способствовали тому, что мне дали стипендию для учебы в Писательской мастерской при Айовском университете.[22] (Недавний выпускник, женатый и с малолетним ребенком на руках, — я бы не вытянул в Айове без этой стипендии.) Литературный агент Тома продал мой первый рассказ журналу «Редбук», и я получил огромные по тем временам деньги — целую тысячу долларов. Это произошло еще до окончания Нью-Гэмпширского университета и вызвало нескрываемую зависть и злобу у однокурсников. Но мысленно я был уже в Айове и потому вообще никак не реагировал на их выплески.

Мой последний год в Нью-Гэмпшире явился для меня своеобразным водоразделом. Я не только стал печатающимся писателем и отцом; рождение сына Колина изменило мой призывной статус на ЗА, что означало: «женатый, имеющий малолетнего ребенка». Это навсегда избавило меня от многих тягостных раздумий и нелегкого выбора, вставшего перед мужчинами моего поколения. Я мог позволить себе вообще не думать о Вьетнаме, поскольку призыв в армию мне не грозил. Если Колин спас меня от Вьетнама, то наличие собственной семьи и возвращение к борцовским занятиям уберегло от самых коварных ловушек, подстерегавших поколение шестидесятых, — сексуальной вседозволенности и наркотиков. Я был мужем, отцом, спортсменом и с недавних пор — печатающимся писателем.

Когда родился Колин, мне самому только что исполнилось двадцать три. Он появился на свет в конце марта: для Нью-Гэмпшира — отнюдь не весна. Я ехал на мотоцикле из больницы домой. (Шайлу в больницу отвозил наш друг; я в это время был на занятиях по литературному творчеству у Тома Уильямса.) Помню, что на дороге все еще попадались островки снега и лужицы под ледяной коркой. Я ехал очень медленно, а по приезде поставил мотоцикл в гараж и больше никогда на него не садился. Летом я его продал. Это был «роял энфилд» с объемом в семьсот пятьдесят кубических сантиметров; сочетание черных и блестящих хромированных поверхностей. Добавьте к этому томатно-красный бензобак в виде слезы (мне его сделали по заказу). Я ничуть не скучал по своему «коню». Я стал отцом, а отцы не гоняют на мотоциклах.

В той же больнице, где родился Колин, и той же ночью умер Джордж Беннет. Я назвал Джорджа моим первым «критиком и вдохновителем»; он был еще и моим первым читателем. Я помню, как в ту ночь разрывался между палатой, где лежала Шайла с Колином, и палатой, где умирал Джордж. Я вырос в Эксетере, и до поступления в Академию его сын был моим лучшим другом. (В дальнейшем свой первый роман я посвятил памяти Джорджа, а также его вдове и сыну.)

Джордж Беннет познакомил меня с фильмами Ингмара Бергмана. Знакомство началось с «Седьмой печати». Это было в пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом году (фильм появился в пятьдесят седьмом, и в том же году его начали показывать в Штатах). Психологически несложно понять, почему Смерть пришла за Джорджем. Я видел Смерть в облике неутомимого шахматиста в черном (Бенгт Экерут), который выигрывал у Рыцаря (Макс фон Сюдов) и грозился забрать жизни жены Рыцаря и его оруженосца.

Помню, мне попалась критическая статья, где «Седьмую печать» называли «средневековой фантазией». Этого я до сих пор не понимаю. Возможно, и «средневековая», хотя большинство фильмов Бергмана представляются мне лишенными каких-либо привязок ко времени. Однако «Седьмая печать» — ни в коем случае не «фантазия». Смерть забирает Рыцаря и позволяет молодой семье жить дальше… то же самое случилось и со мной. В ночь рождения моего сына Колина Джордж покинул этот мир.

В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, когда Ингмар Бергман выпустил свой последний фильм «Фанни и Александр» (сюжет был навеян яркими и болезненными воспоминаниями его детства) и заявил об уходе из кино, я пережил еще одну потерю. Бергман был единственным крупным писателем, снимавшим фильмы. Мой интерес к кино всегда был средним, а после ухода Бергмана стал падать. Надеюсь, что господин Бергман ныне счастлив в театре, где он ставит пьесы. Это лишь мое предположение, поскольку я не принадлежу к числу театралов.

Даже зебра…

Тед Сибрук был рад моему возвращению из Европы и встретил меня радушно. Я вновь оказался среди знакомых стен Эксетера, но что-то изменилось во мне самом. Я был счастлив просто погрузиться в борцовскую атмосферу, не особо думая о выступлениях. На турниры я не ездил. Я и так выкладывался по полной, тренируя мальчишек. Меня больше волновали их результаты, чем собственные. Так незаметно я стал сертифицированным судьей. (До этого я всегда недолюбливал судей.)

Зимой шестьдесят пятого года в Эксетере появился еще один тренер по борьбе — вышедший в отставку подполковник военно-воздушных сил Клифф Галлахер. Он был братом знаменитого Эда Галлахера. (С двадцать восьмого по сороковой год Э. К. Галлахер тренировал команду Оклахомского университета, и она одиннадцать раз брала общенациональные призы.) Клифф родился в Канзасе. Будучи студентом Оклахомского индустриально-сельскохозяйственного колледжа, он выступал в студенческой команде и не проиграл ни одного состязания. Позже он играл в американский футбол за Канзасский университет и считался полузащитником общенационального уровня. Он поставил мировой рекорд в беге на пятьдесят ярдов с низкими препятствиями. В тысяча девятьсот двадцать первом году Канзасский университет присудил ему докторскую степень по ветеринарии, хотя он никогда не был практикующим ветеринаром. Но у него, как и у меня, был судейский сертификат. На турнирах мы с ним часто судили вместе.

Как тренер Клифф представлял некоторую опасность, поскольку показывал ребятам приемы, уже много лет запрещенные правилами. Он демонстрировал блокирующий зажим, японский кистевой зажим, различные шейные захваты и прочие штучки, относящиеся к тем временам, когда позволялось раскладывать противника на лопатки, применяя болевые и удушающие приемы. Тед не мешал Клиффу их показывать, но потом всегда говорил ребятам:

— Так боролись раньше. Теперь это запрещено правилами.

Естественно, мальчишки жаждали научиться таким штучкам, а Клифф был рад их этому научить. Как я убедился, некоторые из его приемов были незнакомы и Теду.

Правда, хлопот нам с Тедом прибавилось. Обстановка на тренировках изменилась. То один, то другой малец пытался зажать противнику голову. Мы подбегали и вмешивались, задавая неизменный вопрос:

— Это тебе Клифф показал?

— Да, сэр, — отвечал юный борец. — Это болгарский захват «голова-и-локоть».

Как бы ни назывался этот захват, мы в очередной раз напоминали мальчишке о необходимости соблюдать нынешние правила. Но мы никогда не критиковали Клиффа за его вольности. Мы его очень любили. Такие «шалости» доставляли ему удовольствие. Мальчишкам — тоже. Думаю, вне зала они активно упражнялись в «болгарских» и прочих захватах.

Зато как судья Клифф был вполне надежен. Он обладал прекрасной интуицией и знал, когда надо вмешаться и остановить потенциально опасную ситуацию, чтобы не допустить травмы. Он всегда помнил, где кончается мат и кто из борцов намеренно пытается спихнуть своего противника. Клифф видел, кто нарочно тянет время, и никогда не штрафовал невиновного. Для меня оставалось загадкой, как он сумел запомнить свод правил. В качестве судьи Клифф не допускал ни одного запрещенного приема. (В качестве тренера он показывал все известные ему приемы: как разрешенные, так и запрещенные.) Стараниями Клиффа мой судейский уровень оказался куда выше борцовского. В отличие от самой борьбы судейство борцовских поединков целиком опирается на определенные знания и не зависит от спортивных качеств (или их отсутствия).

Мне навсегда запомнился один маниакально хаотичный турнир старшеклассников в штате Мэн. Мы с Клиффом были там единственными судьями, знавшими борьбу не только по своду правил. Никто, кроме нас, не штрафовал за зажим головы без применения руки. Если вы зажимаете голову противника, считается, что в зажим должна попасть и одна из его рук. Обхватить голову противника — всего лишь голову — уже против правил. В перерыве Клифф устроил для судей и тренеров нечто вроде кратких курсов по повышению квалификации. Особый упор он сделал на головной зажим, объясняя, что зажимать нужно и руку. Сказанное не понравилось ни судьям, ни большинству тренеров.

— Сезон в разгаре. Слишком поздно показывать ребятам что-то новенькое, — заявил кто-то.

— Это не «новенькое», это предусмотрено правилами, — возразил Клифф.

— И новенькое тоже, — упирался парень.

Уже не помню, кем он был: тренером или судьей. В любом случае, он выразил настроение большинства собравшихся. Возможно, они годами использовали этот прием, и им вовсе не хотелось менять привычки ради правил.

— Мы с Джонни называем этот захват запрещенным и будем за него штрафовать. Вам понятно? — спросил Клифф.



Поделиться книгой:

На главную
Назад