Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Страсти по четырем девочкам - Юрий Яковлевич Яковлев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

как пишет, замерзая, дрожащая рука, страдая и дерзая, страничку дневника. Строка… еще строка…

Мистерия набирала силы.

В печном дымоходе, пересекающем всю комнату, и сквозь окно, выходящее на улицу, загудел ветер, словно заиграл на трубе. И печь на мгновенье ожила:

Я сказала ленинградке: "Ты сожги свои тетрадки И погрейся у огня". Не послушалась меня. Все простуженно сопела, И перо ее скрипело. Сотрясали взрывы дворик. Кто-то встретил смерть свою. Пишет маленький историк. Пишет летопись свою.

Таня писала свою летопись, от всего отрешилась и писала:

"Лека умер 17 марта в 5 часов утра 1942 года". Потом положила перо тяжелое! — и вслух подумала: "Очень трудно писать слово умер. У Леки был свой угол, отгороженный шкафом. Он там чертил. Зарабатывал деньги черчением. Он был тихий и близорукий, ходил в очках. И все скрипел своим перышком, рейсфедер оно называется… Лека умер… Умер Лека…"

Она уронила голову и долго не могла ее поднять. И все, что происходило дальше, было как во сне. Этот сон снился моим спутникам. Они были и как бы не были в этом страшном блокадном мире.

Мне вдруг показалось, что я попал к себе домой, что все кругом хорошо знакомо. Белая изразцовая печь, книжный шкаф, кушетка с тремя подушками и с пружиной, которая поет, когда садишься. А если подойти к окну, то можно увидеть нашу улицу… Нет, нельзя ничего увидеть — иней толщиной в палец покрыл стекла. Мне показалось, что это не девочка склонилась над тетрадкой, а мама пишет мне письмо о печке со стреляющими угольками, о елке с золочеными орешками. А когда в пузырьке замерзали чернила, мама отогревала их своим дыханием. Теперь я понял, как трудно писать голодному о сытости, окоченевшему о тепле.

Здесь была мамина блокада, мамин мученический крест, терновый венок ее жизни.

О, если бы я мог опустить занавес, прервать этот страшный спектакль. Но действие продолжалось — от своего Театра никуда не деться, как нельзя уйти от самого себя.

Мистерия продолжалась.

Девочка слаба. Подняться силится. Падает. Поднимется едва ли. Расскажи нам, старая чернильница, Как в тебе чернила застывали. Как о черный лед стучало перышко, Перышко — голодный клюв воробышка. Расскажи, как можешь, печка бывшая, Как ты в дни блокады горевала. Как стояла, про огонь забывшая, И жилье уже не согревала. Но молчит чернильница. Умерла учительница. Печь к теплу дорогу не покажет. Только хлеб живой. Он все расскажет.

Мистерия не только рассказывает — она оживляет неодушевленное. Впрочем, разве можно хлеб причислить к неодушевленным предметам. Тем более блокадный хлеб, который был единственным источником жизни, на который молились.

И хлеб стал действующим лицом мистерии.

Я — хлеб. У меня есть душа. Я — хлеб. И мне больно бывает. С березы листва опадает, шурша, А хлеб каждый день оживает. Я слышу осколков удушливый свист. Я — ломтик, прозрачен и тонок. И держит меня на ладони, как лист, Голодный блокадный ребенок. Я — хлеб. У меня есть душа. Хотя я тонюсенький ломтик, Ко мне приближается еле дыша Голодный ребяческий ротик. Большие глаза. Цвет лица восковой. С трудом поднимает ручонку. Я — хлеб. И пока я живой, Не дам умереть я ребенку! Я — хлеб. Я — живой. Не горю я в огне. Я ваш, я ржаной, самый близкий. И тянутся детские губы ко мне, Как будто к груди материнской. Я — хлеб. У меня есть душа. Я хлеб…

Хлеб не ушел, не покинул дом, только превратился в тоненький ломтик, прозрачный, как кленовый листок. Опять опавший листок! Ломтик лежал на Таниной ладони. Не просто хлеб — блокадный паек. И Таня начала отщипывать и есть, как никто из вас, слава Богу, никогда не ел хлеб.

Она повернулась к нам и преподала жестокий блокадный урок.

— Вы знаете, как едят блокадный хлеб? Нет? Я раньше тоже не знала… Я научу вас. Надо положить пайку на ладонь и отломить крохотный кусочек. И долго-долго жевать его, глядя на оставшийся хлеб. И снова отломить. И снова жевать. Надо как можно дольше есть этот крохотный кусочек. А когда весь хлеб будет съеден, подушечками пальцев соберите на середину ладони крошки и прильните к ним губами, словно хотите поцеловать их… Чтобы ни одна крошечка не пропала… ни одна крошечка.

Таня замерла, разглядывая пустую ладошку, словно пытливо проверяла: не осталось ли крошечки. А потом, как бы не своим, неживым голосом прочла новую строку из страшного дневника: "Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи 1942 года… Дядя Леша 10 мая в 4 часа дня 1942 года…"

Во второй фразе она пропустила слово "умер". Видимо, это слово было ей не под силу. А потом она запела, как в мирное время, только потише. Она вообще любила петь, потому что когда поешь, перестаешь заикаться, а Таня заикалась…

Жура-жура-журавель, Журавель-журавлик. Растопил снега апрель, И плывет кораблик. Поднят нос у корабля, Паруса в порядке. А у журы-журавля Крылья из тетрадки. Затерялся он во мгле, Далеко от школы, Вместо перьев на крыле Вечные глаголы.

За окном завыли сирены. Таня замолкла. А мои спутники не сразу поняли, в чем дело.

— "Скорая помощь", — вздохнул Пьеро.

— Может быть, пожарные проехали? — заметил Арлекин.

Но "пожарные проехали", а сирена продолжала надсадно звучать рядом.

И тут загрохотало, зазвенели стекла. Это ударили зенитные орудия.

— Может быть, салют? — дрожащим голосом произнес Пьеро, и я понял, что мальчик сам себя пытается обмануть, вернее, ввести в заблуждение свой страх.

Раздался оглушительный треск. Стены вздрогнули, дом тряхнуло. Люстра закачалась, как при землетрясении. По потолку, как молния, пробежала кривая трещина. Упала штукатурка. Мои спутники забились в угол. Замерли.

— Штукатурка не страшно, — предупредила Таня, — когда летят осколки стекла — опасней.

Она была опытней двух моих спутников.

— Я думаю, бомба попала в Неву. Дома не пострадали, иначе был бы пожар.

Все происходящее действовало на нас по-разному. Таня держалась спокойно: человек ко всему привыкает, даже к бомбежке. Пьеро и Арлекин молча жались друг к другу — поняли, наконец, что происходит, — и постарались оставаться артистами в спектакле. Я же был напряжен до предела. Я знал, что значит грохот стрельбы и чем может обернуться взрыв бомбы. Все это я усвоил давно, но успел позабыть. Однако есть такие страницы в памяти, которые оживают мгновенно и отдаются болью. У меня похолодело на сердце. И когда грохот утих, я сам себе прошептал: "Кажется, пронесло".

Таня посмотрела на Арлекина и в первый раз улыбнулась:

— Ты откуда такой смешной? Ты всегда смеешься? Даже когда больно, улыбаешься?

— Я — Арлекин, — буркнул мой дружок. — А если тебе не нравится улыбаться, то посмотри на моего друга.

Таня тут же перевела взгляд на Пьеро. И снова улыбнулась.

— А ты похож на нашего учителя рисования. Он тоже всегда мрачный. Никто не видел его улыбающимся. — А потом Таня перестала улыбаться и спросила: — Ты голодный? Голодные тоже мрачные.

Пьеро покачал головой и отвернулся.

Снова послышался грохот. Словно над городом в своей колеснице с квадригой коней мчался Аполлон. Красота спешила спасать мир. Не поздно ли?

Есть такой театральный закон: если в первом акте на сцене появляется ружье, позднее оно обязательно должно выстрелить. И если в начале спектакля Арлекин вырвал лист из тетради, сложил бумажного журавлика и взмахом руки запустил его, то Журавлик обязательно появится. Самым неожиданным образом, при самых странных обстоятельствах.

Так в ледяной, покрытой инеем блокадной комнате появился бумажный Журавлик. Он сделал круг и шурша, как опавший листок, опустился к ногам Тани Савичевой.

Девочка вздрогнула. Но увидев Журавлика, успокоилась, не удивилась.

— Журавлик? Как ты сюда попал, Журавлик?

— Я услышал, что тебе приходится трудно, вот и прилетел.

— Тебя могли сбить. Слышишь, как гремят зенитки. А у тебя бумажные крылья. И одно крыло уже подбито, опущено.

— Меня нельзя уничтожить: пока живы дети, всегда будут бумажные Журавлики.

— У меня нет для тебя даже крошечки хлеба.

— Бумажным журавликам не нужен хлеб. Хлеб нужен тебе.

— Откуда ты прилетел?

— Из твоего будущего, Таня.

— У меня нет будущего.

— Что же, ты навсегда останешься девочкой.

— Блокадной девочкой.

— Но снаряд может пролететь мимо. И бомба не попадет в твой дом.

— Не все ли равно, от чего умирать. Может быть, от голода еще больнее.

— Давай улетим вместе на Большую землю, там есть хлеб, там жизнь…

Но Таня грустно посмотрела на Журавлика и покачала головой.

— Я не могу улететь без мамы, — сказала она.

Голос Тани как бы отделился от нее, стал чужим — хриплым, простуженным.

"Мама умерла 13 мая в 7 часов утра 1942 года… Савичевы умерли… Умерли все… Осталась одна Таня…"

Ее голос оборвался. Но под сводами ледяной комнаты, как эхо, зазвучали другие голоса, такие же приглушенные, охрипшие:

— Осталась одна Валя… Остался один Вадим… Осталась одна Катя… Женя… Кира…

Тане откликались дети такой же судьбы, и их имена разносились по свету. А потом они захлебнулись, умолкли. И в давящей тишине, как неторопливые удары метронома, застучало сердце города, который через силу жил: тук… тук… тук…

И вдруг с болью и отчаянием Таня позвала:

— Мама…

Она не могла крикнуть — не было сил — она прошептала: "Мама".

Но Мама услышала. В тишине раздались тихие шаги. Скрипнула дверь. Я поднял глаза — и вздрогнул: в дверном проеме стояла моя Мама. Моя! Я не мог ошибиться! Только она почему-то стала ниже ростом, совсем маленькая. А может быть, это я так вымахал за годы разлуки? Нас окружал ледяной холод, но Мама почему-то была в легком платье с цветочками, в таком я видел ее в последний раз…

Она вошла в комнату, даже не взглянув в мою сторону.

Я же неотрывно смотрел на Маму, хотелось броситься навстречу, прижаться к ней, спрятать голову на ее груди, как в детстве. Но я не мог шевельнуться, не мог произнести ни слова. На какое-то мгновенье я скосил глаза на Таню. Она тоже была в оцепенении, только глаза ее расширились, посветлели. Я почувствовал, что она приняла мою Маму за свою. Но Мама так же молча прошла мимо Тани, и я услышал Мамин голос:

Я по Ленинграду не бреду Не бреду устало. Я свою блокаду Для себя прорвала. Не смотрю я в небо: Не летят ли гады? Не ищу я хлеба: Горек хлеб блокады.

Я молчал. Таня силилась что-то сказать и не решалась. Видимо, в голове у нее все перепуталось. И она одними губами произнесла:

— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.

Наверное, эта фраза, как шифр, скрывала что-то важное, о чем необходимо было сообщить Маме.

Я же так и не проронил ни слова: был поражен, что мы с Таней одну и ту же женщину приняли за свою Маму. Кто из нас ошибался? А может быть, в этой странной мистерии, которая разыгрывается в моем Театре, одна Мама для всех?

Пьеро сжимал в руках тоненькую школьную тетрадку. Арлекин уронил голову на грудь. Маска со смеющимся ртом выглядела нелепо — смеялась, когда надо было плакать. Но в эту минуту маски моих помощников снова стали маленькими щитами, которые надежно закрывали их лица. Лицо-то можно закрыть личиной, а как защитить сердце?

— Почему ты не предупредил нас? — глухо спросил Пьеро. — Мы думали, что это простая тетрадь.

— Давай уйдем отсюда! — предложил Арлекин. — Ведь это Театр…

— Отсюда не уйдешь, — вздохнул Пьеро. — Этот Театр в каждом из нас. А разве можно уйти от самого себя?

Эти слова он произнес с горечью.

И глядя вслед уходящей Маме, сказал:

— Уйти из Театра — значит изменить самому себе и… своей Маме.

Может быть, он тоже принял ее за свою Маму.

Нет, они не ушли, эти два моих помощника, и не сорвали с лица маски. Одна маска хмурилась, другая смеялась. Но я чувствовал, что под масками по лицам текут слезы. Те самые, невидимые миру. Миру-то они не видны, но они твои… слезы:

— А куропатка съедает в день всего 22 грамма.

Песнь третья

Если бы в моем Театре был занавес, на нем бы, как мхатовская чайка, был бы вышит опавший лист. Там на заснеженном сквере лежал дубовый, а теперь нам предстоит найти каштановый — большой, разлапистый, цвета бронзы. Похожий на перо жар-птицы. Опавшие листья — человеческая память! Следы жизни.

Человеческая память напоминает архив после разгрома, где все дни, события, годы жизни свалены в одну кучу. Самые дорогие воспоминания твоей жизни порой пропадают здесь, как в пресловутом спецхране. Но мой Театр имеет доступ в этот спецхран, он бросает вызов забвенью и возвращает к жизни то, что особенно дорого людям, дорого всегда.

В моем Театре оживает не только моя жизнь — она и не заслуживает своего театра — я возвращаю к жизни тех, кого уже нет: их жизнь продолжается в моем Театре. Театр приближает их к нам.

Не покидайте мой Театр! Ведь ни один театр в мире не может существовать, если зрительный зал пуст и если у входа никто не спрашивает: "Нет ли лишнего билетика?"

Таня Савичева отступила в тень. Сейчас на сцену выйдет другая девочка — Анна Франк.

Она еще не появилась из-за кулис, а два моих спутника, Пьеро и Арлекин, уже рядом. Они входят в роль, настраиваются, как оркестр перед спектаклем:

Милые ребятки, Не играйте в прятки. Ведь играют в прятки, Если все в порядке. И Арлекин с поклоном продолжает: Пальцы в перчатке Играют в прятки. В раковину устрица Прячется, как узница. И не обнаружена Боль ее — жемчужина.

И вот тогда откуда-то донесся сдавленный, дрожащий голос:

Я в прятки не играю, Я прячусь от врагов. Я каждый день сгораю И возрождаюсь вновь.

Место действия — Амстердам! Вращается глобус. Как опавшие листья, шуршат листки календаря. Мы идем вдоль рек и каналов. Вода в них зеленоватая. Маленькие буксирчики, как жуки-плавунцы, снуют взад-вперед. По мостовой мчатся велосипедисты. Амстердам — город велосипедов. Все дети, взрослые, старики — жмут на педали, словно общими усилиями заставляют вертеться землю. Узкие дома стоят тесно, как солдаты в строю. Черепичные крыши напоминают чешую красных рыб. Мы ищем убежище Анны Франк. Выясняется, что мои спутники не понимают, какая разница между убежищем и домом.

— Убежище — это берлога в дремучем лесу? — спрашивает Пьеро.

— И в ней живут медведи, — шутит Арлекин и умолкает, поняв, что сейчас шутки неуместны.

— Когда человек скрывается от преследования — любой дом превращается в убежище. Иногда такой дом найти труднее, чем берлогу в лесу, — объясняю я, и мы прибавляем шагу.

— Как, же мы найдем это убежище? Где оно?

Эти вопросы повисают в воздухе.



Поделиться книгой:

На главную
Назад