– О да! Он пишет, что неоднократно слышал о ней и теперь хочет увидеть ее собственными глазами.
– Скоро ли после этого письма он заявился к тебе?
– Очень скоро. Примерно через неделю.
– Он был один?
– Нет, с ним были его ликторы. Мне пришлось искать место, чтобы разместить и их тоже. Телохранители все грубы и нахальны, но таких отпетых мерзавцев мне еще не приходилось видеть. Старший из них, по имени Секстий, вообще является главным палачом всей Сицилии. Перед тем как приводить в исполнение назначенное наказание – порку, например, – он вымогает у своих жертв взятки, обещая в случае отказа искалечить их на всю оставшуюся жизнь.
Стений тяжело задышал и умолк. Мы ждали продолжения.
– Не спеши и не волнуйся, – проговорил Цицерон.
– Я подумал, что после долгого путешествия Веррес захочет совершить омовение и поужинать, но – нет! Он потребовал, чтобы я сразу же показал ему свою коллекцию.
– Я хорошо помню ее. Там было много поистине бесценных предметов.
– В ней была вся моя жизнь, сенатор, иначе я сказать не могу! Только представь себе: тридцать лет путешествий и поисков! Коринфские и дельфийские бронзовые изваяния, посуда, украшения – каждую вещицу я находил и выбирал сам. Мне принадлежали «Дискобол» Мирона и «Копьеносец» Поликлета, серебряные кубки, созданные Ментором. Веррес рассыпался в похвалах. Он заявил, что подобная коллекция должна быть увидена большим числом людей и ее необходимо выставить для публичного обозрения. Я не придавал значения этим словам до того момента, когда мы принялись за ужин, и я вдруг услышал какой-то шум, доносившийся из внутреннего двора. Слуга сообщил мне, что подкатила повозка, запряженная волами, и ликторы Верреса без разбора грузят в нее предметы из моей бесценной коллекции.
Стений вновь умолк. Мне был понятен стыд, который испытывал этот гордый человек от столь чудовищного унижения, я представил себе, как все это происходило: его плачущая жена, растерянные слуги, пыльные круги там, где только что стояли статуи. Единственным звуком, который слышался теперь в кабинете, был шорох, производимый моей палочкой для записей по восковым табличкам.
– Ты не стал жаловаться? – спросил наконец Цицерон.
– Кому? Наместнику? – Стений горько рассмеялся. – Нет, сенатор. Я хотя бы сохранил жизнь. Если бы Веррес удовольствовался одной только моей коллекцией, я проглотил бы эту утрату, и ты никогда не увидел бы меня здесь. Но коллекционирование – это настоящая болезнь, и вот что я тебе скажу: ваш наместник Веррес болен ею в тяжелой форме. Ты еще помнишь статуи на городской площади Ферм?
– Конечно, помню. Три чудесных бронзовых изваяния. Но не хочешь же ты сказать мне, что он украл и их тоже?
– Он попытался. Это произошло на третий день его пребывания под моим кровом. Он спросил меня, кому принадлежат эти статуи. Я ответил ему, что они уже на протяжении веков являются собственностью города. Тебе ведь известно, что этим статуям по четыреста лет? Тогда Веррес заявил, что ему нужно дозволение городского совета на то, чтобы перевезти их в его имение в Сиракузах, якобы во временное пользование, и потребовал, чтобы я выхлопотал для него такое разрешение. Однако к этому времени я уже знал, что он за человек, и сказал, что не могу подчиниться ему. В тот же вечер он уехал, а несколько дней спустя я получил вызов в суд, назначенный на пятый день октября. Меня должны были судить по обвинению в подлоге.
– Кто выдвинул обвинение?
– Мой враг, человек по имени Агатиний. Он – клиент Верреса. Первой моей мыслью было отправиться к нему, поскольку я – честный человек и бояться мне нечего. Я за всю свою жизнь не подделал ни одного документа. Но затем я узнал, что судьей на процессе будет сам Веррес, что он уже пообещал признать меня виновным и назначить наказание в виде публичной порки. Так он решил наказать меня за непокорность.
– И после этого ты бежал?
– В ту же самую ночь я сел на лодку и поплыл вдоль побережья по направлению к Мессане.
Цицерон упер подбородок в сложенные руки и стал изучать Стения пристальным взглядом. Эта поза была мне хорошо знакома: он пытался принять решение, стоит ли верить словам собеседника.
– Ты говоришь, что слушание по твоему делу было назначено на пятый день прошлого месяца. Состоялось ли оно?
– Именно по этой причине я здесь. Я был осужден заочно, приговорен к порке и штрафу в пять тысяч сестерциев. Но есть кое-что и похуже. Во время заседания Веррес заявил, что против мня выдвинуты новые, гораздо более серьезные обвинения. Теперь я, оказывается, обвиняюсь в помощи мятежником в Испании. В четвертый день декабря в Сиракузах должен состояться новый процесс надо мной.
– Но это обвинение грозит смертной казнью!
– Поверь мне, сенатор, Веррес всей душой жаждет увидеть меня распятым на кресте! Он говорит об этом во всеуслышание. Я буду не первой его жертвой. Мне нужна помощь, сенатор! Очень нужна! Ты поможешь мне?
Мне казалось, что он сейчас упадет на колени и станет целовать ноги Цицерона, и хозяина, помоему, посетила та же мысль, поскольку он поспешно поднялся со стула и принялся расхаживать по кабинету.
– Мне представляется, Стений, что у этой проблемы существуют два аспекта, – заговорил он. – Первый – это кража твоего имущества, и тут, откровенно говоря, я не вижу, что можно сделать. Почему, как ты полагаешь, люди, подобные Верресу, всеми силами стремятся занять пост наместника? Потому что в этом случае они получают возможность брать все, что захотят, не давая никаких объяснений. Второй аспект – манипулирование официальной судебной властью, и это уже дает нам некоторые перспективы.
Почесав кончик своего знаменитого носа, Цицерон продолжал:
– Я знаком с несколькими людьми, которые обладают огромным опытом в сфере судопроизводства, которые живут на Сицилии, а один из них, кстати, как раз в Сиракузах. Я сегодня же напишу ему и попрошу в порядке одолжения лично мне заняться твоим делом, и даже изложу свои соображения относительно того, что необходимо предпринять. Он обратится в суд с прошением отменить процесс в связи с твоим отсутствием. Если же Веррес будет настаивать на своем и снова доведет дело до заочного приговора, твой адвокат поедет в Рим и станет доказывать, что этот приговор необоснован.
Однако сицилиец лишь безнадежно покачал головой.
– Если бы дело заключалось в том, что мне нужен адвокат в Сиракузах, я не приехал бы к тебе, сенатор.
Я видел, что Цицерону не нравится такой оборот событий. Ввяжись он в это дело, ему пришлось бы забросить все остальные, а сицилийцы, как я уже напомнил ему, не имели права голоса и, следовательно, были бесполезны для моего хозяина в качестве потенциальных избирателей. Вот уж действительно pro bono!
– Послушай, – обнадеживающим тоном заговорил Цицерон, – твое дело имеет все шансы на успех. Для всех очевидно, что Веррес – продажная тварь. Он нарушает обычаи гостеприимства, он грабит, он использует судебную систему для уничтожения неугодных ему людей. Его позиция вовсе не является непоколебимой, и уверяю тебя, что мой знакомый адвокат в Сиракузах без труда справится с твоим делом. А теперь прошу меня простить. Меня ждут еще много клиентов, а меньше чем через час я должен быть в суде.
Цицерон кивнул мне, я сделал шаг вперед и положил руку на плечо Стения, чтобы проводить его из кабинета, однако тот нетерпеливо сбросил ее.
– Но мне необходима именно твоя помощь! – упрямо твердил сицилиец.
– Почему?
– Потому что я могу найти справедливость только здесь, а не на Сицилии, где все суды подвластны Верресу! И еще потому, что все в один голос утверждают: Марк Туллий Цицерон – второй из двух самых лучших в Риме адвокатов.
– Неужели? – В голосе Цицерона прозвучал нескрываемый сарказм. Он терпеть не мог, когда его ставили на второе место. – Так стоит ли тратить время на второго по счету? Почему бы тебе не отправиться прямиком к Гортензию?
– Я думал об этом, – бесхитростно признался посетитель, – но он отказался разговаривать со мной.
Он представляет интересы Верреса.
Я проводил сицилийца из кабинета и, вернувшись, застал Цицерона в одиночестве. Он откинулся на спинку стула и, уставившись в стену, перебрасывал кожаный мячик из одной руки в другую. Стол его был завален книгами по юриспруденции, среди которых были «Прецеденты и состязательные бумаги» Тулла Гостилия и «Условия сделок» Марка Манилия. Первая книга была раскрыта.
– Ты помнишь рыжего пьянчугу, который встретил нас на пристани Путеол в день нашего возвращения с Сицилии? Того, который проорал: «О-о-о, мой добрый друг! Он возвращается из своей провинции…»
Я кивнул.
– Это и был Веррес.
Мячик продолжал перелетать из руки в руку: из правой – в левую, из левой – в правую.
– Этот человек продажен по самые уши.
– Тогда меня удивляет, почему Гортензий решил встать на его сторону.
– Вот как? А меня нисколько не удивляет. – Цицерон перестал перебрасывать мячик из руки в руку и теперь держал его на открытой ладони. – Плясун и Боров… – В течение некоторого времени он молча размышлял. – Человек моего положения должен быть безумцем, чтобы вступать в схватку с Гортензием и Верресом, причем лишь для того, чтобы спасти шкуру какого-то сицилийца, который даже не является гражданином Рима.
– Это верно.
– Верно, – эхом повторил он, но в голосе его при этом не прозвучало уверенности. Такое случалось не раз, и в этих случаях мне казалось, что Цицерон не просто, словно мозаику, складывает в своем мозгу картину ситуации, которую ему предстоит разрешить, но и анализирует все возможные последствия, пытаясь просчитать ее на несколько ходов вперед. Было ли так и на сей раз, мне узнать не довелось, поскольку в этот момент в кабинет вбежала его дочурка, Туллия. На ней все еще была ночная рубашка, а в ручке она держала какой-то свой детский рисунок, который принесла показать отцу. Все внимание хозяина мгновенно переключилось на девочку. Он поднял ее с пола и посадил себе на колени.
– Ты сама нарисовала это? – спросил он, прикидываясь изумленным. – Неужели сама? И тебе никто-никто не помогал?
Оставив их вдвоем, я неслышно выскользнул из кабинета и вернулся в таблинум, чтобы сообщить посетителям о том, что мы сегодня задержались и сенатор скоро должен отправляться в суд. Стений все еще слонялся здесь. Он пристал ко мне с расспросами относительно того, когда сможет получить ответ. Что я мог ему сказать? Посоветовал дожидаться вместе со всеми остальными. Вскоре после этого появился и сам Цицерон, держа за руку Туллию, приветственно кивая посетителям и называя каждого по имени. «Первое правило в политике, Тирон, – нередко говаривал он, – это помнить каждого в лицо». Теперь он был во всей красе: с напомаженными и зачесанными назад волосами, благоухающей кожей, в новой тоге. Его красные кожаные сандалии сияли, лицо было бронзовым от многих лет пребывания на открытом воздухе – ухоженное, гладкое, красивое. От всей его фигуры словно исходило сияние.
Цицерон вышел в прихожую, и за ним последовали все остальные. Там он поднял лучащуюся счастьем девчурку высоко в воздух, показал ее собравшимся и, повернув лицом к себе, запечатлел на ее щечке звонкий поцелуй.
– А-а-х! – пронесся по толпе восхищенный вздох. Кто-то захлопал в ладоши.
Это не было жестом, рассчитанным лишь на публику. Даже будь они вдвоем, Цицерон все равно сделал бы это, поскольку любил свою ненаглядную Туллию больше всех на свете. Однако он знал, что римский электорат весьма сентиментален, и разговоры о его нежной отеческой любви пойдут ему только на пользу.
Затем мы вышли в холодное ноябрьское утро и окунулись в суматоху городских улиц. Цицерон шел широкими шагами, я – сбоку от него, приготовив на всякий случай восковые таблички для записей, а позади нас семенили Соситей и Лаурей, нагруженные коробками с документами, необходимыми нашему хозяину для выступления в суде. По обе стороны от нас, пытаясь любыми средствами привлечь к себе внимание сенатора, но при этом гордясь даже тем, что находятся рядом с ним, поспешали просители, в числе которых находился и Стений. Спустившись с покрытых зеленью высот Эсквилина, вся эта процессия оказалась на шумной, дымной и вонючей улице Субура. Здания, стоявшие вдоль улицы, закрывали солнце, а поток пешеходов почти сразу же превратил стройную фалангу наших последователей в подобие нитки рваных бус, которая кое-как все же продолжала тащиться за нами.
Цицерон был здесь известной фигурой, героем для многих лавочников и торговцев, интересы которых он представлял и которые год за годом наблюдали его проходящим по этой улице. Боковым зрением своих острых голубых глаз Цицерон замечал каждую почтительно склонившуюся при его приближении голову, каждый приветственный жест, и мне не было нужды шептать ему на ухо имена этих людей. Цицерон помнил своих избирателей гораздо лучше, чем я.
Не знаю, как сейчас, но в те времена, о которых пишу я, существовало шесть или семь практически постоянно работающих судов, расположенных в разных частях форума, поэтому с момента их открытия на площади было не протолкнуться от адвокатов и прочих законников, спешивших во всех направлениях. Хуже того, претор каждого из судов прибывал на форум в сопровождении как минимум дюжины своих ликторов, которые шли впереди и расталкивали народ, расчищая для него путь.
Как назло, мы в сопровождении нашей незамысловатой свиты подошли к форуму как раз в тот момент, когда туда прибыл Гортензий – на сей раз он сам выступал в качестве претора – и торжественно направлялся к зданию Сената. Его стража бесцеремонно оттеснила нас в сторону, чтобы мы не мешали проходу великого человека. Я и сейчас не думаю, что это смертельное оскорбление было нанесено Цицерону – человеку безукоризненных манер и удивительного такта – преднамеренно, но факт остается фактом: так называемого «второго из двух адвокатов Рима» грубо оттолкнули в сторону, и ему осталось лишь наблюдать удаляющуюся спину «первого из двух лучших». Слова вежливого приветствия, готовые сорваться с его уст, умерли, а вместо них вслед Гортензию посыпались такие отборные проклятия, что я подивился: не засвербело ли у него между лопатками?
В то утро Цицерону предстояло выступать в суде, расположенном рядом с базиликой Эмилия, где перед судьями предстал пятнадцатилетний Гай Попилий Ленат. Он обвинялся в том, что убил собственного отца, вонзив тому в глаз металлический прут. Я уже видел внушительных размеров толпу, собравшуюся вокруг места судилища. Цицерону предстояло произнести заключительную речь от имени защиты, и уже одно это привлекало массу любопытных. Если бы ему не удалось убедить судей в невиновности Попилия, того ждала бы ужасная участь. По старинному обычаю после вынесения обвинительного приговора отцеубийце надевали на голову волчью шкуру, на ноги – деревянные башмаки и отводили его в тюрьму, где он ждал, пока будет изготовлен кожаный мешок, в который его, после наказания розгами, зашивали вместе с петухом, собакой, обезьяной и змеей и топили в водах Тибра. Этот вид наказания назывался
В воздухе буквально витала аура кровожадности, и, когда зеваки расступились, пропуская нас внутрь, я встретился взглядом с самим Попилием, молодым человеком, уже печально известным благодаря своей склонности к насилию, черные густые брови которого успели срастись, несмотря на юный возраст. Он сидел рядом со своим дядей на скамье, отведенной для зашиты, сердито хмурился и плевал в любого, кто имел неосторожность подойти слишком близко.
– Мы обязаны добиться его оправдания хотя бы для того, чтобы спасти от неминуемой смерти собаку, петуха и змею, – пробормотал Цицерон. Он всегда придерживался мнения, что адвокат не обязан разбираться в том, виновен его подопечный или нет. Этим, с его точки зрения, должен был заниматься суд. Что касается Попилия Лената, то освободить его Цицерон старался по очень простой причине. Семья этого юноши могла похвастаться четырьмя консулами и в случае, если Цицерон станет претендовать на этот пост, могла оказать ему существенную поддержку.
Соситей и Лаурей поставили коробки с документами. Я было наклонился, чтобы открыть первую из них, но тут Цицерон велел мне не делать этого.
– Не трудись понапрасну, – сказал он и постучал указательным пальцем себя по виску. – У меня здесь вполне достаточно всего, чтобы произнести речь. – Затем он отвесил вежливый поклон своему подзащитному. – Добрый день, Попилий. Уверен, что очень скоро все проблемы будут улажены. – Затем, понизив голос, он обратился ко мне: – Для тебя у меня есть более важное поручение. Дай мне свою восковую табличку. – Взяв у меня табличку, он принялся что-то писать и одновременно с этим продолжал говорить: – Отправляйся в здание Сената, найди старшего клерка и выясни, есть ли возможность оформить это в виде проекта постановления Сената и внести его в повестку дня сегодняшнего заседания. Нашему сицилийскому другу пока ничего не говори. Тут таится большая опасность, и мы должны действовать очень осторожно, не делая больше одного шага за один раз.
Я покинул место судилища, прошел половину дороги до курии и только тут осмелился прочитать то, что Цицерон начертал на восковой дощечке.
Грудь у меня сдавило, поскольку, прочитав эти слова, я сразу понял, что они означают. Умно, хитро, окольными путями Цицерон готовился к атаке на своего главного соперника. Я держал в руках объявление войны.
В ноябре председательствующим консулом являлся Луций Гелий Публикола – грубоватый и восхитительно глупый вояка старой закалки. Рассказывали (по крайней мере, мне говорил об этом Цицерон), что, когда Гелий двадцать лет назад проходил со своим войском через Афины, он предложил себя в качестве посредника между двумя соперничающими философскими школами. Он заявил, что соберет конференцию, на которой философы различных направлений встретятся и раз и навсегда определят, в чем же состоит смысл жизни, избавив себя таким образом от дальнейших споров.
Я был хорошо знаком с секретарем Гелия, и, поскольку во второй половине дня дел у него обычно было мало, если не считать составления отчета о ходе военных действий, он с готовностью согласился добавить предложение Цицерона к списку других проектов, представленных на рассмотрение Сената.
– Только учти, – сказал он мне, – и передай своему хозяину: консул уже слышал его шуточку про две философские школы, и она ему не очень-то понравилась.
К тому времени, когда я вернулся на суд, Цицерон уже выступал. Именно эту речь он не собирался сохранять для потомков, поэтому у меня, к сожалению, не осталось ее текста. Я помню только, что он выиграл это дело благодаря хитрому заявлению о том, что, если юный Попилий будет оправдан, он посвятит всю оставшуюся жизнь военной службе. Это неожиданное обещание ошеломило и обвинение, и суд, и, прямо скажу, самого подсудимого, однако цель была достигнута. В следующий момент после того, как приговор был оглашен, не тратя более ни секунды на Попилия и даже не перекусив, Цицерон направился к западной части форума, где располагалось здание Сената. Его «почетный караул» потащился следом за ним, только теперь поклонников прибавилось в числе, поскольку по толпе пролетел слушок, что знаменитый адвокат намерен выступить с еще одной речью.
Цицерон всегда полагал, что главная его работа во благо Республики вершится не в здании Сената, а вне его стен, на огороженном участке открытого пространства, называемом сенакул, где сенаторы должны были дожидаться, пока соберется необходимый кворум. Это ежедневное сборище фигур в белых тогах, которое могло продолжаться час и даже больше, было, пожалуй, самой колоритной достопримечательностью Рима, и теперь Цицерон присоединился к своим коллегам, а Стений и я – к толпе зевак, собравшихся на другой стороне форума. Бедняга сицилиец до сих пор не знал и не понимал, что происходит.
Уж такова жизнь, что далеко не каждому политику суждено достичь подлинного величия. Из шестисот человек, состоявших тогда в Сенате, лишь восемь могли рассчитывать на избрание преторами, и лишь у двоих был шанс когда-либо добиться империя – высшей власти консула. Иными словами, более половине тех, кто ежедневно переминался с ноги на ногу в сенакуле, путь к высоким выборным должностям был заказан раз и навсегда. Это были те, кого аристократы называли пренебрежительным словом «педарии» – то есть люди, голосующие с помощью ног. Это тогда происходило так: приверженцы голосуемого мнения группировались около автора предложения, все остальные – на другой стороне курии. После этого магистрат объявлял, не считая голосов, на какой стороне большинство.
И все же по-своему эти граждане являлись становым хребтом Республики: банкиры, торговцы и землевладельцы со всех концов Италии – богатые, осторожные и патриотически настроенные, с подозрением относящиеся к высокомерию и показной пышности аристократов. Как и Цицерон, они в основном были так называемыми выскочками, первыми представителями своих семей, добившимися избрания в Сенат. Это были его люди, и в тот момент наблюдать за тем, как он прокладывает себе путь через их толпу, было все равно что смотреть за торжественным выходом к своим ученикам великого живописца или гениального скульптора. Крепко пожал протянутую руку одного, дружески потрепал по жирному загривку другого, обменялся солеными шутками с третьим, проникновенным голосом, прижав руку к груди, выразил соболезнования четвертому. Хотя рассказ о неких злоключениях этого собеседника вызывал у него откровенную скуку, вид у Цицерона был такой, словно он готов выслушивать его жалобы до заката. Но вот он выудил из толпы кого-то еще и, сделав пируэт с грацией заправского танцовщика, повернулся к прежнему собеседнику, извинился и в тот же миг погрузился в новую беседу. Время от времени, что-то говоря, он делал жест в нашу сторону, и тогда сенатор, с которым он говорил, расстроенно качал головой или согласно кивал, по-видимому, обещая Цицерону свою поддержку.
– Что он сказал про меня? – спросил Стений. – Что он намерен предпринять?
Я промолчал, поскольку сам не знал ответа на этот вопрос.
К этому времени стало ясно: Гортензий уже понял, что что-то затевается, но пока не разобрался, что именно. Повестка дня сегодняшнего заседания была вывешена на обычном месте – возле входа в здание Сената. Я видел, как Гортензий остановился, чтобы прочитать ее, а затем отвернулся. На лице его появилось озадаченное выражение. По всей видимости, после того как он дошел до проекта со словами:
Гелий Публикола в окружении своих помощников находился на положенном ему месте – сидел у входа в курию на резном стуле из слоновой кости, дожидаясь, пока авгуры закончат толкования ауспиций, чтобы только после этого торжественно пригласить сенаторов в курию. Гортензий приблизился к нему и, протянув вперед руки ладонями вверх, задал какой-то вопрос. Гелий пожал плечами и раздраженно ткнул пальцем в сторону Цицерона. Резко развернувшись, Гортензий увидел, что его честолюбивый конкурент стоит в окружении группы сенаторов и они с видом заговорщиков о чем-то перешептываются. Нахмурившись, он направился к своим друзьям из числа аристократов. Это были три брата Метелл – Квинт, Луций и Марк, а также два старых экс-консула, которые когда-то были причастны к управлению империей, – Квинт Катулл (Гортензий был женат на его сестре) и Публий Сервилий Ватия Изаурик. Только от того, что сейчас, столько лет спустя, я всего лишь пишу на бумаге их имена, у меня и то по спине мурашки бегут, поскольку это были такие суровые, несгибаемые и приверженные старым принципам Республики люди, каких больше нет.
Гортензий, видимо, поведал им о неожиданном для него законопроекте, вынесенном на повестку дня Сената, поскольку все пятеро повернули головы в сторону Цицерона. Сразу после этого протяжный звук трубы оповестил о начале сессии, и сенаторы потянулись в курию.
Старое здание Сената – или курия – являлось холодным, мрачным, похожим на пещеру залом, где вершились дела государства. Он был разделен на две равные части проходом, выложенным черными и белыми плитками. По обе стороны прохода лицом друг к другу рядами стояли неширокие деревянные скамьи, на которых полагалось сидеть сенаторам. В дальнем конце стоял помост со стульями, предназначенными для консулов.
Свет в тот ноябрьский день был тусклым и голубоватым и падал на пол узкими лучами сквозь незастекленные окна, расположенные прямо под кровлей, покоящейся на массивных стропилах. Голуби гордо вышагивали по подоконникам и летали под крышей курии, а на сидящих внизу сенаторов падали перышки и – время от времени – экскременты. Некоторые полагали, что это – хороший знак, если птица мира обкакала тебя во время выступления, другие считали это дурным предзнаменованием, а несколько сенаторов были уверены, что все зависит от цвета птичьих выделений. Уж поверь мне, читатель, суеверий в те времена было не меньше, чем их истолкований!
Цицерон обращал на голубей не больше внимания, чем на то, что происходит с внутренностями принесенного в жертву барана, или на то, откуда раздался удар грома – справа или слева, или на то, в какую сторону направляет свой полет стайка перелетных птиц. Все это, по его глубокому убеждению, было никчемными глупостями. Однако, несмотря на все это, впоследствии он баллотировался на выборах в Школу авгуров.
Согласно древней традиции, которая в те времена блюлась неукоснительно, двери курии оставались открытыми, чтобы граждане могли слышать разворачивавшиеся за ними дебаты. Толпа, участниками которой были и мы со Стением, хлынула через весь форум по направлению к курии, где нас остановила… обычная веревка, натянутая на нашем пути. Гелий уже держал речь, зачитывая сенаторам донесения военачальников с полей битв. Известия со всех трех фронтов поступали вполне утешительные. Самым обнадеживающим был рапорт Марка Красса – того самого толстосума, который в свое время утверждал, что человек не может считаться богатым, если он не в состоянии содержать на собственные средства легион из пяти тысяч воинов. Так вот, в донесениях Красса говорилось, что его войска наносят сокрушительные и жестокие поражения армии взбунтовавшихся рабов, ведомых Спартаком. Помпей Великий, воевавший в Испании вот уже шесть лет, по его словам, добивал остатки банд мятежников. Луций Лукулл триумфально сообщал из Малой Азии о целом ряде побед над войском царя Митридата.
У каждого из трех упомянутых военачальников в Сенате имелись свои клевреты, и после того как все эти сообщения были зачитаны, они стали один за другим подниматься с мест, чтобы воздать хвалу своему покровителю и в дипломатичной форме очернить его соперников. Все эти уловки были знакомы мне со слов Цицерона, и сейчас я шепотом пересказал их содержание Стению:
– Красс ненавидит Помпея и мечтает раздавить Спартака раньше, чем Помпей со своими легионами вернется из Испании, чтобы пожинать лавры. Помпей, в свою очередь, ненавидит Красса и лелеет мечту первым одержать победу над Спартаком и стяжать таким образом лавровые венки. Оба они – и Красс, и Помпей – ненавидят Лукулла, потому что в его распоряжении самая лучшая армия.
– А кого ненавидит Лукулл?
– Разумеется, Помпея и Красса, которые плетут интриги против него.
Я был счастлив, как ребенок, на высшую оценку изложивший домашнее задание. В конце концов, в тот момент все происходящее представлялось мне всего лишь игрой. Откуда было мне знать, куда эта «игра» чуть позже заведет нас с хозяином!
Обсуждение донесений обернулось хаосом выкриков и самопроизвольно закончилось, когда сенаторы разбились на группы и стали переговариваться между собой. Гелий, мужчина за шестьдесят, вытащил из пачки документов бумагу, поданную от имени Цицерона, поднес ее к близоруким глазам, а затем стал искать глазами в толпе беснующихся сенаторов самого Цицерона. Поскольку тот являлся младшим сенатором, его место было на самой дальней лавке, возле двери. Цицерон встал, чтобы его было видно, Гелий сел, а я приготовил свои восковые таблички. В зале повисла тишина, и Цицерон ждал, пока она сгустится. Старый трюк, направленный на то, чтобы напряжение зала достигло высшей точки. А потом, когда тишина стала совсем уж гнетущей и многим начало казаться, что что-то не так, Цицерон начал говорить – поначалу тихо и неуверенно, заставляя присутствующих напрягать слух и вытягивать шеи, бессознательно попадаясь на эту нехитрую ораторскую уловку.
– Достопочтенные члены Сената! Боюсь, что по сравнению с волнующими выступлениями наших овеянных славой полководцев то, о чем собираюсь сказать я, покажется вам мелким и незначительным. Но, – он возвысил голос, – коли случается так, что уши этого благородного собрания становятся глухи к мольбам невинного человека о помощи, все те славные подвиги, о которых здесь только что говорилось, оказываются бессмысленными, и выходит так, что наши воины проливают кровь понапрасну. – Со стороны скамей, стоявших за спиной Цицерона, послышался одобрительный шум голосов. – Сегодня утром в мой дом пришел именно такой – невинный – человек. Кое-кто из нас поступил с ним настолько чудовищно, бесстыдно и жестоко, что, услышав об этом, должны были прослезиться даже боги. Я говорю об уважаемом Стении из Ферм, который еще недавно являлся жителем Сицилии – провинции, ввергнутой в нищету и беззаконие со стороны власть имущих.
При упоминании Сицилии Гортензий, развалившийся до этого на скамье, стоявшей в непосредственной близости от консулов, резко дернулся и сел прямо. Не сводя газ с Цицерона, он слегка повернул голову и принялся что-то шептать Квинту, старшему из братьев Метелл. Тот, в свою очередь, повернулся назад и обратился к Марку, младшему из этой родственной троицы. Марк присел на корточки, чтобы лучше слышать инструкции, а затем, отвесив почтительный поклон председательствовавшему на заседании консулу, торопливо пошел по проходу по направлению ко мне. В первую минуту я подумал, что меня сейчас будут бить, – они были скоры на расправу, эти братья Метелл, – однако, даже не взглянув на меня, Марк поднял веревку, скользнул под нее и, протолкавшись сквозь первые ряды, растворился в толпе.
Цицерон тем временем расходился не на шутку. После нашего возвращения от Молона, который вбил в голову своего ученика мысль о том, что для оратора имеют значение только три вещи – искусство, искусство и еще раз искусство, – Цицерон потратил много часов в театре, изучая актерские приемы, и открыл в себе огромный талант управлять своей мимикой и приспосабливать манеру поведения к тем или иным обстоятельствам. С помощью едва уловимой перемены в интонациях, легкого жеста он научился отождествлять себя с теми, к кому обращается, вызывать у них доверие. Вот и в тот день он устроил настоящее представление, противопоставляя чванливую самоуверенность Верреса спокойному достоинству Стения, рассказывая о том, как многострадальный сицилиец пострадал от подлости главного палача провинции Секстия. Стений сам едва верил собственным ушам. Он находился в городе меньше одного дня, а его скромная персона уже успела стать предметом обсуждения в самом римском Сенате!
Гортензий тем временем продолжал бросать взгляды в сторону дверей. Когда же Цицерон перешел к заключительной части своего выступления, заявив: «Стений просит у нас защиты не просто от вора, а от человека, который по долгу службы должен
– Сенаторы! – загремел Гортензий. – Мы выслушивали все это достаточно долго и стали свидетелями самого вопиющего примера оппортунизма, который когда-либо был явлен под сводами этого выдающегося учреждения! На его обсуждение вынесен некий невнятный, расплывчатый документ, и выясняется к тому же, что он направлен на защиту одного-единственного человека! Нам не потрудились объяснить, что вообще мы должны обсуждать, у нас нет доказательств того, что все услышанное нами является правдой! Гая Верреса, уважаемого и заслуженного представителя нашего общества, в чем только не обвиняют, а у него даже нет возможности защитить себя. Я требую, чтобы это заседание немедленно было закрыто.
Под аплодисменты, которыми наградили его аристократы, Гортензий сел. Цицерон вновь поднялся со своего места. Лицо его было непроницаемым.
– Сенатор, по всей видимости, не удосужился должным образом ознакомиться с моим предложением, – заговорил он, изображая притворное удивление. – Разве я хоть словом обмолвился о Гае Верресе? Коллеги, я вовсе не призываю Сенат голосовать за или против Гая Верреса. Действительно, с нашей стороны было бы несправедливо судить Гая Верреса в его отсутствие. Гая Верреса действительно здесь нет, и он не может защитить себя. А теперь, когда мы пришли к согласию относительно данного принципа, не изволит ли Гортензий распространить его также и на моего клиента, согласившись с тем, что мы в равной степени не должны судить и этого человека в его отсутствие? Или для аристократов у нас один закон, а для всех остальных – другой?
Это выступление заставило напряженность в зале сгуститься еще больше, и педарии уже сгрудились вокруг Цицерона. Толпа за дверями Сената радостно рычала и волновалась. Я почувствовал, как сзади меня кто-то грубо ткнул, и тут же между мной и Стением протолкался Марк Метелл и, проложив себе плечами путь через толпу к дверям, поспешил по проходу к тому месту, где сидел Гортензий. Цицерон следил за ним сначала с удивленным выражением, но затем его лицо просветлело: он словно что-то понял. И сразу же вслед за этим мой хозяин воздел руку вверх, призывая своих коллег к молчанию.
– Очень хорошо! – вскричал он. – Поскольку Гортензий выказал недовольство расплывчатостью моего проекта, давайте сформулируем его иначе, чтобы он уже ни у кого не вызывал сомнений. Я предлагаю следующую поправку:
Под смешанные звуки аплодисментов и улюлюканья Цицерон сел, а Гелий поднялся с места.
– Предложение внесено! – объявил он. – Желает ли выступить кто-то еще из сенаторов?