Еще в Йошкар-Оле на первом курсе лесотехнического института Багаев под влиянием одной из лекций увлекся бересклетом. Этот кустарник с оранжево-красными плодами, богат гуттаперчей. В то послевоенное время страна, остро нуждаясь в этом сырье, закупала его в странах Африки, в Индии, Китае, и неудивительно, что к работам студента Сергея Багаева в институте отнеслись внимательно. Он стал заведовать бересклетовым хозяйством. За два сезона были заложены культуры и плантации на нескольких десятках гектаров и подготовлены семена для будущих посевов. Вместе с сокурсницей, будущей женой, он разработал новый способ повышения урожайности семян бересклета. А чтобы собранные семена быстрее давали всходы, предложил специальный воздушно-тепловой обогрев.
Дипломная работа студента Сергея Багаева, посвященная бересклету, отличалась новизной и законченностью. Она была опубликована в докладах Академии наук СССР в 1955 году. Но вскоре работу по бересклету пришлось прекратить: гуттаперча была синтезирована. Багаеву было жаль расставаться с этим кустарником. Ему по молодости казалось, что опыт работы с бересклетом едва ли когда-нибудь пригодится. Только потом, с годами, Багаев понял, как много дала ему эта работа...
Инженеры лесного хозяйства Багаевы получили назначение в Шестаковский лесхоз Кировской области. Им досталось только что организованное хозяйство. Пришлось самим создавать усадьбу, строить склады, рыть колодцы. Лесничество, которым руководил Багаев, имело большой план по посадке ели. Семена надо было заготовлять самим. На строительство типовой шишкосушилки денег не было, и Багаев вынашивал свой упрощенный проект. Он все основательно продумал, просчитал и только тогда рассказал об этом лесникам. Вместе они построили недорогую, но эффективную сушилку. За один сезон лесничество получило тысячу двести килограммов еловых семян первого класса. В тот же год Багаев придумал механизм для обескрыливания семян воздухом и специальную сортировку-веялку. Но случилось непредвиденное: Шестаковский район ликвидировали, лесхоз закрыли. Пришлось начинать все сначала теперь в Верхошижемском районе, куда Багаевы переехали уже с двумя маленькими сыновьями.
Здесь, в кировских лесах, Багаев впервые и стал серьезно приглядываться к березе, хотя с точки зрения лесного производства она считалась малоценным деревом. На первом месте у лесоводов — хвойные породы.
Интерес к березе возник не случайно. В вятских лесах уже полтора столетия были развиты промыслы из каповой березы — подвида пушистой березы. Использовался для промысла только кап — наплыв на стволах и корнях дерева. Наплыв этот, или нарост, имел декоративную текстуру, сходную с мрамором; сходство придавали темно-коричневые включения на свилеватом светло-желтом фоне. Еще до революции кап ценился на вес золота — 70 рублей за килограмм в сухом виде. О капе ходили легенды, как о женьшене. Найти его в лесу считалось счастьем. Старые мастера говорили: кап — материал редкий, ценный по красоте рисунка, особенный по свойствам древесины: не коробится, не трескается, не разбухает, не ссыхается, а потому из него можно делать вещи миру на удивление.
Однажды в Кировском краеведческом музее Багаев долго рассматривал деревянные карманные часы, изготовленные еще в прошлом веке мастером-умельцем Семеном Бронниковым. Часы были диаметром всего три сантиметра. Корпус — из капа, механизм и цепочка из древесины пальмы, стрелки из жимолости, а пружина из закаленного бамбука. И только места для цифр были выложены перламутром. Часы отличались изяществом, прочностью и верностью хода. У мастера была нелегкая судьба: может, за свое «дьявольское» умение, а может, по другим причинам он был отлучен от церкви и даже провел несколько лет в тюрьме. Однако после освобождения мастер продолжал заниматься своим ремеслом и до конца жизни сделал еще девять деревянных часов. Известно, что часы Бронникова хранятся в Оружейной палате Московского Кремля.
Другой знаменитый вятский мастер-слепец, Амвросий Ковязин, первым перешел на материал из капокорня. Стволового капа и тогда было немного, а кап на корнях березы встречался чаще, особенно на болотах. Амвросий Ковязин мастерил из капокорня изящные полированные музыкальные шкатулки с секретом — сложным тайником. Ценились они очень высоко — от шестисот до тысячи пятисот рублей. Во избежание подделок мастер приклеивал на внутренней стороне крышки авторское свидетельство с приложением печати.
Внуки и правнуки старых вятских мастеров продолжали их дело. В 1958 году на Всемирной выставке в Брюсселе за изделия из капа артель «Идеал» из Кировской области получила «Гран-при».
В последние годы промысел стал испытывать затруднения с сырьем. Еще в Шестаковском лесхозе Багаев получил письмо: «Наша артель — единственная не только в СССР, но пока что и в мире, производящая изделия из капа и капокорня. Старинный промысел вятских кустарей находится под угрозой отмирания исключительно из-за трудностей с сырьем. Просим Вас помочь...» Тогда-то Багаев и стал заниматься березой.
Но каповой березы было мало, да и немного давала она древесины с художественной текстурой.
«Вот найти бы березу с богатым рисунком по всему стволу — карельскую!» — думал Сергей Николаевич. Он знал, что такая береза — свилеватая, извилистая — была широко распространена в древний период. Может быть, предполагал он, эта реликтовая береза могла сохраниться в местах, не подвергшихся последнему оледенению, а также в перелесках, по берегам озер и ручьев, на склонах оврагов, в поймах рек, на опушках — там, где почвы со значительным содержанием гравия, где было больше света и где ограничено переопыление. А формирование художественной текстуры березы, по-видимому, было биологически полезным свойством, как бы структурным иммунитетом. Кроме того, Багаев был убежден, что узорчатая береза (так он ее тогда называл) — особая форма обычной березы, бородавчатой, истинно русское дерево, а карельской ее назвали, потому что в середине прошлого века она впервые была обнаружена в Карелии.
Увлекшись березой, Багаев пришел в заочную аспирантуру Всесоюзного института лесоводства с темой: «Селекция березы на декоративные качества древесины». Его научным руководителем стал академик ВАСХНИЛ Александр Сергеевич Яблоков. Ученый с мировым именем умел примечать талантливых людей, работавших в лесных глубинках России.
Еще в 30-х годах Яблоков открыл в костромских лесах исполинскую форму осины, устойчивую к заболеваниям. Черенки и пыльца костромских исполинов до сих пор применяются для получения гибридов в нашей стране, а также за границей.
Академик Яблоков и порекомендовал Багаеву перейти на только что созданную на базе Судиславской лесной школы Костромскую лесную опытную станцию. По инициативе Яблокова в стране было открыто несколько станций для работ по селекции древесных пород.
После первой находки Багаев стал искать узорчатую березу еще настойчивее. Есть одна, будет другая и третья...
В тот праздничный ноябрьский день в лес пошли все четверо. Дети шли притихшие, погруженные в таинственное молчание осени, боясь вспугнуть тишину. Глаза их прилежно высматривали заветное дерево. Из отцовских рассказов Женя и Сережа знали, по каким приметам можно определить карельскую березу. В густом малиннике они наткнулись на дрова. Сергей Николаевич ударил топором по полену. Это была карельская береза, которую срубили на дрова, да так и не вывезли.
— Вот тут и будем искать,— Сергей Николаевич повел рукой по кругу.
В тот день Багаевы открыли в Климцовском урочище целое месторождение карельской березы. Шестьдесят деревьев, причем разных форм: высокоствольную, кустовидную, короткоствольную. Участок стал ценным памятником природы.
О своем открытии Багаев написал Александру Сергеевичу Яблокову и послал небольшую посылку со шпоном. Из института леса быстро пришел ответ: «...Ваша находка хороша,— писал академик Яблоков.— Она доказывает многое интересное и новое. Меня особенно интересует вот что: в каких условиях почвы и рельефа встречаются эти формы березы и есть ли среди них деревья почти таких же сильных форм, как и деревья обычной бородавчатой березы? Если есть, то они самые ценные и перспективные для массового размножения. Вы молодец! Нашли в судиславских лесах то, что другие не заметили...»
В другом письме Яблоков писал Багаеву, что в Париже финские фирмы экспонировали мебель из карельской березы: «Один шкаф был продан с аукциона за 23 тысячи франков. Вот как ценится шпон из карельской березы!.. Ежегодный объем лесокультурных работ по карельской березе в Финляндии определяется тысячами гектаров. Оценивают там ее древесину не кубометрами, а килограммами, приравнивая к стоимости сахара...» И далее: «Надо создавать в Костромской области семеноводческие плантации из лучших форм узорчатой березы, как из семян, так и путем прививок...»
Когда-то и в России делали мебель из карельской березы. В прошлом веке такая мебель, светлая, узорчатая, имела широкую известность. Однако продолжительная рубка карельской березы привела к тому, что ее запасы в стране были почти полностью исчерпаны.
И вот теперь лесовод Багаев поставил задачу — вырастить карельскую березу.
...Первая плантация далась Багаеву нелегко. Только на отработку разных способов прививки ушло пять лет. Теперь Багаевы работали в Костроме, куда перевели лесную опытную станцию. Под их плантацию выделили пустырь — бывшую городскую свалку. Единственным утешением был змеившийся по низине ручеек. Здесь и заложили маточную плантацию, привив на обычные двухлетки черенки от лучших деревьев карельской березы. Выходили рощу с большим трудом. Каждый раз Багаев приезжал с плантации расстроенный. Место вольное. Все, кому не лень, брали по прутику, иные выдирали с корнем, мяли колесами машин, по старой привычке заваливали мусором. Каждый раз при виде очередного разора Багаев чувствовал себя разбитым. На другой день вместе с Маргаритой Васильевной опять ехали в свою рощицу. Подсаживали, прививали, поливали, рыхлили. Через несколько лет они вырастили плантацию сильных, раскидистых — до десяти ветвей на корню — маточных деревьев. Так была создана семенная база на основе выявленных подвидов карельской березы в Костромской области.
Заложили они и единственную в своем роде коллекцию карельских берез, саженцы их выросли из семян, собранных в Костромской области и присланных из Подмосковья, Белоруссии, Урала, Сибири. Замысел был простой. На костромской земле пустят корни, зашумят листвой пришельцы из разных почвенно-климатических зон. Потом можно взять самые ценные деревья, размножить их, заложить промышленные плантации. Тогда народные умельцы получат прекрасный декоративный материал, а мебельная промышленность — ценный отделочный шпон.
Много лет Багаевы увлеченно работали над искусственным разведением карельской березы. Выросли их сыновья, окончили тот же, что и родители, институт и теперь уже вместе стали внедрять эту культуру. Они тщательно следили за наследственными свойствами потомства, полученного из семян свободного и принудительного опыления; выявляли наиболее перспективные по быстроте роста и качеству текстуры деревья. Опробовали и вегетативный способ размножения черенками. Он оказался самым надежным. За двадцать лет Багаевы вырастили почти миллион саженцев и заложили совместно с производством лесосеменные плантации и культуры на площади около 500 гектаров.
Открытие узорчатой березы в Костромской области вызвало широкий отклик. Багаев получил много писем от ученых-лесоводов, любителей природы и юннатов. Они просили прислать саженцы, семена, черенки.
Первые посылки с семенами и саженцами Сергей Николаевич послал в десять кировских лесхозов.
«Им они нужнее всего»,— думал он, бережно упаковывая саженцы.
Теперь багаевские березки пустили корни и в Сибири, и на Южном Сахалине, и в Архангельской области, и в степях Оренбуржья, и в Казахстане, и на склонах Кавказских гор. Но больше всего их на костромской и кировской земле...
В одной из таких рукотворных рощ я и слушала рассказ Сергея Николаевича Багаева о его нелегкой, счастливой судьбе. Переживая все перипетии его подвижнического труда, я подумала, что Гёте был прав, когда говорил, что, встречая лесовода, он почтительно снимал шляпу. Ведь жизнь человеческая настолько коротка, что лесовод не может увидеть плодов своего труда — они достанутся будущим поколениям...
Недавно Сергей Николаевич получил от вятских умельцев посылку. В ней были образцы изделий из карельской березы, выращенной из его саженцев. Старинный промысел благодарил Багаева за труды.
Степень риска
На сорок лет занятии вулканологией мне довелось побывать во множестве кратеров, наблюдать несчетное число взрывов и лавовых потоков, смотреть, как из ревущих жерл вырываются фонтаны магмы и струи раскаленных газов. И чем больше я наблюдал, тем больше убеждался в своенравности вулканов.
Практика научила меня трезво взвешивать степень риска, на который можно идти ради добычи научных данных. Тем не менее события подчас принимали оборот, который не предусмотрит никакой опыт. Лишь случай помог мне четыре-пять раз выйти живым из-под огненного шквала. Так было на краю кратера Китуро в 1948 году, у западного колодца Стромболи в 1960 году, возле центрального жерла Этны в 1964 году и снова на Этне годом позже. Но самое страшное испытание я пережил утром 30 августа 1976 года на вершине вулкана Суфриер на острове Гваделупа.
В тот день мы провели более тридцати минут под самой яростной бомбардировкой из всех, что выпали на мою долю.
Рухнув плашмя в жидкую грязь, толстым слоем покрывавшую склон,— она-то и не позволила нам убежать от начавшегося извержения,— я сказал себе, действительно отчетливо произнес вслух: «На сей раз это конец!» Спасительный выход нельзя было найти даже при самом богатом воображении. На пятачок площадью в два десятка квадратных метров, где мы находились, обрушилась лавина скальных обломков, самый настоящий огненный дождь. Два камня стукнули по шлему. Затем буквально в нескольких сантиметрах от моих поджатых ног плюхнулась глыба не менее полутонны весом... Стало ясно, что вдавливаться в глину бессмысленно: укрыться от падающих камней негде.
Страха не было, потому что я с первой же секунды решил не поддаваться панике. И для этого воспользовался старым надежным трюком, который стихийно открыл еще в 1940 году, во время первого налета немецких «юнкерсов»: надо чем-то занять мозг. Например, расчетами... Тогда я высчитывал, под каким углом от «юнкерса» летит сброшенная бомба. Происходившее на Суфриере выглядело куда более интересно: подобное явление я впервые лицезрел в столь непосредственной близи. Надо было засечь время. А для этого следовало обтереть циферблат часов от налипшей глины. Вот так. Теперь можно переходить к полевым наблюдениям.
Повернув голову, я взглянул на кратер. Две минуты назад наша группа в семь человек мирно шествовала к нему. Вдруг я заметил, как, прорезая лениво стелющиеся над кратером белые облака пара, в небо со страшной силой ударила тонкая прозрачная струя. На высоте она разошлась вширь и стала наливаться трагической чернотой. То были мириады кусков породы, вырванные потоком пара на огромной глубине из стен питающего жерла. Взлетев на сотни метров у нас над головой, они щедро посыпались вниз.
По всей вероятности, я первым из вулканологов стал свидетелем начала и развития извержения подобного типа, называемого на ученом языке фреатическим. Можно было горевать и радоваться одновременно! Человеку, занимающемуся наукой, наибольшее удовольствие приносит открытие, а тут мне воочию открылась одна из форм вулканической деятельности. Жаль только, нельзя будет поделиться с коллегами этой новой информацией...
Между тем секунды текли, слагаясь в минуты, а я все еще был жив. Конечно, опасность не миновала — вокруг то и дело рушились многосоткилограммовые глыбы; одного такого «кусочка» вполне хватило бы для меня или одного из спутников, укрывшихся за иллюзорным выступом.
За камнем скрючились четверо: Франсуа Легерн, Марсель Боф, Джон Томблин и профессор Аллегр. Я не был виноват в случившемся, но мне полагалось нести всю меру ответственности, если кто-либо из моих коллег погибнет. Подъем к кратеру входил в круг наших профессиональных обязанностей: необходимо было посмотреть, что происходит на Суфриере, и дать заключение, насколько велик риск пароксизма и выброса палящей тучи, кошмарные воспоминания о которой витают с 1902 года над Антильскими островами. Летом 1976 года почти все, кроме меня, опасались повторения подобного извержения на Гваделупе.
Мнения разошлись. Я утверждал, что опасности нет, в то время как профессора Брусе и Аллегр уверяли, будто катастрофа неминуема! Оба эксперта две недели назад порекомендовали местной администрации эвакуировать из этой части острова все население — семьдесят пять тысяч человек.
Ознакомившись с результатами наблюдений коллег, выслушав разноречивые мнения о характере вулканической деятельности и убедившись, что за последние шесть недель ничего существенного не произошло, я заключил, что эвакуация была бы неоправданной. Для верности я решил проверить свой вывод на месте и предложил подняться на следующее утро к кратеру, дабы посмотреть, не появились ли какие-либо новые признаки, ускользнувшие от бдительного внимания моих товарищей. Так мы оказались на вершине Суфриера.
Когда рано утром мы вышли из вулканической обсерватории, располагающейся на берегу моря в каземате форта Сен-Шарль, нас было девять человек. Сейчас, уткнувшись в глину, лежало пятеро. Двое наших химиков откололись от группы час назад, значит, не хватало еще двоих. Они исчезли сразу после начала извержения, когда я крикнул: «Бежим!» Где они сейчас? Живы или погребены под одной из глыб?
Перед глазами отчетливо возникли лица пропавших. Усилием воли взяв себя в руки, я стал рассуждать логически. Если они погибли раньше нас, их тела должны были находиться в поле зрения. Если же их нет, значит, людям удалось спастись. Но как узнать?
Между тем вулканическая бомбардировка продолжалась. Похоже, затишья не предвиделось. Извержение как бы достигло «крейсерской скорости», и этот ритм не оставлял никакой надежды.
Мозг продолжал дисциплинированно фиксировать цифры. Когда мне удалось стереть с циферблата глину, часы показывали 10.35. Каждую минуту в поле зрения падали один-два громадных обломка и тридцать-сорок кусков, которые я квалифицировал как крупные (дождь мелких осколков не в счет). Из кратера на высоту двадцать—двадцать пять метров с ревом вырвалась колонна пара диаметром десять-пятнадцать метров, начиненная камнями. Ежеминутно меня ударяли пять-шесть камешков...
Потом я задал себе вопрос: а почему, собственно, ты лежишь спиной к кратеру, хотя именно там происходит самое интересное? Самоанализ в подобных обстоятельствах может показаться странным, почти смешным... Пришлось признаться, что вид четырех товарищей, сбившихся в кучу в двадцати метрах по соседству, действовал ободряюще, подтверждая справедливость истины о том, что на миру и смерть красна. Зрелище буйства природы всегда подавляет своей мощью, на фоне разгула стихий наше существование обретает истинный масштаб, становится до крайности хрупким.
Камень стукнул меня в колено, и я дернулся от боли... Как ни странно, это был первый ощутимый удар за четыре минуты. Все предыдущие оказались не сильнее тех, что я научился «ловить», занимаясь в юности боксом. Я согнул и разогнул ногу. Действует. Пощупал колено сквозь корку грязи, облепившей комбинезон: больно, но перелома, похоже, нет.
Но откуда взялась такая безучастность? Прежде я не замечал ее за собой. Мне доводилось бывать на волосок от гибели — в горах, на фронте, в подполье, во время подводных погружений, при исследовании пещер, на вулканах — короче, чаще, чем выпадает среднестатистическому человеку, и никогда в минуты опасности я не испытывал паники. До или после — бывало, но в решительный момент — никогда. Почти всегда, правда, события разворачивались быстро, и я мог в той или иной степени контролировать положение. Здесь же, на Суфриере, я оказался обреченным на полную пассивность, нескончаемое ожидание развязки...
Взглянул на часы: 10.43. Камнепад продолжается уже более восьми минут.
Извержение между тем было преинтереснейшее! Обидно, что не придется поведать об увиденном коллегам, особенно моим друзьям — итальянцам Джордже Маринелли и Франко Бербери. Они по достоинству оценили бы рассказ. Взрыв — явление, при котором интенсивность процесса достигает пика за доли секунды. Здесь же все протекало иначе: на протяжении двух минут мощность нарастала и, достигнув максимума, не падала до нуля, как после взрыва, а держалась на предельном уровне... целую вечность!
Спохватившись, я сообразил, что, пока занимался анализом, ничего ужасного не случилось. Я по-прежнему лежал в нелепой позе, но живой! Четверо спутников тоже подавали недвусмысленные признаки жизни. Каким-то чудом никто не был ранен...
Почти тут же увесистый камень стукнул меня в правый бок. Удар получился сильный, сильнее прежних, но, как и раньше, особой боли я не ощутил. Достаточно было камню оказаться на десяток килограммов тяжелее — и все, точка. Перед взором опять возникли лица близких. Как все-таки омерзительно служить живой мишенью...
10.45. Десять минут истекли с того момента, как я взглянул на часы, одиннадцать-двенадцать с начала извержения. Сколько еще продлится этот безжалостный обстрел? Неведомо. Пока все пятеро, насколько я мог судить, целы.
В правом боку, куда пришелся последний удар, стало тепло... А, черт, кровь! Сколько раз приходилось читать: «Кровь вытекала теплой струйкой...» Я явственно представил, как густая красная жидкость пропитывает белье, затем комбинезон. Рана, очевидно, была глубокой, потому что тепло расползалось все шире. «Если так будет продолжаться, ты истечешь кровью!»
Звонкий щелчок по шлему оторвал меня от похоронных мыслей. Ничего, обошлось. Я проорал что-то остальным, сейчас уже не помню что, какой-то вопрос Легерну... Переговариваться было очень тяжело, голоса тонули в вулканической «симфонии» — густом реве пара, вырывавшегося из жерла, вое летящих глыб, свисте более мелких снарядов, издававших шлепки при падении в грязь и шрапнельный треск при попадании на камни.
Кровь, должно быть, продолжала сочиться, потому что теперь стало жечь в бедре. Однако сознание оставалось ясным, в голове не мутилось. Обидно все же для вулканолога, побывавшего в стольких передрягах, гибнуть под вулканической бомбардировкой. Особенно обидно после того, как он заявил, что Суфриер никому не угрожает! Конечно, последнее утверждение относилось к местным жителям, а не к тем, кто безрассудно надумает отправиться к самому жерлу...
Подняться к кратеру, как я уже говорил, было необходимо, чтобы уяснить себе ход развития нынешней фазы, а главное, убедиться, правда ли, как утверждали профессора Брусе и Аллегр, что среди извергнутых продуктов есть свежая магма. Это означало бы, что магматический расплав поднялся совсем близко к поверхности и, следовательно, угроза вылета палящей тучи становилась реальной.
На вершине я не заметил особых перемен по сравнению с картиной, запомнившейся по предыдущим визитам к кратеру. Разве что прибавилось вулканической пыли на низких кустарниках с широкими толстыми листьями. Осмотр крупных глыб и мелкой россыпи не оставил ни малейших сомнений: все без исключения камни представляли собой древнюю породу! Ни одного, буквально ни единого кусочка свежезастывшей лавы. Быстро осмотрев сотню образцов, я не заметил в них ни малейших следов «свежего вулканического стекла», об изобилии которого сообщали профессора (заключение основывалось на лабораторных анализах проб вулканического пепла). Увиденное еще более укрепило меня в первоначальном убеждении: вблизи от поверхности нет свежей магмы, а значит, нет и риска вылета палящей тучи.
Итак, жителям острова опасность не угрожала. Между тем обстановка на вершине вулкане оставалась неясной, происходившего в кратере мы не могли видеть, поэтому самым разумным было бы немедленно уйти. Но, видя, как устал профессор Аллегр, я не мог отдать такое распоряжение — оно походило бы на мелкую месть. Поэтому я проявил слабость, дав ему посидеть и прийти в себя...
...Истекли уже одиннадцать минут с тех пор, как я взглянул на часы. Каждая тянулась нескончаемо долго. Объективно говоря, шансов на спасение не прибавилось, но неизбывная человеческая надежда, в которой и проявляется воля к жизни, вновь зашевелилась где-то в глубине сознания. Иначе вряд ли я сказал бы себе с невесть откуда взявшимся облегчением: «Половина миновала!» То не была попытка отвести рок. Просто я полагал, что нынешнее извержение должно быть аналогично двум предыдущим, июльским, а они продолжались по двадцать минут каждое.
Наблюдая за ходом процесса, я уже не сомневался, что это фреатическое извержение. Оно возникает вследствии избыточного давления, порожденного нагревом грунтовых вод. Пар накапливается, затем взламывает «крышку» и вырывается под огромным давлением в атмосферу.
Суфриер, как и большинство вулканов, образующих островные дуги — Малые Антильские острова, Курилы, Филиппины, Индонезию, всех не перечесть,— питают главным образом вязкие андезитовые магмы. Они способны иногда порождать палящие тучи — адскую смесь из раскаленных газов и мельчайших частиц огненной лавы, образующихся в результате взрыва газов. Можно понять страх, охватывающий жителей Антильских островов при одной мысли, что может повториться катастрофа, постигшая в 1902 году город Сен-Пьер на Мартинике, когда за несколько минут погибло 28 тысяч человек. По моим оценкам, жителям Гваделупы ничего не угрожало еще много лет.
Не увидел я и близких признаков вулканического катаклизма другого типа. Всем взрывам обязательно предшествует более или менее долгий период умеренной деятельности. Так, на Мартинике первый небольшой взрыв произошел в феврале 1902 года, а гибельная палящая туча вылетела 8 мая. Взрыв Кракатау, унесший 26 августа 1883 года 36 тысяч жизней, стал кульминацией извержения, начавшегося тремя месяцами раньше. Самый колоссальный вулканический взрыв нынешнего века случился 30 марта 1956 года на Камчатке, когда взлетел на воздух вулкан Безымянный... после четырех месяцев активности. Замечу попутно, что, если бы катаклизм подобной мощи произошел не в безлюдном районе, а где-нибудь в Японии, Калифорнии, Индонезии или Средиземноморье, количество жертв исчислялось бы сотнями тысяч, а то и миллионами.
Грохот оборвался столь же внезапно, как и начался. Какое-то атавистическое чувство не позволяло принять тишину за чистую монету, заставляя считать ее очередной уловкой коварного вулкана, паузой перед следующим приступом. Хотя мне бы полагалось знать характер фреатических извержений: они прекращаются, когда давление пара опускается ниже определенного «порога». Но поди догадайся, что происходит в чреве вулкана! Механизм извержений выглядит просто лишь на бумаге. В любой миг могло произойти что-нибудь неожиданное — процесс мог захватить, например, новый водяной «карман». Быстрей отсюда!
Легко сказать... Глинистая жижа не самый удобный тракт. С трудом поднявшись, я побрел к четырем спутникам. Вид у них был не самый презентабельный: все вымазаны с ног до головы, лица вытянутые. Наш гость — профессор Аллегр вскочил первым и ринулся вниз, бросив на месте свой приметный ярко-желтый плащ. Мы тоже попытались бежать, но ушибы и ранения давали себя знать.
Итак, свершилось чудо — нам всем полагалось лежать мертвыми, а вместо этого мы вышли из передряги даже без серьезных увечий. Раненых было четверо: Джон, Франсуа, Марсель и я. Вертолет доставил нас в больницу. Меня и Джона выпустили через несколько часов. Как оказалось, «кровоточащая рана» была плодом воображения. Камень, стукнув меня в бок, завалился за спину, а я налег на него всем телом. Поскольку камень был горячий, он причинил мне, несмотря на одежду, ожог второй степени.
К радости от того, что нам довелось пережить без потерь столь потрясающее приключение (пропавшие двое оказались невредимы), добавлялось чисто профессиональное удовлетворение от сознания, что мы впервые наблюдали вблизи малоизученное фреатическое явление. Я получил зримое подтверждение того, что в применении к этому типу извержений нельзя говорить о взрыве, поскольку процесс длился свыше тринадцати минут...
Местное начальство решило оставить без внимания успокоительные выводы, к которым пришли я и мои товарищи. Префект нанес нам в больницу визит и с порога заявил (почти торжествуя), что мой оптимизм едва не привел к трагедии, поскольку, как я сам признал, лишь счастливая случайность позволила нам унести ноги с Суфриера. Я ответил, что каменный град накрыл площадь радиусом в четыреста шагов, не больше, а ближайшее селение находится в четырех километрах от кратера, так что мои прогнозы ничуть не пошатнулись от выпавших на нашу долю треволнений. Префект заметил, что принятые им решения основываются на выводах, сделанных профессором Аллегром, директором парижского Института физики Земли. Я попытался объяснить, что занимаемый пост еще не гарантирует компетентности суждений и что консультацию следует получать у специалистов.
Тщетно. Чрезвычайное положение на Гваделупе не отменили. Для меня оставалось загадкой, почему администрация вопреки очевидным фактам упорно продолжала проводить мероприятия, грозившие острову экономической катастрофой. Я пытался разрешить ее в последующие недели, но все в этой истории выглядело совершенно иррационально. Невольно напрашивались параллели с аферой, связанной с земельными участками, которую мы, сами того не ведая, разоблачили лет за шесть до этого в Италии.
Тогда местные власти курортного городка Поццуоли под Неаполем объявили, что жителям грозит извержение Везувия. Такое заявление сделал маститый профессор, пользовавшийся солидной научной репутацией. Незамедлительно была проведена эвакуация людей, перепуганных сенсационными сообщениями прессы и телевидения. Впоследствии оказалось, что вся история объяснялась сговором высокопоставленных чиновников с дельцами, вознамерившимися по дешевке скупить участки на берегу Неаполитанского залива. Для этого им требовалось объявить данный район «опасной зоной» — а что может быть страшней Везувия?! Нам удалось провалить затею.
На Гваделупе по внешним признакам не было ничего похожего. Но спустя полгода после бурных событий посвященные люди рассказали мне следующее. Несколько лет назад власти изъявили желание перенести административный центр из Бас-Тера, лежащего у подножия Суфриера, в Пуэнт-а-Питр. Последний давно уже стал экономической столицей острова, там построен международный аэропорт, на берегу оборудованы дивные песчаные пляжи, вдоль которых выросли новые роскошные отели и жилые дома. Короче, переезд весьма скрасил бы жизнь чиновникам и их семьям.
Однако проект натолкнулся на решительное сопротивление бастерцев; богатые и бедные, приверженцы правящей партии и оппозиции — все как один, позабыв распри, дружно восстали против переезда, обрекавшего их город на окончательное увядание, а многих жителей на разорение.
Но вот природа, словно по заказу, преподнесла им нечаянный подарок в виде извержения. Перед лицом грозящей опасности эвакуируют население и — конечно же! — административные службы. Пока их временно размещают в Пуэнт-а-Питре. Если катаклизм произойдет, власти удостоятся похвалы за расторопность и префектура навечно осядет в «безопасном месте». Если не случится ничего серьезного, что же, всегда можно сказать: «Профилактика лучше лечения». Жителям по прошествии нескольких недель разрешат вернуться, ну, а префектура останется в Пуэнт-а-Питре: ведь на ее перемещение уже ушло столько денег, что глупо вновь тратить уйму времени, энергии и средств на возвращение в Бас-Тер...
Такими предположениями поделились со мной многие бастерцы, добавив при этом: «Вы спутали карты префектуры, заявив во всеуслышание, что никакая опасность не грозила и, следовательно, эвакуация была напрасной». Не стану судить, обоснована или нет выдвинутая в разговорах со мной гипотеза. Готов согласиться, что в отличие от прогнозов по поводу извержения она не до конца подтверждена фактами...
Продолжение этой истории можно считать вполне логичным: правота не доводит до добра. В моем случае санкции последовали незамедлительно — приказом директора я был отстранен от руководства отделом вулканологии в Институте физики Земли.
Единственный полезный урок, который следует извлечь из этого дела, заключается в том, что, когда наука вплотную соприкасается с социальными проблемами и особенно когда речь идет о жизни людей или благополучии населения, нельзя полагаться лишь на титулы и звания, а следует учесть объективные данные, собранные компетентными специалистами.
Хочу отметить такой нюанс. Некоторые вулканологи поначалу настороженно встретили мои категорические выводы. По их мнению, следовало дождаться окончания извержения, провести все лабораторные анализы и лишь затем делать заключения. Тот факт, что я побывал на вулкане и видел все в непосредственной близи — ближе, чем мне хотелось бы! — представлялся им скорее минусом, чем плюсом. Вообще в их глазах я придал вулканологии слишком «спортивный» характер. Полагаю уместным внести в это ясность.
Совершенно верно: я не скрываю, что намеренно связал исследовательскую деятельность, по своей природе строгую и малопоэтичную, с так называемыми тривиальными радостями, которые приносят физическое усилие, товарищество и пережитый риск. Таково уж свойство моей натуры. Однако дело не в этом. Наш подход к вулканологии покоится на постулате, что наиболее полные наблюдения и самые точные измерения следует производить в тот момент и в том месте, где происходит извержение. А это место редко бывает легкодоступным (если вообще доступным), так что надо заранее быть готовым к предстоящим трудностям.
Как соразмерить степень риска? Готового ответа тут быть не может. Однако примечательно, что, дав примерно двадцать пять официальных консультаций по просьбе правительств или местных властей, я лишь дважды пришел к заключению о неминуемой опасности для населения со стороны извергающегося вулкана. Во всех остальных случаях страхи не соответствовали реальной угрозе.
Живые звуки океана
Волны то возникали, расплескиваясь гулом и шорохом, то с непонятным скрипом исчезали, чтобы тотчас появиться вновь. Правда, на научно-исследовательском судне «Профессор Штокман», на котором находилась экспедиция Института океанологии имени П. П. Ширшова, лишь один Алексей Островский вслушивался в... этот акустический шторм, бушевавший в океанских глубинах. Островский — старший научный сотрудник лаборатории сейсмических исследований геолого-физического сектора, и акустика вроде бы не совсем его профиль работы. В институте эта наука выделена в особый сектор наравне, скажем, с биологией или геологией моря, здесь работают и физики, и математики. Но сегодня акустика настолько сроднилась с сейсмологией, что появился даже новый термин — сейсмоакустика.
Еще в студенческие годы Алексей узнал, что морской шум — это не только плеск волны, свист ветра или крик чаек, им сопутствующий. В толще вод неслышно для человеческого уха переговариваются не одни лишь сообразительные дельфины, но еще крабы, лангусты, морские ежи и даже молчаливые рыбы. Киты, например, свистят и щелкают соловьями, по-собачьи лают тюлени и моржи...
Впрочем, почему именно это должно удивлять, а не то, что морские глубины, заселенные гораздо плотнее суши, считаются царством безмолвия? Как же общаться обитателям его, передавать друг другу необходимую информацию? Глубины океана — довольно плотная среда. Даже луч самого современного лазера проникает не дальше 400 метров. Зато акустические волны распространяются со скоростью 1500 метров в секунду. Не очень сильный звук от выстрела экспериментальной пневматической пушки в морских глубинах слышен за десятки километров. Звуковые волны, рождаемые землетрясениями, не только пронизывают планету насквозь, но и огибают ее по поверхности. Правда, при довольно сильных подземных толчках. Однако услышать эти звуки, а тем более разобраться в них нашему уху не дано. Необходимы чуткие приборы, хотя и с их помощью прослушивание океана — задача довольно сложная. Но очень нужная!
То, что слушать океан — дело непростое, Островский уяснил себе в самом первом научно-исследовательском плавании. Правда, к качке можно привыкнуть, но постоянно делать поправку на «морской коэффициент» утомительно. Поэтому и рейс в Баренцевом море на судне «Дмитрий Менделеев» Алексей вспоминает и сейчас как очень и очень нелегкий... В первые дни экспедиции Островский с трудом узнавал тех, кого привык видеть в институте строгими, что называется, при галстуках. Здесь, на корабле, наравне со студентами работали и ученые с мировыми именами. Понадобилось, так вместе разматывали катушку с пятикилометровым тросом — перемазанные все, в линялых шортах. Работа не делилась на чистую и грязную, умственную и физическую. Надо расставить приборы — их и ночью расставляли, потому как эксперимент не ждет.
Экспедиционный быт уравнивает заслуженных и начинающих. Появиться в шортах можно было лишь после приказа капитана о переходе на тропическую форму одежды — когда судно пересечет Северный тропик. А он только называется Северным, хотя расположен гораздо южнее самой южной точки нашей страны. И жара здесь серьезная.