Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Как ловить рыбу удочкой (сборник) - Алексей Николаевич Варламов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Алексей Варламов

Как ловить рыбу удочкой

В детстве у меня в комнате висела громадная карта Советского Союза, и когда лень становилось делать уроки, я часами ее разглядывал и по ней странствовал. Тогда я и сочинил свой первый рассказ о том, что увидел позднее наяву и что стало моим счастьем — долгой дорогой и возвращением к дому.

Алексей Варламов

Вхождение

Зимой на пасеке укладывались рано. Немой дождался, пока все уснут, пошел через засыпанный снегом луг к разъезду. За полночь он сел в поезд и поздним утром приехал в город.

Существует предубеждение, будто бы город этот состоит из прямых линий и острых углов, но ему все виделось иначе. Он не искал в нем корысти и красоты, и, возможно, оттого ему казалось, что город выстроен неровными концентрическими кругами. Он шел по этим кругам, поначалу они были столь велики, что требовали нескольких часов для их прохождения. Он миновал мосты, пышные дворцы, сады и дивные соборы, но затем круги сузились и вскоре замкнулись в пространстве между тремя каналами. Постепенно в этом блуждании он увидел некую цель, круги вели его вверх по спирали, и каждый из витков давался ему все труднее. Но немой был упрям и продолжал взбираться по лабиринту переулков со смешанными названиями старых ремесел и новых имен. Затем в его восхождении что-то нарушилось, и он потерял дорогу.

Был тот самый час, когда день уже иссяк, но вечер еще не начался, и город, прежде распадавшийся на камни, воздух, улицы и трамвайные линии, обретал внутреннюю цельность. Странным казался этот город, его ветры, рассеивающие тени по незамерзшей воде, его торопливые люди и невысокие набережные, еле сдерживающие большую реку. И немой тоже вел себя странно. Иногда он останавливался и подолгу смотрел на двери и окна грузных домов, слушал говор прохожих и не понимал, о чем они говорят. Ему нравилось глядеть им в глаза, идти им навстречу и за ними следом, но люди скользили мимо, обгоняли и отставали от него, никто не был с ними вровень и не отвечал на его присутствие. Никто не искал и не слушал его шагов, не спрашивал, кто он и зачем, город был насыщен до предела, и в нем не было места лишнему телу. Немой искал, за что уцепиться и куда пристать, но скользкие перила и сточенные стены также равнодушно избегали его прикосновений и скучающе ожидали, когда его вынесет за их пределы.

Тогда он подумал, что делает что-то не так, вопреки обычаю, и остановился. Людской поток выбил его из теснины стремительного проспекта, и в переулке, растянутом между площадью и каналом, он замер. Только сейчас он понял: город столь велик, что каждого человека он видит единожды, все они исчезают навсегда в подворотнях домов и судеб, и ему стало жаль их. Каждый прохожий, старик, девушка, ребенок, казались ему потерянными, лица, к которым он успевал привыкнуть за несколько секунд совпадения, не обогащали, но размывали его память, в этом городе не было повторения, все было моментальным и распадалось при малейшем прикосновении.

Тогда он пошел в ту часть города, где давно уже никто не жил, и дома существовали сами по себе в своей отдельной жизни. Впереди себя немой увидел темное пространство арки и вошел во двор заброшенного углового дома. Он сразу же узнал этот дом — некогда здесь жила одна блудница. Во двор убегали тени, он шел вслед за ними, в дальнем углу горел случайный фонарь, и его свет лишь оттенял черноту внутреннего убранства. Слева была двухэтажная пристройка. Он поднялся на второй этаж и стал искать комнату с уродливым тупым углом и убегающим во тьму острым. Все двери легко открывались, иные, сорванные с петель, стояли прислоненными к стенам, под ногами хрустели обои, штукатурка, в голову ударил затхлый запах покинутого жилья. Он натыкался на мебель, продирался через завалы диванов и шкафов, ноги ступали на тетрадные листы и пыльные газеты, но комнаты нигде не было. Немой вышел на лестницу и поднялся на третий этаж, в то крыло, где дом смотрел на канаву. Здесь было просторнее, и на пол ложились бледные полосы света от редких фонарей на той стороне канала. Он поднялся на чердак, где пахло старым сеном и к верхней балке была привязана веревка, петлей спускавшаяся вниз. Из окошка сверху падал отраженный в низком небе свет. Немой подтянулся на балке и вылез на скользкую крышу, к ее гребню вела тесная лесенка.

Сверху город показался ему совсем иным, чем внизу. Он видел неровные склоны сизых крыш, разбитые окна и далекий свет жилых кварталов. На город давило небо, изрезанное обледеневшими проводами, и вдавливало улицы и дома в болотистую землю, и немой ужаснулся, как могут люди здесь жить и не замечать этой тяжести. Он стоял на лесенке, распрямившись и удерживаясь на ветру, но затем, когда из темного провала двора стал подниматься густой пар, попятился, взмахнул руками и стал неестественно медленно опускаться вниз, опрокидываясь всем телом в пустоту. На самом краю крыши ему удалось вжаться ногтями в какую-то скобу и замереть. Он пролежал так довольно долго, сил подтянуться у него не было, и немой чувствовал, как медленно оползает к краю. А пар из котельной все шел и шел, и уже нечем было дышать, и немой разжимал пальцы, нехотя отпуская потеплевшую скобу.

С реки задул ветер, заметался по проспектам и переулкам, разогнал дым, и немой увидел слева от себя кусок провода. Он ухватился за провод, повис на нем, ветер, зло и яростно ища выход из тесного пространства двора, вытолкнул его тело наверх, и немой скатил в провал на крыше. Из порезанных рук сочилась кровь, немой спрятал руки под себя и стал греть их. Ему было легко и непривычно, и, даже лежа чувствуя, как кружится голова, он забылся. В забытьи ему почудились голоса голодных, похожих на старичков детей, которые смотрели на него и покорно усыпали на холодных матрасах.

От этого холода немой очнулся и почувствовал, что хочет пить. Где-то в доме капала в лохань вода. Он пошел на звук, осторожно отталкиваясь от стен. Звук порою приглушался, совсем исчезал, но затем снова возникал, становился отчетливым, почти визжащим, и промежутки между падениями и разрывами капель казались невыносимее самих ударов воды о воду. Немой шел от коридора к коридору, дом гнал его сквозь строй разоренных жизней, вырванных с мясом звонков, оборванных телефонных разговоров, счастливых ночей и ночных арестов, хлебных карточек и казенных вестей. Он искал место, где была вода, но что-то заговаривало его и сбивало с пути. В тишине он услышал, как плачет и зовет женщина, и тотчас же дом отозвался на ее плач, стали клониться стены и задрожали доски под ногами. Поднявшийся ветер поволок по полу газетные листы, раздувая, как полотнища, портреты вождей в защитных френчах. Он бросился прочь, спотыкался, падал, поднимался и снова бежал, обдирая руки. Дом не стал его задерживать, по шаткой лестнице немой сбежал во двор и успокоился. Пить больше не хотелось, жажда сменилась мыслью о воде, мысль превратилась в воспоминание, а потом ее совсем не стало.

Во дворе горел костер. У огня спиной к дому сидел старик и играл на рожке заунывную мелодию. Он подошел к старику и стал вслед за ним смотреть на огонь. Старик почувствовал чужое присутствие, перестал играть, но оборачиваться медлил. Немой подошел ближе, заглянул в лицо старика и в растерянности протянул ему монету. Старик покачал головой без обиды и сожаления и отстранил его руку. Немой сел рядом на ящик и закурил. Старик молчал, лицо его не выражало досады, он сидел сцепив перед собой руки и полузакрыв глаза. Немой почувствовал благодарность к его деликатности и, не зная как, но испытывая потребность высказать ее, отошел в сторону и подбросил в костер несколько досок. Старик протянул руки к огню, и иссохшие пальцы с черными ногтями блаженно вздрогнули от ласки дыма. Немой смотрел на его изуродованные руки и думал о том, что слишком долго жил среди меда, пчел и душистых трав и не знал, что где-то есть иная жизнь, и теперь, сталкиваясь с ее памятью, истоптанным снегом, гололедом и огнем, он ничего в ней не понимает и не может войти как равный.

Старик подошел к дому и стал слушать. Молчание разделявших их несколько метров стало невыносимым, и немого потянуло изнутри крикнуть, что там в доме кто-то остался и ждет, так плачет женщина, и чтобы не видеть того, что произойдет, он сунул руки в огонь и, задохнувшись от боли, вонзил их в снег. Но и тогда он услышал, как старик шагнул на лестницу, поднялся на ступеньку, и вслед за этим лестница не выдержала, надломилась и рухнула. Старик поднялся и, не отряхиваясь, пошел со двора.

Костер потух внезапно, без признаков агонии, словно что-то нарушилось в законах горения. Немой посидел еще немного над остывшим кострищем и пошел дальше.

Он долго пробирался по змеиному ободу канала, переходя с одной стороны на другую и нигде не задерживаясь. К ночи город избавился от всего лишнего, наносного, смирился и возвысился, и ему стало жутко в этой чистой пустынности. Он вспомнил о том, что его могли уже хватиться и начать искать, и эта мысль заставила его идти все быстрее. Он почти бежал, хоронясь в глухих переулках, переводил дух в тени и быстро проходил через полосы света. Раньше он мог затеряться, смешаться и сойти на нет в городских круговертях, но теперь был беззащитен и раздет под пристальным взглядом фонарей. Он догадывался, что город может в любую минуту отказать ему в укрытии, выдать его в руки тех, кого он бежал. И его привезут обратно на сытую пасеку, где пчелы собирают мед и время и прячут их в ульи, где никогда не бывает холода и войны, и единственную боль приносит редкий укус раздраженной пчелы. И никогда больше он не найдет в себе силы уйти оттуда и проживет долгие, безгрешные годы среди людей, давно потерявших нужду произносить слова.

Он покинул улицу и пробирался по длинным проходным дворам, тянувшимся параллельно мостовым. Сверху доносились людские крики, там пили, ели, увеселялись, ссорились и сходились, сжигали деньги, слова и самих себя. Иногда эти же люди встречались ему внизу, группы подростков с нелепыми прическами и металлическими побрякушками, тревожные женщины и шалые девицы. И над всем этим была музыка злых и жестких звуков и мыслей, от которых пахло тем же разорением, как от портретов в брошенном доме. И эта музыка подчиняла немого, его тянуло к ее людям, он пытался обратить на себя их внимание, но снова никто не замечал его, и немой проклинал свое молчание.

Дорогу ему внезапно преградила площадь. Мелкий снег косо летел от фонаря к фонарю, площадь была необычайно просторна и чиста, немой замедлил шаги, осторожно осязая непривычную гладь под ногами. Все плыло перед глазами от голода и усталости; немой стоял напротив сияющего дома и не решался войти. Потом толкнул дверь и очутился в прокуренном коридоре, где его встретил гладкий мужчина с холеными руками. Он смотрел на немого презрительно и зло, и, чувствуя, что его сейчас обратно выставят в холод, немой неуклюже полез в карман и долго искал деньги. Мужчина так же лениво и презрительно взял их и отвел немого за столик в самом центре грохочущего зала. Ему принесли вина и еды, и, оглушенный, разом забывший о голоде, он стал пить. Вокруг слышалась иностранная лающая речь, женский смех, шелест купюр, чирканье зажигалок и скользкий шепоток. Немой сидел на краешке стула и думал свою думу. Он знал, что к нему должна подойти развратная женщина и сесть за стол. Это будет страстная, горькая женщина с мукой в глазах и распущенными черными волосами. И они допьют вино, женщина ободряюще кивнет ему и поведет к себе домой. Там он покажет ей самое ценное, что у него есть, — золотой медальон, выменянный когда-то очень давно у беженки на мед, и глаза женщины сделаются маленькими и жадными, она возьмет медальон, и после того, что произойдет, он заговорит. Она научит говорить его чисто и красиво, и тогда он спасет ее от разврата, он спасет весь этот город, всех его измученных, усталых людей, он расскажет им про иную жизнь, и сила его слов будет столь велика, что мир разом переменится и станет таким же целебным и благоухающим, как мед.

Он увидел ее в глубине зала, она сидела с невообразимо пошлыми, лоснящимися людьми, и, качаясь, немой пошел прямо туда. Но не успел он сделать и нескольких шагов, как холеный мужчина схватил его и поволок к выходу. Немого обдало волной смешанного хохота и брезгливости, и он стал медленно сползать к ногам вышибалы. На скользкой уличной сцене он упал на лед и затих. С него осторожно сняли часы, обшарили карманы, вынули из-за пазухи медальон, оттащили в сторону и оставили лежать. Когда люди в черных полушубках отошли и ласковый гул мотора стих, он привстал, оглянулся и скользнул в проход между домами. Улица, куда он вышел, несколько раз изогнулась, отбрасывая его от стенки к стенке, но затем выпрямилась и стала спускаться вниз. В конце она точно бросалась в канал, но у самой воды одумывалась и замирала. Немой тоже остановился и долго смотрел на воду, по которой стелился грязный пар.

Стало холодно, и он медленно побрел через город. Дом показался внезапно, мелькнул в стороне, но немой успел разглядеть его и, перейдя по деревянному мосточку, вошел в подворотню. Он попытался заново развести костер, но пламя, не успев взяться, гасло. Тогда он вспомнил, каким оно было несколько часов назад, и присел на ящик. Холод, такой неприятный, покуда он шел по ветреным набережным большой реки, стал дурманить, ласкать его и клонить голову. Немой чувствовал, как теряет свое здоровое, сильное тело, но не испытывал к нему никакой жалости, ему стало свободно и легко, как будто он долго кувыркался в стогах июльского сена. Но вдруг что-то разом оборвалось, тело стало сырым и тяжелым, и он упал на снег. Немой поднял голову и увидел над собой женщину. Это была та самая женщина из ресторана, но много постаревшая.

— Пойдем, — сказала она, — уже поздно.

Немой не шевелился.

— Пойдем же, — повторила она устало, — тебя могут забрать.

Он вспомнил грубые руки в перстнях, брезгливые, сытые голоса, вздрогнул и пошел за ней. Она вела его за руку по надломленной лестнице, по дому, где он бродил и искал Сонину комнату, но теперь дом переменился, точно расступаясь перед его провожатой. Присмирели и неподвижно лежали газетные вожди, и свободным был проход через долгие сквозные коридоры. Квартира, куда они пришли, была невелика, это была даже не квартира, но две расчищенные смежные комнаты. В одной из комнат горела на столе керосиновая лама и отвоевывала у темноты несколько стульев и диван. Немого зазнобило, и, не отпуская руку женщины, он упал и затих.

После озноба начался жар, и ему опять захотелось пить. Он сбросил тяжелое одеяло и стал искать глазами, где может быть вода. Женщина принесла ему кружку и молча поставила на табуретку. Он пил невкусную, мутную воду, пил долго, как мог, лишь только б оттянуть необходимость объясниться. Но женщина ни о чем не спрашивала его, она сидела вполоборота к лампе и вязала. Немой стал искоса разглядывать ее. В темноте он не мог видеть ее склоненного лица и определить, сколько ей лет, но изредка останавливавшиеся кисти рук привлекали его внимание. У нее были изящные, озябшие руки с исколотыми пальцами и даже издалека видимыми прожилками вен на запястьях.

— Ты немой? — спросила женщина, не отрываясь от вязанья.

Он кивнул и не отвернулся. Он не почувствовал в ее голосе любопытства или испуга и, сцепив дернувшиеся руки, сосредоточился в ожидании. Она подняла голову от вязанья, подошла к окну и проговорила:

— Я вот тоже как немая стала… Нет здесь никого. Раньше ноты брала переписывать, люди приходили, а теперь глаза не видят.

Женщина подошла к керосиновой лампе, скрутила из бумаги жгут и подожгла его. Так же молча и неслышно приблизилась к углу и зажгла лампадку, в ее крохотном красноватом свете немой увидел два потемневших лика, обрамленных серебром. Женщина долго стояла перед образом, потом повернулась и устало заговорила:

— Муж как с войны вернулся, прожил со мной полгода и затосковал. У нас перед самой войной сыночек родился. Уж я как потом себя изводила — не отпустила его, думала, со мной целее будет, и он зимой-то и помер. Я мужу писать ничего не стала, думала, ему и так там тяжело, а если что случится, все лучше знать: сын у него остался. А он как пришел, видит, сына нет, и говорит мне: «Что ж ты, сама живая, а сына не уберегла?» А у меня и слез-то плакать не было. Я как потом жила: и пила, и по рукам ходила, и топиться хотела, все на сердце тоска. Муж ушел, я опомнилась, искать его стала, а его посадили, даже не сказали, за что. Уходи, а не то и тебя возьмут. Потом опять приходили, спрашивали, не возвращался ли он. Я говорю: нет, а они мне: вернется, заявите нам. И все. Потом уж много лет прошло, дом на ремонт поставили, меня выселить хотели; а куда я пойду? — он сюда вернется, больше некуда. Тут комната одна есть, жуткая, перекошенная, там вода капает, за ночь набегает полведра. Только вот худо — слепнуть я стала, все во двор глядела. Да видно, недогляделась. Сгинул где или забыл… Ты чего трясешься, глупенький? Ведь и сказать ничего не может. Ты не горюй, от слов-то зло одно, еще намаешься…

Немой смотрел на ее руки и вспоминал почерневшие, изуродованные руки старика. Он уже давно все понял, но каждый человек встречается в городе единожды, и ему стало покойно при мысли о том, что он имеет право ничего не говорить, не принимать в себя судьбу другого человека, выскользнуть и не знать за собой вины. Но тотчас же его обожгло другое, очень тревожное ощущение, прежде незнакомое, он почувствовал, как непослушный язык шевельнулся во рту иначе, чем обычно, как доверчиво прижался к нёбу и округлились губы, и усилием воли он сдержал свой человеческий крик. Он сжимал зубы и кусал язык, на глазах выступили слезы, и он застонал. Женщина подошла к нему, обхватила руками его голову, прижала к себе, и день, такой же громадный и бездонный, как город, воскрес в его сознании. И он понял, что стал причастен его тревогам и невзгодам, что его голос — это люди и дома, эта женщина, блокадные дети, надломленная лестница, старик, каналы, Соня, скользкая сцена и кострище во дворе… Он не знал, что скажет им, чем утешит, в тот момент, который он вымаливал вдали от людей, он не находил ни одного подходящего слова и только услышал, как прошептал, точно сорвалась капля воды в лохань:

— Больно.

Тараканы

У нас на кухне жили тараканы. Днем они где-то прятались, а вечером вылезали наружу. Когда тараканчики встречались, они обнюхивали друг дружку, шевелили усами и ползли дальше по своим тараканьим делам. Папа их очень не любил. Когда он видел таракана, лицо его становилось таким несчастным, будто ему капали в нос алоэ. Мне было жалко папу, но еще жальче таракашек. Потому что как их только не убивали! Травила их мама. Папа даже смахнуть таракана со стола боялся. Зато мама их жгла, била тапкой, поливала кипятком и посыпала плохим порошком. После этого дохлые тараканы лежали кверху лапками по всей квартире. Мама ходила с совком и веником и подбирала их. Но через несколько дней тараканы приходили снова. Папа говорил тогда, что бороться с ними бесполезно, потому что дом у нас панельный, и они все равно будут приползать из других квартир.

Я бывал очень рад, когда тараканы возвращались. Потому что мне с ними было интересно. Так же интересно, как, например, с бабочками или кузнечиками. Однажды, когда мама снова начала войну против тараканов, я собрал их в баночку, чтобы спасти от вредного порошка. Тараканы жили в баночке несколько дней, а я бросал им крошки и смотрел, как они их поедают и смешно карабкаются по стенкам. Но потом мама нашла мою банку и выбросила ее. Я очень огорчился и заплакал. Я немного поплакал, а потом увидел, что мама тоже плачет. Я подумал, что и ей стало жалко тараканчиков. Я подошел к маме и стал говорить ей, чтобы она не плакала, потому что тараканы опять скоро вернутся. Но мама заплакала еще больше, и тогда из комнаты вышел папа. Мама стала говорить ему, что ей очень тяжело, она устала одна с хозяйством, папа ее совсем не понимает, у него свои интересы и даже ее собственный сын против нее. Это была неправда, и я так и хотел ей сказать, но папа взял меня за руку, вывел из кухни и сказал, чтобы я шел гулять.

И я пошел к Славке. Славка — мой лучший друг. Мы с ним дружим уже целых полгода. Мы ходим со Славкой на речку и ловим там рыбу. Но с рыбой нам не везет. Это потому, что у нас нет настоящих удочек. Я давно прошу, чтобы мне купили удочку в магазине, а мама говорит, что у меня нет зимнего пальто. Но я же не собираюсь ловить рыбу в зимнем пальто! С речки мы идем к Славке домой и сушим на батарее носки и сапоги. У Славки дома все очень здоровски. У него есть немецкая железная дорога, настольный хоккей и еще одна штуковина, которой нет ни у кого в городе. Это такая приставка к телевизору, а в ней разные там игры. Ее включаешь в телевизор, а по экрану начинает летать мячик, который надо успеть отбить. Вначале я все время проигрывал Славке, потому что он уже натренировался, а я нет. Но теперь мы играем на равных. Иногда с нами играет Славкин папа. Мне очень нравится Славкин папа. Он высокий и с большой светлой бородой. Мне вообще все дядьки с бородами нравятся, потому что они добрые. Я иногда говорю папе, чтобы он тоже завел себе бороду, но папа меня не слушает, начинает сердиться. Когда я вырасту, я сразу себе буду носить бороду. Славкин папа художник. Он делает картинки для детских книжек и дарит их мне. Картинки нравятся мне больше, чем книжки. Потому что, когда на них посмотришь, можно придумать что-нибудь здоровское, чего и вовсе нет в книжке. Я очень люблю придумывать что-нибудь такое и иногда рассказываю Славке. Но ему больше нравится просто читать. А еще он изучает английский язык. Зато Славкин папа любит слушать, как я придумываю. Я рассказываю ему свои истории, а он показывает мне свои рисунки. Иногда я сочиняю, а он сразу рисует. Получается ништяк. Славкин папа говорит, что я ему помогаю. А потом Славкина мама зовет нас всех ужинать. У них всегда бывает вкусное, например сосиски или колбаса. Славкина мама очень хорошая, но я ее немного стесняюсь. Она меня почему-то жалеет. Я слышал, как она однажды сказала Славкиному отцу: «Все-таки это ужасно, как у нас еще бедно живут. Ты подумай, если бы не заказы, нам бы тоже было нечего есть». Все взрослые почему-то жалуются, что в магазинах нечего купить. Но это неправда. В магазинах очень много консервов, которые я люблю. Особенно в томате. Я могу съесть целую банку. Только мама заставляет есть с хлебом. Но с хлебом не так вкусно.

Однажды я попросил у Славки немного масла для мамы. Все равно оно у них целыми пачками валяется. Я принес масло домой и стал ждать, когда мама откроет холодильник. Она обязательно спросит: «Откуда это масло у нас взялось?» Сначала она, наверное, подумает, что масло купил папа. Но потом узнает, что его принес я, и поймет, что я совсем не против нее. Очень обрадуется. Но когда мама узнала, откуда масло, она очень расстроилась. Еще больше, чем из-за тараканов. Она даже не заплакала, а стала делать бутерброды с этим маслом и кричать на папу, что она не виновата, что в городе нет масла, и она не может кормить ребенка чем надо! Потом она вдруг успокоилась и стала спрашивать, чего едят у Славки и чего мне не хватает. Я подумал, что мне не хватает только удочки, которых в магазине навалом. Но вслух сказал, что мне всего хватает и маргарин мне нравится больше, чем масло, а масло я принес ей. Но папа отнял у мамы масло и сказал, чтоб я отнес его обратно туда, откуда принес. Он был очень сердит. Я взял масло, но к Славке его не понес, а пошел в магазин. Я решил попросить продавщицу тетю Зину, чтобы она завтра, когда мама пойдет в магазин, продала ей этот кусок. Но тетя Зина в этот день не работала, а другая молодая продавщица, очень злая, сказала, что она не может так сделать. Тогда я сказал, чтобы она взяла масло себе, и ушел.

Когда я пришел домой, папа позвал меня в свой кабинет и сказал, что нам надо поговорить. Папин кабинет — это часть нашей комнаты, которую отгородили занавеской. Там папа работает, читает или пишет статьи. Когда он работает, он задергивает занавеску, и мама велит, чтобы я не шумел. Потому что папа может работать, только когда в доме абсолютная тишина. Мама очень боится папу, когда он работает, и тихонечко сидит на кухне или уходит к соседке. Папа со мной никогда не играет, но иногда занимается моим воспитанием и интересуется, как я развиваюсь. Папа хочет, чтобы я был развитым и начитанным мальчиком. Он разговаривает со мной об уроках, ругает за тройки и беседует о прочитанных книгах. Папа просит меня, чтобы я рассказывал ему о своих впечатлениях и переживаниях. Но у меня нет никаких впечатлений и переживаний. Папа очень недоволен моим развитием. Иногда он тяжело вздыхает и отпускает меня, а иногда начинает что-нибудь объяснять. Когда я не понимаю, он сердится и говорит, что я пень. Мама с ним раньше спорила, но тогда папа начинал сердиться еще больше и кричать на маму, что она мешает ему заниматься воспитанием сына, и он вырастет недорослем.

В этот раз папа стал объяснять мне, что человек живет не только, чтобы просто есть, и что главное в жизни — это духовная деятельность, чтение книг, науки, искусства. И поэтому современный интеллигентный человек может и должен обходиться без масла и колбасы. Кто такой интеллигентный человек, папа объяснял мне в прошлый раз. Я только понял, что это такой человек, как он, что это очень трудно и что мне интеллигентным человеком никогда не стать. Папа всегда воспитывает меня своим примером. Раз он может прекрасно жить без удочки, значит, и я тоже должен. Потому что я во всем должен походить на папу. Но разве я виноват, что мне нравится ловить рыбу, есть томатные консервы и выдумывать всякие истории? В этот раз папа стал объяснять мне, кто такие мещане. Мещане — это такие люди, для которых самое важное — что-нибудь купить. А если они не могут купить, то мучаются. А все остальное их не интересует. Я подумал, что он говорит про маму, и обиделся.

Папа часто ездит в Москву. Из-за этого они с мамой все время ссорятся. Мама говорит, что он должен привозить из Москвы продукты и одежду. Но папа говорит, что он не желает уподобляться публике, которая ездит в Москву только для того, чтобы отовариваться шмотками и колбасой. Для него самое важное — это ходить на выставки и в музеи. А деньги, считает папа, стоит тратить только на книги и альбомы по искусству. Когда папа приезжает из Москвы, на него нападает хандра. Он говорит, что жить в нашем городе невозможно, что у нас сплошное провинциальное болото и нет никакого общества, а только алкаши. Папа очень ученый, он работает в лектории и читает лекции. Но в последнее время на его лекции никто не приходит, и папе разонравилась его работа. Он говорит, что такой работы, которая ему нужна, у нас в городе нет.

Теперь папа стал часто спрашивать меня про Славкиных родителей и особенно про Славкиного отца. Ему, по-моему, очень хочется с ним подружиться. Я ему однажды так и сказал:

— Давай завтра вместе к Славке пойдем.

Папа очень смутился и спросил:

— Это тебя что, Славины родители просили меня пригласить?

— Не-а, я сам.

Однажды он все-таки пошел со мной. Папа сказал, что он должен представлять себе людей, которые влияют на внутренний мир его сына.

Мне было очень интересно узнать, о чем они будут разговаривать, папа и Славкин отец. Правда, говорил больше мой папа. Он всегда говорит очень красиво. Потому что он очень много выступает и у него хорошо поставленный голос. Я слушал папу и очень им гордился. Папа говорил о значении интеллигенции, о Достоевском и какой-то кафке. Но, по-моему, Славкин отец слушал его не очень внимательно.

Моему папе он не понравился. Я слышал, как вечером он говорил маме:

— Надо ограничить контакт нашего сына с этой семейкой. Типичные дельцы от искусства, никакого интеллекта. И это художник! Только умеет, что зашибать деньги. Я не удивляюсь, что дом у них полон всякого барахла. Еще бы, за каждую книжонку, где он малюет свои низкопробные картинки, ему платят не меньше тысячи! Нет, Наташа, я так больше не могу жить. Что за город, что за нравы! Я здесь пропадаю, я задыхаюсь, наконец, я сопьюсь! Пойми, я создан для другой жизни, мне нужны умные, достойные собеседники, мне нужна хорошая библиотека, отдельный кабинет, а не эта конура. Почему я должен так жить? А ты еще одного ребенка хочешь! Куда нам? Мы здесь просто все не поместимся. Тараканы еще эти! Не выношу их! Не могу я так больше жить, пойми, моя хорошая, не могу.

На следующий день соседская девчонка сказала мне, что мама договорилась с соседями всем подъездом травить тараканов. Чтоб уж наверняка. Я испугался, потому что подумал: теперь тараканчикам действительно придется плохо и их надо спасать. Я пришел домой, достал банку и стал собирать в нее тараканов. Чтобы быстрее управиться, позвал Славку. Вдвоем мы собрали почти целую банку. У меня был готов план. Если бы было лето или хотя бы весна, то тараканов можно бы было просто выпустить на улицу. Но на улице лежал снег, и нужно было переждать, пока он растает. Я рассказал об этом Славке. Он долго думал, сопел, морщил лоб, и тогда я прямо сказал ему:

— Вот если б можно было их пока у тебя подержать.

Славка еще подумал, подумал и согласился. Я обрадовался, и мы побежали к Славке. Уже в квартире я сказал ему:

— Слушай, Славка, только в банке их держать нельзя. Они там задохнутся. Тащи какую-нибудь коробку.

Славка притащил здоровенную коробку из-под женских сапог. Мы напихали туда газет, накрошили хлеба, полили сгущенным молоком и выпустили тараканов в коробку.

— А они не разбегутся? — опасливо спросил Славка.

— Не бэ, не разбегутся, — уверенно сказал я. — Зачем им разбегаться? У них здесь все есть. Я к тебе буду приходить, и мы их будем подкармливать. Только знаешь, ты лучше родителями ничего не говори. А как только растает, выпустим тараканов на улицу.

Мы засунули коробку под плиту и пошли играть. Потом пришла Славкина мама и позвала нас ужинать с сосисками и бутербродами. И тут я увидел, что по полу ползет таракан. Я задрыгал ногой, чтобы закрыть его от Славкиной мамы. Но потом я увидел еще одного таракана. И еще раз дрыгнул ногой.

— Ты чего ерзаешь? — спросила Славкина мама. — В туалет хочешь?

Я затих и с ужасом подумал: только б остальные никуда не лезли. Но в этот момент самый глупый таракан пополз прямо по стене, по красивым обоям с картинками, которые специально наклеил Славкин папа.

— Фу, таракан, и откуда он взялся?

А потом она увидела еще одного. За тараканами тянулся след из сгущенного молока. И этот след выходил прямо из-под плиты, куда мы запихнули коробку. Наверное, тараканам стало скучно сидеть в ней, и они полезли исследовать всю кухню. Тараканы валили целой стаей по полу, по стенам, по столу. Славкина мама от ужаса закричала, а Славка заревел во весь голос. У меня во рту застрял бутерброд. Наконец я прожевал его и сказал, не сводя глаз с тараканов:

— Теть Люсь, это я во всем виноват. Я не думал, что они так. Я думал, что они никуда не полезут.

Но Славкина мама кричала, не переставая, и на крик прибежал Славкин папа. Он увидел тараканов, узнал, откуда они взялись, и расхохотался. Славкина мама, которая от страха вскочила на табуретку, растрепанная, замолчала. Ее лицо покрылось красными пятнами, она задрожала и зло сказала Славкиному отцу:

— Их же теперь не выведешь, понял? Носит к тебе всяких оборванцев!

Мне стало так жарко, что заболел живот, и я бросился домой.

К Славке с тех пор я перестал ходить. А папа от нас уехал. Он сказал нам с мамой, что как только устроится в Москве, так сразу за нами приедет и возьмет нас с собой. Но я ему не верю. И мама ему тоже, по-моему, не верит и о нем не говорит. А я ничего не спрашиваю. Мама меня жалеет, купила мне в магазине бамбуковую удочку, трехколенную. А чего меня жалеть? По мне так даже лучше. Потому что никто нам не мешает, и не надо себя тихо вести и чего-то бояться. А когда я вырасту, построю большой дом, где будет много масла, удочек, книг с картинками и ни одного таракана. Пуская, если взрослым они не нравятся. А еще я подумал о том, что теперь у нас стало много места и, значит, у мамы может появиться еще один ребенок, и тогда станет совсем здоровски.

Случай на узловой станции

Инженера-путейца Георгия Анемподистовича Посельского сослали в Варавинск в конце двадцатых годов. Жена с ним сразу же развелась, и это было для Посельского таким ударом, что все последующие тяготы судьбы он переносил равнодушно и отстраненно. Ему было в ту пору чуть больше сорока, но оттого, что мужчины в их роду всегда сидели рано, он выглядел старше своих лет. Однако ни одиночество, ни время не вытравили примет дворянского происхождения, сквозившего и в его речи, и в манере держать себя с другими людьми. Надзиравшее за инженером начальство было им вполне довольно. Посельский не вел никакой переписки, не имел в городе знакомых, никуда из Варавинска не выезжал и жил довольно бедно, подрабатывая мелким кустарным промыслом и давая уроки. Когда же срок его ссылки закончился, он остался в Варавинске и устроился работать по специальности.

Варавинск был в ту пору крупным железнодорожным узлом на Транссибе. За сутки по станции проходило огромное число пассажирских и грузовых поездов, часто случались аварии, и к Посельскому отнеслись настороженно. За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремясь уличить в злом умысле, и Георгий Анемподистович решил даже вернуться к починке керосинок и урокам, однако тут вышло постановление, запрещающее работникам увольняться по своему желанию. Ему пришлось остаться, и постепенно он разлюбил свою работу, по которой так тосковал все эти годы, и ни вид паровозов, ни их долгие гудки, ни запахи не волновали его как прежде. Он отрабатывал положенное и заботился лишь о том, чтобы никто не обвинил его во вредительстве.

С началом войны жизнь его почти не изменилась. Он получил бронь, продуктов на одного ему вполне хватало, прибавилось, правда, работы, и ему даже казалось, что все давно забыли, что он бывший дворянин и бывший ссыльный, потому как война всех объединила и уравняла. Но однажды летом сорок второго года, когда приходили особенно дурные вести с фронта, к Посельскому подошел сильно выпивший начальник станции, взял за грудки, угрожающе тряхнул и, ни слова не говоря, пошел прочь. Инженер знал, что этому незлому человеку пришла похоронка на сына, и его можно было понять, но именно в этот момент Посельский особенно остро почувствовал, что навсегда останется для этих людей и в этой стране чужим, таким же чужим, как немцы, которых вывозили сюда из Поволжья, и все равно этот или другой начальник отправит его в расход.

Вышло же, однако, иначе. Неделю спустя после этого случая на станции произошла авария, сорвался и ушел под откос товарный поезд. Прибыла комиссия из Новосибирска, установила причины аварии, и в результате был расстрелян начальник станции, а его место было велено занять Посельскому, единственному, чьи знания удовлетворили комиссию, не ставшую ввиду военного времени входить в подробности его биографии.

Посельский отнесся к этой перемене в своей судьбе с тем же стоицизмом, с каким относился ко всем прежним переменам, однако убежденность в том, что его используют лишь потому, что он сведущ, и едва кончится война, как ему тотчас же подыщут замену, не оставляла его. Он не боялся смерти, однако тягостное ее ожидание сделало его ко всему безразличным. Окаменели чувства, и он постепенно заметил, что ничего прежнего в его душе не осталось. Ушли куда-то столь дорогие и важные для него мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом, то, из-за чего он остался в свое время в России, пошел служить новой власти и с чем ехал в ссылку, убежденный, что происшедшее с ним есть лишь некоторая трагическая закономерность.

Теперь же ничто не волновало и не влекло его, лишь иногда на инженера нападала хандра, и он вспоминал далекую, точно не с ним, бывшую жизнь, гимназию, балы, заснеженную Москву, а наяву видел перед собой составы с оружием, танками, скотом и людьми. Казалось, вся страна пришла в какое-то апокалипсическое движение, и, глядя на муки людей, ехавших много недель в грязных переполненных вагонах, на свой Варавинск, где умирали с голоду дети и жирели спекулянты и рвачи, он ловил себя на мысли, что, может быть, и к лучшему то, что нет у него семьи и не надо постоянно думать, как уберечь ее от голода и стужи. А если опять случится авария и на сей раз расстреляют его, то никого это не коснется.

Он видел много горя, каждый день его осаждали люди, которым надо было куда-то ехать, везти свой груз, семью, люди, у которых не было билетов, денег, которых обкрадывали или, наоборот, подкидывали детей. Его пытались подкупить, ему угрожали, умоляли, плакали, и Посельский взял себе за правило никогда и некому не помогать, потому что помочь всем он был не в состоянии, а сделать для кого-то исключение значило бы неминуемо обернуть это против самого себя.

Так он прожил эти военные годы, превратившись в сложный и полезный механизм и даже находя в этой работе известное удовлетворение, но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

С утра шел дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал. Инженер думал о том, что теперь начнется другая жизнь, непредсказуемая и неизвестная, и ему не будет в ней места. Погруженный в эти мысли, он не сразу заметил вошедшую в кабинет дурно одетую женщину с изможденным лицом и спекшимися губами. Она остановилась в дверях, но потом, поколебавшись, подошла прямо к его столу.

Из ее сбивчивых слов Посельский понял, что она эвакуированная, едет с детьми в Москву и ее сына схватили полчаса назад двое машинистов, когда тот попытался взять масла из буксы, чтобы развести костер.

— Из-за вашего сына могли погибнуть люди, — сказал он, резко повернувшись к женщине, но почувствовал, что говорит не то и глупо читать ей теперь нравоучения, а надо сделать поскорее так, чтобы она ушла и кончился рабочий день, он пришел бы домой, где его будет ждать сегодня молочница — сорокалетняя печальная вдовушка, и они вместе выпьют водки и утешатся любовью, забыв о том, что совсем чужие друг другу люди.

— Никто не имеет права приближаться к буксе. С вашим сыном теперь будут разбираться в НКВД.

Она охнула, побелела, видимо до той минуты еще не представляя, насколько серьезно было все, что произошло, и, вцепившись руками в стол, так что, казалось, никакая сила не оторвала бы ее от этого стола, произнесла:

— Отпустите его.

— Да что вы в самом деле? — обозлился, и не столько на нее, сколько на самого себя, Посельский. — Я-то как могу его отпустить? Идите вон сами и там просите.

Она сидела и никуда не уходила, и он подумал, что сейчас придется кричать, выталкивать ее силой, может быть, звать милицию, и в его кабинет прибегут какие-то люди. Если бы не эта тоска, томившая его с утра, он бы, наверное, так и сделал, но теперь что-то останавливало инженера.

— Вот что, — сказал Посельский, — возьми листок бумаги и напиши, как все произошло. Только живо. А потом штраф заплатишь, и дело с концом.

Она схватила у него листок, заозиралась, ища ручку, и презрительный вопрос «Ты хоть писать умеешь?» застрял у инженера на языке. Что-то необычное, новое или же, напротив, прочно забытое почудилось ему в этой женщине. Она писала, немного наклонив голову и отбрасывая прядь волос, очень быстро и легко, как будто это и было всю жизнь занятием ее огрубевших, но все еще тонких пальцев. Наконец, исписав листок с обеих сторон стремительным убористым почерком, протянула его начальнику станции с таким видом, точно написанное ею могло действительно что-то значить, и не будет выброшено в корзину.

И опять что-то удержало его, и вместо того чтобы спокойно отправить ее, пообещав, что с ее сыном лучшим образом разберутся, он принялся читать и с самых первых строк отчетливо представил себе, как все это произошло. Дождь, ветер, они едут больше недели не в вагоне, не в теплушке даже, а на открытой платформе, женщина и трое ее детей. Готовят, когда поезд останавливается, и надо успеть развести костер, сварить похлебку, всех накормить и снова ехать, прячась за трактором от пронзительного ветра.

Посельский поднял на нее глаза: на вид ей было лет сорок пять, но лицо ее хранило какие-то особые черты, так резко напомнившие ему молодость, Москву, и он вдруг понял, почему так мучительно притягивает его это лицо.

— Вы дворянка? — спросил он по-французски.

Какое-то странное выражение промелькнуло в ее глазах, сперва удивление, потом недоверчивость, страх, мольба, и, верно, поняв, что терять ей уже нечего, она молча кивнула, и Георгию Анемподистовичу стало немного не по себе, когда он представил, что в этот день на забытой Богом станции встретились двое бывших — инженер-путеец, живущий под постоянным страхом расстрела, и женщина, привыкшая ездить лишь первым классом и вряд ли предполагавшая, что когда-нибудь ей придется везти своих детей хуже, чем везли скотину.

— Идите к своему поезду, — сказал Посельский, — и ждите меня там.

Она заколебалась, не будучи уверенной, что этот странный человек ее не обманет, но потом вышла все же на улицу, где еще пьянее, отчаяннее и надрывнее играла гармонь и уж совсем разошлись женщины, и те, к кому должны были вернуться мужья и сыновья, и те, кому предстояло до скончания века вдовствовать.

Мальчишка был, по счастию, не в изоляторе НКВД, а в чулане, куда его заперли машинисты, ушедшие праздновать Победу. Он лежал на полу, свернувшись калачиком, и спал, сжимая изо всех сил тряпку как явное доказательство своей невинности. Посельский усмехнулся: какое дело было бы этим гадким, отожравшимся в войну ряхам из НКВД до его тряпки, если у них глаза загорались нездоровым огнем, едва они только слышали слово «букса».

Они вышли в коридор, и Посельскому сделалось не страшно, а гадко при мысли, что их могут сейчас увидеть, что-нибудь спросить и догадаться, в чем дело. Но никто не обратил на них внимания, и, когда, хоронясь за вагонами, они подошли к составу, Георгий Анемподистович подумал о странной вещи. О том, что привязанность людей одного сословия к другому, которую большевики назвали классовой солидарностью и на которой основали свою власть, не есть, как он всегда полагал, химера. И он помог этой женщине, рискуя собой, только потому, что она так же, как и он, бегала когда-то в гимназию, училась танцевать, играть на фортепиано и говорить по-французски, знала десятки других очень тонких и важных вещей, которые ей совсем не пригодились, а вместо этого пришлось учиться стирать, готовить, жить в общей квартире и в грязной избе, но наука эта, похоже, оказалась ей не под силу.

Увидев сына, женщина жадно схватила его за руку и стала ругать за то, что он сунулся в эту несчастную буксу, однако по тому, как парень беззлобно и даже снисходительно ее слушал, Посельский понял, что именно благодаря ему они и смогли выжить. И мать не столько ругала его теперь, сколько корила. Потом она повернулась к Посельскому и с той старомодной щепетильностью, от которой он давно отвык, отвела его в сторону и спросила, сколько она должна заплатить штраф.

— Нисколько, — отмахнулся он, закуривая.

— Нет, — возразила она ему, — прошу вас. Мне так будет спокойнее. Чтобы по закону.

Она заметно нервничала, возможно боясь, что он назовет сейчас большую сумму, но старалась держаться с достоинством, и Посельского вдруг охватило раздражение против беспомощности и никчемности их всех, позволивших загнать себя в подпол.

— По закону? — зло отозвался он. — По закону ему дали бы десятку. Вы как живете-то, милая? По закону? А муж ваш где? — спросил он уже совсем бесцеремонно, но давая себе право на эту бесцеремонность.

— Он умер, — ответила она, смешавшись. — Перед войной.

И вдруг снова заплакала, несчастная, уставшая от того, что не было рядом ни одного близкого человека, и, разом ему доверившись, стала рассказывать, как они получили письмо из Москвы, что их комната занята беженцами и тем удалось прописаться, и как она сорвалась, собралась ехать срочно, билетов не было, едва-едва заплатив немыслимые деньги и продав последнее, получили разрешение ехать на этой платформе, и слава Богу, что так, а то бы просидели еще незнамо сколько в Барнауле.

«Боже мой, — думал он с давно позабытой нежностью, — за что все это?»



Поделиться книгой:

На главную
Назад