Происшествия бодрят. Музей гудел. Вера Герасимовна была в центре внимания и в сотый раз повторяла свой рассказ, уже далеко отошедший от действительности, зато отточившийся в красочных деталях, как гомеровский эпос. Маньяк, убивший Сентюрина и изуродовавший скульптуру Ильича, почти обрёл плоть, многие якобы даже видели мрачную фигуру какого-то подозрительного незнакомца, пришедшего на экскурсию и бросавшего алчные взгляды в сторону подвала. Припоминали чей-то серый пиджак, оттопыренные уши и ужасные глаза незапоминающегося цвета. Самоваров не завидовал Стасу. Зато сборы выставки пошли как-то легче.
Часам к пяти большинство сотрудников музея бросилось по домам: присутствие трёх съёмочных групп утром сулило появление собственных любимых физиономий в пятичасовых новостях. Самоваров не надеялся узреть себя на экране, поскольку не притирался поближе к журналистам и к тому же был уверен, что все, кроме мутной подвальной панорамы и объяснений Оленькова, восседающего за канадским столом между двумя ампирными канделябрами без свечек, будет вырезано. Он был вознаграждён за скромность. В седьмом часу Вера Герасимовна, уже в шапочке и чернобурке, услышала сквозь закрытую дверь отдела прикладного искусства настойчивые телефонные попискивания. Она не поленилась вернуться, открыть дверь в Асин кабинет ключом с вахты и снять трубку. Таинственный женский голос звал Николая Алексеевича Самоварова.
— Такой голос приятный, — как всегда двусмысленно улыбнулась Вера Герасимовна.
Самоваров быстро пошёл на голос. Он решил, что звонит Настя, и ему показалось странным и приятным, что он вновь ей понадобился.
Голос был не Настин, хотя в самом деле приятный — серебристый колокольчик, чуть надтреснутый. Такие голоса бывали прежде у артисток Художественного театра. Этот принадлежал Анне Венедиктовне Лукирич.
— Николай Алексеевич? — зазвенел в трубке колокольчик. — Вы смотрели только что новости «Актуальный пульс»? Ах, ну да, вы же на работе… Впрочем, вы ещё лучше всё знаете. Я имею в виду акт вандализма. Да, Ленин Пундырева. Там всё так, как показывали? Ноги отбиты? Да? Мне вдруг пришла в голову одна мысль… Кажется, нелепая… А может, она одна всё объяснит. Вам интересно? Но знаете, это совсем не телефонный разговор. Совсем. Потому что долгий. Если я вас заинтриговала… Нет пока? Так знайте, там дело тоже в бриллиантах! Теперь заинтриговала? Приходите сейчас к нам, мы как раз чай пьём.
Глава 8
ТАЙНА СИНЕГО ЧЕЛОВЕКА
Кажется, этот чай затеяли специально для него. Обе старушки были возбуждены: Анна Венедиктовна слишком говорлива, Капитолина Петровна чересчур немногословна. Уголёк недовольно урчал. Обе дамы и не думали прикасаться к своему жидкому на самоваровский вкус чаю, к донельзя засахаренному малиновому варенью и жалкой горстке карамелек «Раковые шейки». Дамы в качестве светской беседы долго выпытывали у Самоварова подробности его сыщицкой службы (Валерик им уже успел насочинять с три короба про подвиги Николая) и нескоро приступили к рассказу о распирающей их души тайне.
— Я, знаете ли, — изящно потупилась Анна Венедиктовна, — довольно хорошо знала Пундырева. Он был ученик моего отца, самый восторженный. Так всё это было давно! Я полагала, никого уж и не осталось, кто мог бы об этом помнить… Но это нападение на скульптуру, эти отбитые ноги…
Самоваров ничего не понимал, а Анна Венедиктовна умело держала паузу. Художественный театр!
— Да не тяни так, Аночка! — не выдержала Капочка.
«Ага, Аночка, значит. Я почти угадал», — порадовался про себя Самоваров.
— Ну хорошо, — кротко согласилась Анна Венедиктовна. — Вот что. Есть байка, или сплетня, или легенда — как хотите называйте — про эту скульптуру. Сплетня известна была ещё перед войной; может быть, из-за неё памятник и упрятали с площади в музей. Уркаганов тогда опасались. Дело в том, что Пундырев отливал свою вещь в двадцать четвёртом году. Было ему двадцать лет. Совсем мальчик такую вещь сделал! Папа, конечно, ему помогал, советовал… Был у Пундырева друг, Миша Горман. Тот постарше, но тоже молодой, служил в ЧК. Судя по фотографиям, очень красивый молодой человек, такого кавказского типа… И вот как раз в двадцать четвёртом году кто-то пустил слух, что Горман утаил бриллианты. Зажилил то есть. В двадцатом году, после ухода белого генерала Акулова, был обыск у купчихи Кисельщиковой…
— У той старухи, которой принадлежал киот? — поинтересовался Самоваров.
— Ну да. Вот и вы знаете. Богатейшая была старуха, у ней и мучная была торговля, и прииски. В Харбин не поехала, потому как лежала уже без ног, в параличе. Реквизировали у неё всё подчистую. И киот, который теперь у вас в музее, и червонцев что-то много, и все в доме. Только драгоценностей не нашли. А был у неё, например, убор редчайший, алмазный, очень старый — полная парюра, и вообще много всего. Ничего того не нашли, решили, что спрятала старуха, зарыла. Ходили потом охотники, в огороде копались, стены простукивали, печки, трубы расковыряли, прямо «Двенадцать стульев»…
— Ты забыла сказать, что старуха умерла, — тихо вставила Капочка.
— Ну да, умерла. Естественно, никому о сокровищах ничего не сказав, как бывает в романах, — весело продолжала рассказ Анна Венедиктовна. — Впрочем, она же парализованная была, всё равно говорить не могла. И вот почему-то в двадцать четвёртом году проходит слух, что ценности стащил Горман. Он тогда, в двадцатом, руководил обыском как самый политически грамотный из чекистов. Ходил он всегда в кожаном, с акушерским саквояжем. То ли сам был акушером, то ли тётка его была акушерка…
— Ну что ты такое говоришь! — смутилась Капочка. — К чему здесь это?
Анна Венедиктовна вспыхнула:
— Капочка! Не перебивай! Про саквояж и акушерство мне мама рассказывала, она этого Гормана прекрасно знала. А саквояж тут затем, что именно в него якобы Горман во время обыска и запихал бриллианты Кисельщиковой. Якобы послал рядовой состав по буфетам, по колодцам, а сам в спальне что-то вскрывал и ничего якобы не нашёл. Но это слух, повторяю, только слух, который появился к тому же только в двадцать четвёртом году. Тогда Горман повздорил с кем-то у себя в ЧК. А этот кто-то написал донос, что Горман утаил украшения Кисельщиковой и хранит их у себя дома, в чемодане с партийной литературой. По-моему, глупо.
— Не знаю, — отозвался Самоваров, — это зависит от того, стащил ли он эти бриллианты.
— А неизвестно, — загадочно улыбнулась Анна Венедиктовна. — Тут другая легенда начинается. Или слух. Когда донос в ЧК (или как там его назвать?) поступил, решили у Гормана сделать обыск. Времена были строгие. Но Горман всё-таки был опытный чекист: что-то узнал, что-то почуял. Взял он мешочек с драгоценностями и побежал к своему другу Пундыреву. Тот как раз Ленина отливал. «Спасай меня, — заявил, — вот бриллианты, спрячь понадёжнее!» Пундырев был человек новой эпохи и ответил Горману так: «Зачем тебе эта гадость, накипь гнилого прошлого? Кинь в Неть, вот и не будет головной боли». Только Горман не захотел оставаться без головной боли. «Нет, — сказал, — хоть это и пережитки прошлого в виде побрякушек, но мне- их жалко». Рассказал, что у него чуть ли не двенадцать сестёр и столько же тёток где-то в Могилёве, и всем необходима спокойная старость. В общем, Горман уговорил Пундырева, и тот ляпнул мешочек (обычный ситцевый мешочек!) с брильянтами прямо в гипс, прямо в ленинские ботинки. К Горману пришли, сделали обыск — и не нашли ничего. Сам он вскоре уехал. Говорят, он пел потом в Саратове, в опере. Только, может, это совсем другой Горман? Фамилия у певца, впрочем, другая была. Я когда сегодня увидела по телевизору отбитые ноги, просто ахнула. Ведь это бриллианты искали!
— Ну что ж, если это такая распространённая байка, то отчего бы каким-то жлобам и не поохотиться за камешками, — безнадёжно протянул Самоваров, его не очень впечатлила история с Горманом.
— В том-то и дело, что нераспространённая, — вдруг возразила Капочка. — Аночка, как всегда, преувеличила. Никто ничего не знал. Это ей Пундырев по секрету рассказал.
Анна Венедиктовна замахала руками:
— Нет, что ты! Какие секреты! — Она снова повернулась к Самоварову и потупилась. — Дело в том, что Пундырев был страшно влюблён в мою маму…
Сухой пальчик привычно взмыл в сторону портрета дамы с низким лбом (кажется, низкие лбы были модны в 1913 году?), и Самоваров услышал знакомое:
— Она была урождённая фон Шлиппе-Лангенбург, институтка…
— Да, вы прекрасно об этом рассказывали, — с жаром перебил Самоваров уже известный ему рассказ о биографии родителей и вежливо посмотрел на фотографию девицы Шлиппе. Он не хотел ещё раз слушать про папу-генерала, тиф и розовый хитон.
— Да? — удивилась Анна Венедиктовна и недоверчиво, как бы припоминая, кто же это сидит перед ней, оглядела Самоварова своими живыми и быстрыми птичьими глазками. — Ну, хорошо. Пундырев страстно, как и все, был влюблён в мою маму и, конечно, обожал папу. Меня, маленькую, он на руках носил. Он был тогда зелёный мальчик, энтузиаст, и обещал многое. Вы знаете, что потом случилось с левым искусством…
Анна Венедиктовна вздохнула и молитвенно подняла глаза на яркий кубистический натюрморт кисти своего отца, пылавший ржавью и охрой над буфетом.
— Папа умер, ученики его рассеялись, Пундырев оставался, но прозябал, лепил жалкие статуэтки, стал попивать. А я выросла, — снова вздохнула Анна Венедиктовна. — И Пундырев влюбился в меня до безумия. Некстати. Он был, конечно, очень интересный человек, внутренне богатый, но такой неказистый. Неудачник. Сорока с лишним лет… В общем, шансов у него не было никаких, он понимал это и, кажется, от понимания ещё больше влюблялся. Письма писал мне безумные. Я их не читала. Тяжело читать любовный бред уважаемого с детства человека. Он и писал, и говорил мне при встречах (мама перестала его пускать в дом, и он часами ждал меня в сквере напротив пединститута — небритый, синий, в каком-то летнем чесучовом засаленном пальто)… Я от него прямо бегала! Неловко было даже показать перед друзьями, что я знакома с таким синим человеком, автором дрянных статуэток (они стояли в Клубе пожарных, в Доме офицеров, какие-то кошмарные корявые парашютисты и пионеры с кроликами!)… И он ведь пил, не забывайте! Иногда ему удавалось схватить меня за руку (сильно! довольно больно!) и наговорить немного своего бреда, пока я отбивалась от него портфельчиком. А как раз напротив, у памятника, — этого самого! — стоял молодой красивый милиционер, весь в белом (такие были до войны). Милиционер бежал меня спасать, свистел… Ужас… Так вот, Пундырев говорил мне и писал плохим почерком, но умно и ужасно затейливо, что я его спасу от гибели, от трясины, в которую он погружается, что он бросит к моим ногам бриллианты, о которых он один знает. Теперь ещё мне доверяет тайну… Я этих писем не читала!!! Бред больного, несчастного, пьяного человека (он ведь умер в конце войны, замёрз на улице)… Но когда я по телевизору увидела Ленина с отшибленными ногами…
Она задохнулась и остановилась. На её щеках увял румянец, от которого она и постарела и помолодела одновременно. Но сама для себя она была сейчас прелестной девочкой с портфельчиком, и Капочка с грустью смотрела в её морщинистое лицо.
— И вот… — вопросительно повернулась Анна Венедиктовна к Самоварову.
— Всё это очень серьёзно, — ответил он. — По-моему, даже серьёзнее, чем вам кажется. Вы ведь не знаете, но три дня назад в подвале, как раз напротив хранилища скульптур, был зверски убит слесарь-сантехник Сентюрин. Он сидел себе, выпивал, а кто-то вошёл и проломил ему голову. Через день в хранилище испортили статую Ленина. Резонно предположить, что некто и третьего дня рвался к ленинским ботинкам, а случайно нарвался на Сентюрина. Ночью там никого не бывает, это же подвал, но накануне была получка, и Сентюрин запил. Искатель сокровищ оказался настолько алчным и хладнокровным, что через день после убийства проник в хранилище и изувечил Ленина. Бриллианты, значит, теперь у него…
— Вовсе не обязательно, — возразила Анна Венедиктовна. — Пундырев, конечно, чаще всего про эти ботинки говорил. Но в другой раз захохочет и объявит, что мешочек замурован в другой фигуре. Там ведь ещё семь рабов! Разве можно было догадаться, когда он говорит правду? Синий, полупьяный, даже полубезумный, по-моему. Всё обещал мне эти бриллианты! Мол, я ничего подобного не видела.
— Как вы считаете, — спросил Самоваров, — Пундырев ещё кому-нибудь говорил подобные вещи?
— Что влюблён? — передёрнула плечиками Анна Венедиктовна.
— Да нет, Аночка, про бриллианты, — вмешалась Капочка. — Я не думаю. Всё это было на моих глазах. Он прямо помешался на Аночке. Она ещё в школе училась, а он всё ходил за ней, подглядывал через штакетник, когда Ариадна Карловна (это мама Аночкина) его в дом перестала пускать. Ведь так и сходят с ума? Правда, бывает? Но сам он тихий очень был, такой горький пьяница, замкнутый, подозрительный. Совсем сломанный человек.
— Капочка помнит, — покачала Анна Венедиктовна головой. — Она и про бриллианты в ботинке от меня знала. Но Капочка — могила, ни та что не выдаст.
— Допустим, ни сам Пундырев, ни Капитолина Петровна ничего никому об этом не говорили, — согласился Самоваров. — А вы-то, Анна Венедиктовна?
Анна Венедиктовна обиженно заморгала, скривила губки, долго молчала. Наконец она изрекла:
— Почему я должна была скрывать? Я что, клятвы давала? Я всегда считала, что это выдумки и пьяный бред. Да если кому и сказала, те люди давно умерли. Я сто лет не вспомнила бы эту глупую историю, если б не «Актуальный пульс»… Кажется, я говорила вашей Олечке из музея, когда она про архив спрашивала и просила что-нибудь интересное для публикации. Я ей, конечно, публикован» ничего не дала, в общих чертах только описала, подразнила…
— Так письма Пундырева у вас целы? — вскричал Самоваров.
— Какие-то целы, но не все. Меня же третьего дня обокрали, вы что, забыли? — сокрушённо вздохнула старушка.
Ба-тюш-ки! Так вот какие бумаги украли! А на другой день в подвал за бриллиантами пришли! Самоваров обрадовался — показалось, что две мешавшие друг другу картинки совместились и вдруг слились в нечто явное, рельефное, резко отчётливое. Сентюрин, шлипповские брошки, Ленин… Но ведь ограбление квартиры и убийство Сентюрина были совершены в одну ночь! Стоп! Преступления совершили одни и те же люди, одно за другим. Взяли бумаги, уточнили, что к чему, пошли за камушками, а туг вылез Сентюрин.
У Самоварова даже голова закружилась, так близко мелькнуло искомое и очевидное.
Мелькнуло и затуманилось. Надо бы Стасу всё рассказать. И к Ольге отправиться — срочно!
Самоваров стал прощаться, отхлебнул для приличия два глотка чаю, холодного и безвкусного, как вода в рукомойнике. Анна Венедиктовна попросила:
— Проводите, пожалуйста, Капочку до дому. Темно уже. Она тут напротив живёт, совсем рядом.
Самоваров галантно согласился, надеясь, что «совсем рядом» — не слишком большое преувеличение. Они одевались у вешалки, и он увидел, как Капочка облачилась в совершенно неожиданные вещи, которые висели в прихожей, но которые он ни за что в жизни не признал бы за Капочкины. Из плохо различимой в полутьме груды вещей она извлекла и надела громадные мужские ботинки, дамское осеннее пальто с какими-то глупейшими аппликациями в виде кожаных дубовых листьев, ярко-зелёное (в каком году это было шокирующе модно?) и розовую подростковую шапочку с громадным помпоном. Упирающийся, злобно чихающий Уголёк был заключён в ужасное вязаное пальтецо с крупными пуговицами на спине.
Они вышли во двор. Фонарь горел только над мусорными бачками.
— Скорей бы выпал снег! — произнесла Капочка дежурную фразу, которую по сто раз на дню повторяли теперь все в Нетске. Изо рта шёл пар, ледяной ветер трепал Капочкины волосы, висящие из-под шапки. Уголёк петлял под ногами, несколько раз мотался к бачкам, возвращался назад и злобно облаивал нередких ещё прохожих. Он был так безобразен в своём пальто, что Самоваров стеснялся его общества, как юная Аночка стеснялась синего Пундырева. Капочка ступала несколько вкось и вразвалку. В ней не было никакой грации, как в её одежде не было никакого кокетства; просто нелепый набор вещей. Вот Анна Венедиктовна всегда была в немодном, но некогда с выдумкой и вызовом сшитом наряде (Самоваров подозревал, что ярко-зелёное пальто с дубовыми листьями дарёное, Аночкино). Сегодня Аночка встретила его в чёрном, на шее были какие-то безнадёжно старомодные янтари. Руки в кольцах. И блеск в глазах!
— Ведь это банда, — вдруг сказала Капитолина Петровна, — вам не кажется?
— А?
— Ну, те, что ограбили Аночку, разбили статую и даже убили человека?
— Не знаю. Наверное, — неопределённо ответил Самоваров.
— Ведь она сама кому-то болтнула про эти бриллианты в ботинках! И про письма! Господи, они ведь всю жизнь её мучили, обманывали, а теперь вот обокрали и ещё в могилу сведут!
— Кто «они»? — изумился Самоваров.
— Да мужчины, кто же ещё? — убеждённо воскликнула Капочка. — Ведь что только она не пережила! Сколько страдала! Ладно бы я: на роду написано было не ждать чудес. Я некрасивая. Муж ушёл, сын умер в шестнадцать лет от нефрита. Но она! Она! Вы представить себе не можете, какая она была прелестная, какие люди без памяти в неё влюблялись! А ей вечно нужны были какие-то смазливые мерзавцы. Она четыре раза была замужем. За четырьмя мерзавцами. Они терзали её, бросали, обирали. Она йодом травилась, два раза вены себе вскрывала!
Самоваров не верил своим ушам: такое море бед у нарядной жизнерадостной старушки, с которой он только что беззаботно пил чай? Капочка угадала его мысли.
— Её характер один и спасает. Лёгкий. Только в этом ей счастье — быстро всё забывает. Страшно страдает, но излечивается. Мы её в школе Наташей Ростовой звали. Она в девятом классе влюбилась в гидроинженера Фырко и с ним до самого Владивостока в поезде, в мягком вагоне, доехала. Совсем бы сбежала, но Ариадна Карловна догнала и вернула. Такая влюбчивая девочка была. Вею жизнь. Да вот недавно совсем, лёг пятнадцать назад, один молодой мерзавец голову ей заморочил, жил с ней, не работал, деньги её себе на сберкнижку перевёл, а потом сбежал с какой-то официанткой. Я умоляла её: «Аночка, одумайся, он же сопляк, сорок два года, стало быть, альфонс». А она: «Это любовь! Я ещё могу нравиться!» И слегла с невралгией, когда молодой подлец исчез!
Самоваров, которому было тридцать шесть, согласно кивал, осуждая низость юного сопляка. Капочка остановилась у подъезда (действительно, жила она недалеко, если это был её подъезд. Да, её! Уголёк заскрёб и закружился у двери). Капочка сказала:
— Я к чему это веду… Я всё смотрела на вас эти два дня. Вы, кажется, порядочный человек. Лицо у вас хорошее. Я вас прошу: помогите! Ей надо уберечься, ей, беспомощной, доверчивой. Вечно крутятся возле неё какие-то выжиги. Хотя бы Саша этот Ермаков. Любители авангардизма!.. А сейчас и вовсе вокруг неё что творится! Вы же чувствуете, что это какое-то страшное кольцо! Да её же убьют! Когда вы рассказывали про то убийство в музее, у меня упало всё внутри. И я поняла: Аночке теперь не спастись. Это страшные люди, страшные!..
Самоваров промямлил что-то вроде того, что сделает всё, что в его силах, и пообещал проинструктировать Валерика.
— Что Валерик! — уничижительно фыркнула Капочка. — На что он способен? Милый мальчик, не спорю, но дальше своего носа не видит. Ведь он только пишет свои картины, как сумасшедший, и всё.
«Неглупая бабка», — оценил Самоваров, но стал решительно прощаться и пятиться в сторону шумевшей многолюдным проспектом арки. Бежать надо. Ещё, чего доброго, поздно будет и неприлично заскочить к Ольге.
Глава 9
ВЕЧЕРНИЕ БЕСЕДЫ САМОВАРОВА
«Как ей об этом сказать? Можно всё испортить, и тогда окошко совсем захлопнется», — мучительно соображал Самоваров, сидя в Ольгином кабинете, вернее, в кабинете всего её семейства, потому что камни и топорщившиеся веером кристаллы специалиста по минералогии больше всего бросались здесь в глаза. Полстола занимал какой-то бурый булыжник. Деликатность и неподготовленность визита вынудила Самоварова промычать нечто нечленораздельное о цели своего появления. Пришлось даже согласиться съесть тарелку макарон с дежурной лепёшкой глазуньи. Ольга, вопреки своей наружности, была совсем не кулинарка. Можно было со стороны подумать, что он просто проголодался и зашёл к не очень знакомым людям подкормиться. Страдая теперь от неловкости, он сидел в минерало-искусствоведческом кабинете (книг тут больше было всё-таки по искусству), смущённо ощупывал бурый валун на столе и наблюдал в открытую дверь шарканье, мельканье, шум и голоса чужого семейного вечера. Наконец Ольга вплыла в кабинет и уселась поговорить. Дома она ещё больше походила на кустодиевскую купчиху, потому что носила синий атласный халат (или халат был сшит, чтобы его обладательница походила на купчиху?). Ей явно было интересно, зачем Самоваров явился — он не ходил просто так в гости. К ней, во всяком случае.
— Знаешь, Ольга Иннокентьевна, — начал он, — я был сегодня у Лукирич. Она на чай меня пригласила.
— А, перебиваешь мою монополию! — в шутку, но ядовито вскрикнула Ольга. — Или к самовару какому приглядываешься?
— Ни то ни другое. Собственно, это к картинам и самоварам не имеет прямого отношения.
— Жаль! Жаль! — облегчённо вздохнула Ольга. — А то бы помог вытянуть из старухи архив. Или кружку Пикассо. Хитрая она, хотя деткой прикидывается. И мужчин до сих пор предпочитает дамам. Ты б, как агент музея, мог преуспеть…
— Не думаю, — скромно возразил Самоваров. — Бывают мужчины и показистее. Но я тоже имел счастье прослушать, как Лукирич болел тифом и как его женили.
— А! Ада Шлиппе! — понимающе кивнула Ольга. — Это, конечно, колоритная была фигура. Дитя времени.
— Что, в самом деле такая неотразимая? — Самоваров вспомнил на картинах Лукирича чудовищные кубистические тела.
— Пожалуй. Я сейчас о Лукириче монографию пишу, пришлось кое-что уточнять и узнавать — в самом деле редкая была девица. И не в красоте даже дело. Шалая просто. При этом генеральская дочка. Да вот полюбуйся, как на твой вкус?
Ольга порылась в каких-то папках и вытащила отсканированные со старых фотографий изображения Ариадны Карловны в акробатически-вычурных позах. Должно быть, это были те мимические картины, которым она обучала пролетарских детей. Одета была супруга Лукирича не иначе как в знаменитый хитон — некое сборчатое одеяние с высокой талией. Хитон в смысле откровенности не шёл ни в какое сравнение с теперешними одеждами смелых девушек, но позволял всё-таки предположить хорошее крепкое сложение. Хороши были и распущенные волосы, и страстный низкий лоб, и крупные босые ступни.
— Представь теперь, что эта вот особа в восемнадцатом году украшала собою демонстрацию «Долой стыд!», — сообщила Ольга.
Демонстрация допотопных нудистов была легендой Нетска. Никаких документальных свидетельств о ней не сохранилось, но легенда жила. Теперь выходило, что это пакостное дело затеяла Ада Шлиппе со своей прыщавой армией? То-то было зрелище!
— Они прошли от Купеческого собрания до Банковского моста, — продолжала Ольга, — где из сопровождавшей их толпы зевак выделилась вдова дьякона Краснопевцева и стала бросать в демонстрирующихся конские лепёшки.
«А далеко-таки они дошли! И всё потому, что роскошная Ада Шлиппе возглавляла дело. На неё хоть можно было поглазеть», — подумал Самоваров.
Ольга вздохнула:
— Думаю, беднягу Лукирича она заездила. А уж потом-то…
— Пундырев тоже, говорят, отдал ей дань, — рулил к интересующей его теме Самоваров.
— Да, есть его работа «Пробуждающаяся Европа», ты же видел в экспозиции. Европа — это Ада в своём хитоне. Есть маленький тонированный гипс, этюд, так там и хитона нет. По воспоминаниям современников, Лукирич посоветовал одеть Европу, чтобы подчеркнуть экспрессию движения. Пундырев безоговорочно принимал советы учителя.
— А вот работа Пундырева же — «Ленин и рабы»… — рубил теперь сплеча Самоваров. — Ты слышала что-нибудь о ценностях, спрятанных в неё при отливке?
— Да, конечно… — ровно начала Ольга и вдруг осеклась, даже зрачки в её кустодиевских глазах дрогнули, зевнули чернотой и снова сжались в точку. — Ты думаешь, что…
— А ты по-другому думаешь?
— Боже, боже мой! Не может быть! Что, если Михайлыч…
Она имела в виду Сентюрина. Самоваров молчал. Пусть сама соображает — дама неглупая.
Выдержав паузу, Самоваров снова спросил в лоб:
— Ты кому-нибудь рассказывала об этих дурацких ленинских бриллиантах? Анна Венедиктовна утверждает, что делилась с тобой всякими интригующими сведениями.
Ольга возмущённо колыхнулась, замахала руками:
— Что ты хочешь этим сказать? Что я?.. Что за мысли?..
Самоваров терпеливо разъяснил:
— Я не говорю, что это ты Ленина покалечила. Но ты могла без всякого злого умысла кому-то рассказать историю про Гормана и Пундырева, и этому кому-то пришла в голову мысль проверить реальность романтической легенды. А? Или — что хуже — кто-то рассказал кому-то третьему, и проверять это пошёл третий. Или четвёртый. Соображаешь?
Ольга мерно моргала, думала, после покачала головой:
— Да разве я знала, что может такое случиться? Да мало ли кому я сказала? Мужу, сыновьям, подруге! В Петербурге на симпозиуме по теории экспозиции рассказывала кому-то — ведь забавная же история! И что ты меня только вспоминать заставляешь? Анна Венедиктовна и сама — болтушка несусветная.
— Согласен, — кивнул Самоваров. — Болтушка. Но эту именно историю она направо и налево не рассказывала. Подзабыла даже про неё. А вот когда ты про архивы Лукирича её пытала, вспомнила и выложила.