Тем не менее слово «рай» в применении к образцовой резервации вошло в обиход и употребляется в печати по сей день, приобретя в конце концов горько-иронический оттенок и противоположный смысл.
Под резервацией когда-то подразумевалась «территория, где представители коренного населения могут вести свой традиционный образ жизни безо всякого постороннего вмешательства». Белым, или, говоря казенным языком,— лицам европейского происхождения, там появляться запрещено. Разрешение может дать комитет туземного самоуправления резервации. А он будет рассматривать просьбу только, если ему предъявить рекомендацию какого-нибудь министерства. Ее следует подтвердить к тому же в столице штата. Действительно, в тех немногочисленных местах Австралии, где сохранились аборигены, живущие охотой и собирательством (в Куин-сленде, на Северной территории), белые без официального разрешения не появляются. Впрочем, если того требуют государственные интересы, министерство геологии в Канберре охотно даст нужную рекомендацию. И так появляются сначала геологи, потом рабочие роют шахты. Аборигенов выселяют. Примеров тому немало: в Ямбилууне, в Аурукуне
Компании, в чьи руки перешли аборигенские земли, обязались обеспечить их жильем и помощью на новом месте. Коббаррнагадутуна — название района, где сосредоточены резервации Папунья, Иендуму и несколько более мелких. Выбрано было это место потому, что подземные воды там расположены не так уж глубоко, а это позволило пробурить не очень дорогие скважины и построить колонки. Наличие воды было обязательным пунктом соглашения.
Питер Баркэрд, социолог из Мельбурна, занимающийся вопросами приспособления аборигенского общества к новым условиям, не без труда получил в Канберре нужную рекомендацию. Труднее было в Алис-Спрингсе, где администратор по делам коренного населения долго и нудно выяснял, зачем и почему Баркэрду обязательно нужно в резервацию, когда можно тут же в его конторе получить кучу прекрасного печатного материала на эту тему. В конце концов администратор подписал необходимую бумагу.
Социолог направил письма в резервации Иендуму и Папунья. Через неделю из Иендуму пришло разрешение, а из Папуньи — отказ безо всяких объяснений. И это, естественно, только разожгло интерес исследователя.
Не видать бы ученому Папуньи, если бы он не поделился печалями с неким Патриком О"Ши, владельцем маленькой строительной фирмы. Оказалось, что фирма О"Ши взяла подряд на ремонт школы в Папунье.
— Тут ни бумага, ни телефон не помогут. Надо лично договариваться. Я-то их знаю,— объяснил он Баркэрду.— Завтра вместе поедем.
Машина свернула с шоссе и затряслась по песку. В пустыне торчал единственный уцелевший от ограды столб, а на нем такое же грозное предупреждение, как и у главных ворот. Оставив социолога у столба, О"Ши пошел договариваться.
Через час он вернулся — все в порядке. Сначала оба шли по песку, потом возникла широкая улица. Обогнули полицейский пост, дав хороший крюк. Разрешение вроде бы дал один из членов туземного самоуправления, однако имени своего просил не называть. Фотографировать — запрещается. Если спросят: кто такой, отвечать — маляр. Вообще следует быть осторожным, ибо сегодня у аборигенов Папуньи день выплаты пособия. Виски им продают белые рудокопы, зачастую очень далеко от резервации.
Можно было подумать, что Папунью кто-то недавно взял штурмом: выбитые окна, дыры в стенах, сорванные с петель двери. Около домов кучи мусора, ржавые консервные банки. По улицам бегали стаи собак.
Школа издали выглядела опрятно: несколько пестрых домиков за решетчатой оградой. Стоило лишь войти в школьный двор, как О"Ши тут же запер калитку на замок и набросил цепочку. Правда, в зданиях никого не было: на время ремонта у учителей и учеников каникулы.
Вблизи, однако, учебное заведение было не столь симпатично. Все, что только возможно, было разбито, испорчено, электропроводка вырвана с мясом.
— Два раза в год ремонтируем,— сказал О"Ши,— а могли бы сразу начинать, как кончаем. На том бы и фирма держалась.
Грохот прервал их разговор. Толпа детей бомбардировала здание камнями, и рифленое железо стен гудело. Другие ребята палками крушили все, что попадалось им под руку. У ворот собралась кучка нетрезвых мужчин.
— Кто-то уже пустил слух, что белые пришли,— объяснил Патрик.— Нам надо сматываться, а то еще полицейский придет, доказывай потом, что ты не кенгуру. Они сразу разбегутся, зато из-за угла камнем засадят. За что они нас так ненавидят? Чего им не хватает?
Через заднюю дверь они покинули школу и вскоре были у машины. До резервации Иендуму добрались довольно скоро.
Совет Иендуму не зря позволил посетить свою резервацию: выглядела она куда лучше Папуньи, даже школа работала. Но пустые или заброшенные дома были и здесь в избытке. Населена одна лишь половина жилищ. Зато в пустыне за поселком кочует множество семей. Иногда они приходят в Иендуму и живут за оградой в хижинах из картона, жести и, бог еще ведает, чего.
Наверное, именно этих полуголых людей в немыслимых обносках следовало отнести — по официальной классификации — к «коренному населению, ведущему традиционный образ жизни».
Разница между Иендуму и Папуньей объяснялась довольно просто: в первой живут люди из двух родственных племен, а в другой — остатки множества разных племен, еще в 1965 году бродивших по пустыне. У них нет ни общего языка, ни сходных традиций. Английскому языку им научиться не у кого.
Единственное, что осталось у них от прежней жизни,— полудикие собаки. Днем в Центральной Австралии очень жарко, ночью весьма холодно. Топлива на многие мили вокруг не осталось. Аборигены кладут с собой под одеяло собак, чтобы те согревали их своим теплом.
«Чего им не хватает?» —подобный вопрос мог задать — и задает — не только строитель О"Ши. Дали им дома, дают еду, одежду. Чего еще надо? Просто не люди, а животные какие-то.
Но представим себе абсолютно фантастическую картину. Аборигенам понадобились богатые охотничьи угодья, а на их месте как раз стоит город Сидней. Сиднейцам объясняют, что их переселяют в другое место, а здесь дома сносят, асфальт снимают, чтобы ничто не мешало хорошей охоте.
Выселенных сиднейцев снабжают всем, что необходимо для жизни: прекрасными копьями, лучшими бумерангами, копалками для корней. Им дают палочки для добывания огня. И даже снабжают первое время едой. Но потом, очевидно, возникает вопрос: «Чего им еще надо?» Ведь они получили без труда все, что люди добывают ценой больших усилий. Как объяснить, что житель большого города вряд, ли выживет в пустыне, сколько бы копий у него ни было? Не привык он к этому и не умеет, и не его это вина. Он хорошо знает, что нужно ему было для жизни в развитом индустриальном обществе, но его лишили привычных условий, не поинтересовавшись его мнением.
Жители Папуньи очень многое знали и умели — то, что нужно было для жизни. Своей жизни. Им не нужна была ни Коббаррнагадутуна, ни ее рай. Так пришли апатия и отчаяние, прерываемые вспышками яростного, но бессильного гнева.
Среди всех аборигенов, которые ютятся на окраинах больших и малых городов, появились теперь люди, понимающие, что как-то надо менять условия существования. Как — они еще не знают, но знают, что сделать это нужно.
Один из них — чернокожий певец Джимми Блексмит. Поет он, разумеется, по-английски, ибо это единственный общий язык. Выступает он в резервациях, поет перед белыми в барах. Его отметили даже в сиднейских газетах, где восхитились «великолепным пренебрежением к грамматике». В школе-то певец не учился...
Одна из песен называется «Красные пески Ямбилууны».
«Вы выкапываете души,— поет он,— вы хотите их увезти. Души наших предков лежат под песками. Но когда я умру, моя душа вернется туда, в красные пески Ямбилууны, в красные пески Ямбилууны».
Джимми и сам не скажет, к какому племени принадлежали его предки, кочевали ли они вообще в Ямбилууне. Но песню его знают почти все аборигены Австралии.
Из-под красных песков Ямбилууны экскаваторы выкапывают урановую руду. Аборигенов там давно нет. Для них приготовлены райские условия в образцовых поселках-резервациях. Не их вина, что свой рай они представляли иначе.
А по пустым улицам Коббаррнагадутуны среди развалившихся домов бродят полудикие собаки...
Рацея капитан-командора Головнина
Они стояли, широко расставив ноги, и судорожно цеплялись за шершавый от морской соли поручень. Корму то подкидывало вверх подкатившим валом, то она стремглав проваливалась в зеленоватую кипень волны, с гулом расплескивая ее, и вся парусная вахта — два десятка курсантов, все, как один, в эти мгновения как-то по-птичьи закрывали глаза. Было нетрудно догадаться, что у каждого из них в это время все опускалось внутри и предательские спазмы начинали выворачивать желудок. Корма вновь вздымалась, и тогда они открывали глаза, с любопытством взглядывали друг на друга, смущенно улыбаясь, хотя стыдиться было нечего: так начинали многие, кто выходил в первое морское плавание, и ничего в том зазорного не было.
За курсантами-первокурсниками, проходившими морскую практику на четырехмачтовом барке «Крузенштерн», которым мне довелось тогда командовать, я наблюдал с ходового мостика. Качка была вызвана жесточайшим штормом, который обрушился на нас внезапно при входе в южную часть пролива Каттегат. Почти ураганный ветер, рвущийся в пролив от северо-запада, или от норд-веста, как говорят моряки, не был предусмотрен никакими прогнозами, и даже подробнейшие факсимильные метеокарты, принятые нашей судовой радиостанцией, ни единым значком не намекнули на близкое светопреставление. Мой старший помощник, сдающий вахту в восемь утра, доложил, что по курсу прелестная погода, и тем внес в душу успокоение. Погода и в самом деле была великолепной — ясной и солнечной и, оставаясь такой, через два часа разразилась чудовищным норд-вестом. Слабый ветерок, поддувающий в левую скулу барка, вдруг усилился на глазах, засвистал, завыл, загрохотал. Из хаоса звуков выделилась одна басовито-пронзительная нота. Она пугала, настораживала. И все это, повторяю, происходило при безоблачном голубовато-белесом небе в холодном сиянии осеннего солнца. Крутые злые волны, какие бывают в шторм на мелководье, сплошь покрытые пеной и кое-где просвечивающие бледной зеленью, как бутылочное стекло, е остервенением, тупым упрямством били в борт парусника, издавая грохот пушечных залпов. Под их натиском барк вздрагивал от носа до кормы и кренился на правый борт. Волны обрушивались на палубу, вода стекала с нее потоками, дробилась ветром и проносилась густой соленой пылью.
Устоять на палубе, не держась за что-нибудь, было невозможно. В помещениях летела мебель, со звоном сыпалась из шкафчиков посуда, дребезжа, катились по камбузу бачки и кастрюли...
Глядя на выправленный рангоут — мачты и реи,— я порадовался про себя, что еще вчера перед тем, как войти в узкость пролива Большой Бельт, приказал убрать все паруса по-походному, то есть уложить и закрепить на реях. Управление судном под парусами в узкостях чрезвычайно сложно: это можно позволить себе лишь тогда, когда ты уверен в опытности команды, в конце практики: курсанты, приобретшие некоторую сноровку при работе со снастями, не подведут.
По опыту я знал, что шторм, начавшийся внезапно и в таких условиях, обещает кончиться скоро и резко; но от него можно ожидать всяких бед, бывали случаи, когда судам, попавшим в такую передрягу, приходилось прерывать рейс и возвращаться в порт на ремонт.
Барк продолжал движение вперед, несмотря на то что скорость его не превышала двух узлов, а порой он попросту топтался на месте, изо всех сил удерживаясь против ветра.
Подлетала чайка и бесстрашно парила над взбудораженным морем; она была совсем близко, и я видел ее круглый агатовый глаз. Чайка наклоняла головку то вправо, то влево, высматривая добычу, вдруг стремглав пикировала и через мгновенье тяжело взлетала с добычей — из птичьего клюва, трепеща, торчал рыбий хвост. Ветер подхватывал чайку и относил далеко от судна, но, проглотив рыбу, она возвращалась снова.
Среди практикантов на корме я заметил знакомую фигуру курсанта Сергея Терехова, сына моряка, с которым мне когда-то привелось вместе плавать по северным морям. Серега съежился, спрятал голову в плечи. Ветер срывает с головы фуражку, но не может унести, так как Серега догадался опустить под подбородок штормовой ремешок. Я вижу, как с фуражки у него стекает вода, и тоненькая струйка устремляется прямо за шиворот, и Серега вздрагивает, гримасничая, говорит что-то своему приятелю-однокашнику — фамилию того я не запомнил. Вообще, запомнить в начале плавания полтораста курсантов, пришедших на каких-то два месяца практики, невозможно.
Когда я командовал парусной учебной шхуной, то знать полсотни курсантов в лицо и по фамилии не составляло труда, и, наверное, это было еще и потому, что я тогда был моложе. Сейчас меня интересует другое, чем простое запоминание подчиненных,— как они смотрят на свою будущую специальность, что ищут впереди, вот что занимает меня в первую очередь.
Я смотрю на Терехова и вспоминаю, как впервые увидел его в морской форме и с трудом признал в нем того самого Сережку, который, бывало, с важным видом, держась за отцовский палец, приходил к нам на судно и с достоинством занимал кресло отца в кают-компании.
...Я сидел за письменным столом в своей каюте и писал какую-то бумагу, когда, постучавшись, вошел Сергей и доложил, что «прибыл по моему приказанию».
Чуть-чуть с креном, как любил носить его отец, сидела на светло-русой Серегиной голове фуражка с маленьким «нахимовским» козырьком, под которым светились славянские глаза. Морская форма на Сереге не морщила, не топорщила, не висела мешком: тельняшка, как и положено быть у бравого «марсофлота», выглядывала из-под суконной голландки не более чем на три синие полоски, брюки клеш немного не прикрывали носки начищенных хромовых ботинок, огнем горела надраенная медная бляха у широкого флотского ремня. А единственную галочку на левом рукаве, обозначающую, что курсант еще не закончил первого курса, Серега поторопился спороть, потому что она-то и портила все на свете — всякому было видно, что перед ним зеленый первокурсник, салага, и, разумеется, это огорчало Серегу, но нашить сразу две галочки он остерегался, так как на следующий курс перейдет, когда успешно закончит свою первую плавательную практику.
—Так, стало быть, ты и есть сын собственных родителей? — спросил я и назвал имена и отчества отца и матери Сереги.
— Угу,— сказал он.
— Парусник нравится?
— Большой,— уклончиво ответил Серега. И как язык проглотил.
В наше время мы были более откровенными. Мы называли вещи своими именами — так нас учили отцы, ушедшие на фронт, и матери, тащившие на себе и нас и домашнее хозяйство,— мы восхищались учебным парусником, который был перестроен из грузовой шхуны, и не было для нас милее родного кубрика, переоборудованного из мрачного грузового трюма.
— Ну-ну,— сказал я, и он, наверное, уловил в моем тоне оттенок недовольства, потому что с опаской покосился на меня.— Ты на уроках так же краток?
— В данном случае я не тороплюсь с выводами,— важно ответил он.
— Добро,— сказал я,— пока мнение твое окончательно не сформировалось, советую идти в кубрик и сесть за письмо к отцу. Напиши, куда попал на практику, не напутай чего-нибудь, да поклон от меня передай. И поспеши, а то можешь не успеть.
Солнце освещало его профиль, но он мигом повернулся ко мне в фас, широко открыл глаза — и куда только его важность делась!
— А когда отход, дядя Володя?
— Во-первых, я тебе не дядя Володя, а товарищ капитан или можно еще — Владимир Александрович. И ты мне, пока мы на судне, не Сережа, а курсант Терехов. Ясно?
Он явно оторопел и пробормотал:
— Ясно.
— Сегодня помощник по учебной работе соберет вас в столовой, там и потолкуем про отход. А теперь беги пиши письмо.
Он, казалось, даже обрадовался, что я его не держу, лихо откозырял и выскочил за дверь...
Барк упрямо преодолевал встречную волну, буквально отвоевывая каждую милю у осатаневшего норд-веста. Под его напором содрогались закрепленные судовые шлюпки, стрелял на одной из них сорванный угол чехла, и пока боцман карабкался в шлюпку, чтобы спасти чехол, парусина была изодрана в мелкие полоски, которые подхватил и унес ветер.
Я находился в штурманской рубке, когда позвонили из машинного отделения, и взволнованный заикающийся голос вахтенного механика прокричал:
— Т-товарищ капитан, у нас пожар! Горят в-выхлопные трубы!
На мгновение я остолбенел, а затем спросил:
— Где стармех?!
— На объекте пожара.
— Добро! Ликвидируйте пожар силами машинной вахты!
Я вставил трубку прямой связи «машина—рубка» в гнездо, и мысли лихорадочно закружились в голове. Собственно, никакого «добра» не было, а был пожар...
В это время вахтенный помощник с мостика доложил через переговорную трубку, что машина сбавила ход до среднего.
«Так, начинается,— подумал я,— теперь закуривай...»
Бедствия страшнее пожара, верно, не придумаешь для парусника; деревянный палубный настил по всей длине судна, километры смоленых тросов, тысячи квадратных метров парусины — превосходная пища для огня, и поэтому страшное слово «пожар» в первый момент действовало гипнотически, сковывало волю и сеяло растерянность. И только в следующие минуты возникала мысль, как не дать пожару распространиться, локализовать его.
Вера в людей инструкциями не предусматривается, но сколько раз выручала она из беды... Зная, что тушением пожара в машине руководит стармех, я отказался от первого побуждения объявить пожарную тревогу. Какую реакцию могла вызвать тревога среди людей, впервые попавших в штормовую передрягу, да еще с пожаром, трудно сказать: сам пожар не требовал большого скопления народа в помещении выхлопных труб, где и без того повернуться негде... «На судне должно быть все спокойно»,— решил я и отдернул руку, занесенную над кнопкой аврального звонка громкого боя.
«Нужно ложиться на обратный курс, уйти из пролива и отстояться за островом Анхольт, который мы миновали рано утром»,— решил я и вышел на палубу к рулевым.
Рулевые — двое курсантов-первокурсников и матрос-инструктор — сосредоточенно ворочали огромный штурвал, стараясь удержать судно на курсе. Штурвал был связан системой стальных тросов с пером руля за кормой, в которое били неистовые волны Каттегата. По тому, как рулевые закусывали нижнюю губу, налегая на штурвал, чувствовалось, как тяжело им приходится. Я узнал обоих курсантов — они были из группы Терехова: один — небольшого роста, с круглым детским лицом, которое пылало на ветру; другой — худощавый, в нахлобученной на глаза фуражке; я помнил, как он на собрании все порывался острить. Теперь ему не до шуток: он был суров, как сто моряков кряду. Матрос-инструктор Чубрик, ладно сложенный крепкошеий молодой человек, надежный и опытный, наглядно демонстрировал курсантам, как следует нести вахту на руле в шторм, всем своим видом показывая «делай, как я».
Они были настолько увлечены работой, пытаясь к тому же устоять на скользкой палубе, что даже не сразу расслышали мое приказание «положить руль на борт».
Курсанты очень старались: они буквально висели на спицах штурвала и не могли понять, почему судно, изменив курс градусов на двадцать, дальше не поворачивало. А мне стало не по себе: судно перестало слушаться руля — недоставало мощности двигателей. Оставалось только уповать на то, чтобы ветер не зашел к северу, потому что тогда барк сам собой изменил бы курс относительно ветра и направился к скалистым берегам Швеции...
Я ждал стармеха с докладом в штурманской рубке, облокотясь о край штурманского стола, тяжелого и широкого, как комод, с многими ящиками и отделениями, в которых хранятся карты, пособия и хронометры. Едва стармех появился в дверях, я по виду его понял, что с пожаром покончено.
Стармех вытянул из заднего кармана брюк портсигар и достал «Приму».
— Порядок,— сказал он, выпустив струйку дыма, и с удовлетворением огляделся. Я знал, что Николай Васильевич питал прямо-таки профессиональное почтение ко всяким приборам и с удовольствием вслушивался в их въедливое зудение.
Я смотрел на его закопченное лицо, перепачканную одежду и с досадой думал, что, в свою очередь, ничем не могу его порадовать, потому что с уменьшением числа оборотов двигателей судно перестало слушаться руля и его стало потихоньку сносить на банки Миддельгрунд, находящиеся справа по курсу.
— Никто не пострадал?
— Обошлось,— ответил стармех и обеспокоенно поглядел на меня.— Я понимаю, с такой скоростью нам не выгрести.
Кивнув, я взял измеритель и поманил стармеха к карте.
— Видишь? — я ткнул иглой измерителя в нанесенные на карту банки с двухметровыми глубинами над ними и заглянул стармеху в глаза.— Ты понимаешь, Васильич,— сказал я медленно и сам заметил, как тяжело мне было сейчас отчетливо произносить слова,— нам нужна скорость, очень нужна...
— Если мы прибавим оборотов, другая выхлопная труба вспыхнет обязательно — она у нас сейчас наветренная. Ремонт подветренной трубы меньше чем через час не сделать.
Я тоже понимал стармеха — он мог бы и не говорить о трубах,— это я его вынудил. Нужно искать другой выход. Оставалась одна надежда, призрачная и неверная в условиях почти ураганной обстановки, но достаточная, чтобы таковой оставаться, и заключалась она в использовании парусов.
— Скажу только тебе, Васильич,— я говорил тихо, голос мой звучал слабо и неубедительно,— ветер порывами ураганный, и судно не слушается руля. Барк выбрал себе курс и идет сам собой. Меньше чем через час мы окажемся на банках Миддельгрунд...
Норд-вест в Каттегате разошелся вовсю. Когда я поднялся на мостик, увидел: корпус судна, вздымаясь на гребнях волн, сотрясался от киля до клотиков и сильно запрокидывался на правый борт.
Ветер гулял по мостику и творил что хотел: заливал соленой водой выносные приборы, поминутно забрасывал полы плаща вахтенного помощника ему на голову, рвал одежду с плеч, трепал над мостиком обрывки снастей и шнуров...
Добравшись до лобового фальшборта, который ограждал мостик спереди, я вцепился в него и ощутил под ладонями мокрую шершавую поверхность — морскую соль.
Я перевел взгляд туда, где справа по курсу торчала темная башня маяка, за которым тянулась далекая, сизая в дымке и рваная по верхнему краю гряда шведского берега, а перед маяком белой извивающейся, как змея, лентой пенилась полоса бурунов над каменистыми банками.
— Пеленг на маяк не меняется,— доложил вахтенный помощник.
«Пеленг не меняется,— подумал я.— Вот так возникает опасность столкновения, когда два судна идут на сближение, и одному из них надлежит менять курс. А тут курс менять должен только я. Но как?» Память, как назло, молчала, не подсказывала никакого решения...
Особенности нашего барка были знакомы мне давно: я начинал плавать на нем старшим помощником и знал на этом паруснике каждую щелку; изучил и его строптивый характер — судно, как человек, имеет свой характер, свои особенности поведения при плавании в шторм, во льду, на течении. Например, я знал, что на нашем барке исключалась встреча шторма грудью — судно в этом случае теряло способность двигаться вперед, и нужно было поэтому всегда уходить от шторма. Но пролив не море, в нем — строгий огражденный фарватер, и отклонение от него означает смертельную опасность,— вот и сейчас барк вынесло с фарватера и тащило прямо на банки, отвернуть от которых я еще не нашел возможности. А потом трижды глупо ломиться навстречу ветру и волне, которые не дают сделать ни шагу вперед. Но надо признаться, что я проявил непростительную беспечность, понадеялся, что шторм закончится очень быстро, не сделал поправки на возможную потерю скорости и последующую в результате этого опасную ситуацию — повернуть в проливе можно только назад, а назад судно теперь поворачивать не хотело...
Почему-то в голову лезли всякие способы, которые уменьшили бы вероятность посадки на мель: вместо того чтобы думать о том, каким образом заставить судно повернуть назад, я размышлял, что на всякий случай не мешало стравить в воду по две смычки якорной цепи — по пятьдесят метров с каждого борта — это могло бы задержать судно на больших глубинах при дрейфе к мели. Я даже позвонил в машинное отделение и сказал, чтобы там проверили работу всех водоотливных насосов. Но из-за шума ветра пришлось кричать в трубку, и получилось, что я вроде бы запаниковал, и сердито, злясь на самого себя, с лязгом вставил в металлическое гнездо массивную телефонную трубку.
У вахтенного помощника был странный, отсутствующий взгляд, и я понял, что он слышал мой приказ относительно насосов и теперь изо всех сил пытается выдавить улыбку, а получается черт знает что,— нужно было на малое время отвлечь его, занять каким-нибудь другим делом, не связанным с наблюдением.
— Прошу вас,— обратился я к нему,— найдите вахтенного боцмана и передайте, чтобы он собрал парусную вахту к бизань-мачте (последняя, кормовая мачта, у барка — с вооружением косых парусов), потом пусть поднимется на мостик. И еще — пожалуйста, определите поточнее место судна.