В течение трех часов мы ездили по обширной территории, застроенной то модернистскими билдингами, то утопающими в зелени виллами, по широким площадям, где вздымались причудливые крыши старинных зданий и храмов, по испепеленным раскаленным зноем набережным, вокруг величественного монумента на площади Независимости Мы проехали по проспектам Монивонг и Кампучиякром, по самой длинной улице столицы Кхемаракфумин, по бульвару Нородом, по десяткам улочек и переулков, иногда осторожно приподнимая припасенным бамбуковым шестом провисшие до асфальта провода. Никого. С таким же успехом можно было знакомиться с городом по схеме. У Пномпеня не имелось того, о чем обычно и можно писать, попав в любой город, — его жителей. Он казался лишенным души, он выглядел мертвым. В автобусе подавленно молчали.
Было заметно, что в городе боев не было. Лишь близ бульвара Мао Цзэдуна и проспекта Монивонг в переулках стояли дома с обгоревшими наличниками, без стекол, с пулевыми выбоинами на штукатурке. Оставленная полпотовцами агентура, как объяснил Цзю По, огрызалась в отдельных местах до 11 января. Поджигали дома, стреляли в бойцов революционной армии, но попытка дать повод для пропагандистской шумихи о маоистской «народной войне» не удалась. После 11-го в столице установилось полное спокойствие, и патрулей в ней имелось не больше, чем в любом другом городе, живущем обычной жизнью. Они так бросались в глаза лишь в пустоте улиц.
Призраками мы прошлись по роскошному дворцу «Чамкармон», среди пустынной площади королевского дворца с 60-метровой иглой над тронным залом, близ буддистской ступы, поднимающейся на 27 метров на горе Пень, где, по легенде, берет свое начало город и где в прошлом так любили играть в тени старых деревьев и памятников пномпеньские детишки. В торговых улицах между выброшенными на проезжую часть прилавками, стульями, холодильниками и телевизорами ветерок гонял опавшие листья, кипы упраздненных в 1975 году денег и бесчисленные портреты Пол Пота и Иенг Сари. Мне повезло: близ рынка я натолкнулся, вздрогнув от неожиданности, на трех людей, собиравших в бумажные мешки эту «иконографию».
— Зачем это вам?
— Да на растопку... Хотим вскипятить воду.
Все трое были в изодранных шортах.
— Кто вы?
— Меня зовут Бо, — назвался старший. — Мы идем пешком из Компонгтяма, куда нас загнали на принудительные работы, в Такео, домой. Пномпеньцы тоже многие подходят.
— А где же ваши семьи?
— У нас их нет больше. Остались там...
Потом объяснили, что для начала хотят разыскать с разрешения патрулей где-нибудь рубашки и брюки, а если повезет, то и что-нибудь на голову — прикрыться от солнца. Потом двинутся дальше. Они не поверили своим глазам, когда я протянул им пачку зеленого чая.
Переселенцы начали появляться в Пномпене только после 20 января. Небольшой бумажный билетик, приколотый к груди, свидетельствовал, что они свои, коренные, вернувшиеся домой. Кое-где в Скверах женщины в черных юбках разводили очаги, несло дымком обустраивавшегося жилья, хотя ни воды, ни электричества в городе еще не было, и по вечерам он погружался в темноту, в которой как-то особенно резко звучали иногда далекие одиночные выстрелы патрулей.
Однажды на узкой улочке близ дворца «Чамкарман» я подошел к небольшому табору, располагавшемуся среди жилистой полыни, которой зарос дворик виллы. Перевесившись внутрь большого кувшина, в каких хранят питьевую воду кхмеры, тощий человек с выпиравшими, словно стиральная доска, ребрами ожесточенно тер скребком его изнутри. Женщины собирали щепки. Дети молча сидели рядом.
— Вернулись? — спросил я.
— Да, нам разрешили, — ответил тощий, появляясь из кувшина. Рваный шрам уродовал его грудь. Он был кроваво-красным, распарившись от жары. — Собираемся устраиваться, нужна вода...
— А что потом будете делать?
— Потом будем здесь жить, — сказал он, удивившись. — Меня зовут Сиа. Посмотрите на плашку с названием переулка, когда пойдете дальше. Мы с ним тезки.
— Это ваша семья?
— У кого в Кампучии остались сейчас семьи? — сказал Сиа. Он улыбнулся по-восточному, из вежливости, а из глаз текли слезы...
Возвращение к жизни
Про некоторые города, чья слава, известность и многолюдье в прошлом, принято говорить, что их забыло время. Происшедшее с Пномпенем — случай, пожалуй, небывалый в современной истории. Время не забывало его. Из города была изгнана сама жизнь, и четыре истощенных ребенка, оставшихся в нем в январе 1979 года от трехмиллионного населения, являлись последней, готовой вот-вот оборваться нитью, связывавшей столицу с этой жизнью. Тлеющий огонек, к которому проник живительный воздух свободы, однако, сумел разгореться. К лету 1979 года в Пномпене находилось уже около ста тысяч жителей, и, если исходить из норм экономической географии, он снова стал крупным городом. Условное обозначение Пномпеня на карте темным кружком, присвоенным большим городам, начало снова наполняться реальным содержанием.
Будущее у Пномпеня, несомненно, большое, и залогом этому — славное прошлое города, который уже сыграл однажды роль центра, собравшего вокруг себя разоренную и разрозненную страну.
В XV веке кхмерский король Понхеа-Ят, сдав после изнурительной и долгой осады сиамцам столицу в Ангкорвате, бежал на юго-восток. В 1434 году он добрался до деревушки, которая еще недавно называлась Катурмукха. Измученный войной и поражениями, предательством и пассивностью своих военачальников, король услышал здесь легенду, утешавшую его ущемленное самолюбие.
Рассказывали, что некая женщина по имени госпожа Пень, овдовев, поселилась у подножия холма, на берегу реки Тонлесап. В воде вдова однажды увидела огромное, покрытое листвой дерево «коки», которое несло течением. Призвав на помощь соседей, женщина вытянула вместе с ними дерево на берег. В ветвях она обнаружила четыре бронзовые статуэтки Будды и одну статуэтку Прах Нореэя, или «Вишну, отдавшегося воле волн». Вдову Пень осенило: боги приняли решение покинуть Ангкор и намерены остановиться подле ее дома, чтобы основать новую столицу» где они обретут наконец покой. С радостью и ликованием принесли жители Катурмукха изваяния к дому вдовы и поставили их там под временным навесом. Пень обратилась к ним с призывом нарастить холм, стоявший рядом с ее домом. На его вершине из древесины выловленного «коки» построили временное святилище для статуэток Будды. Изображение же Вишну поместили в часовне у подножия с восточной стороны. С этого времени место стало называться Пном-Дом-Пень, то есть Холм вдовы Пень, а еще позже просто — Пномпень.
Есть города, которые не охватишь с земли одним взглядом. Плоские и растянутые, они словно созданы, чтобы скрывать в себе что-то. Пномпень с холма вдовы Пень раскрывается перед вами, открыто демонстрируя свои достоинства и недостатки: продуманность старого «каменного» города, застраивавшегося французами и местной знатью, нагромождение билдингов первых лет независимости и «свободного предпринимательства», а за ними, в разрывах между этими нагромождениями из армоцемента — почти деревенская мешанина деревянных построек и зловещие, ядовитые пятна болот...
Мы спустились с холма и под немилосердно начинавшим жарить солнцем побрели в сторону королевского дворца. Как ни манили нас его классические кхмерские очертания, вначале пришлось преодолеть, шагая через оборванные провода и спотыкаясь о выброшенный на проезжую часть хлам, торговый город.
К югу от холма Пень и лежат под современным асфальтовым покрытием те миллионы кубометров грунта и камней, которые натаскали сюда подданные короля Понхеа-Ята. Здесь некогда тянулись через город от реки к западным болотам каналы и искусственные протоки, облицованные камнем, которые подавали воду во рвы, опоясывавшие исчезнувшую столицу.
В пустынный королевский дворец мы прошли со стороны набережной через неширокие ворота, возле которых стояли часовые. Штыки их карабинов отражали продолжавшее подниматься к зениту солнце. Напротив три-четыре десятка бойцов, составив оружие в пирамиды, отдыхали в тени пальм у зданий национального музея, испещренных пулеметными очередями. Сквозь проломленную черепичную крышу одного из них торчала, будто любопытствуя, голова Вишну.
Во дворце нет древних камней.
Главное здание в комплексе — Тронный зал — торжественно открыли 16 мая 1919 года для короля Сисовата. Оно заменило прежнюю довольно невзрачную деревянную постройку 1869 года, в которой восседал король Нородом.
Рассказывают, что в Тронный зал иностранцев допускали раньше в исключительных случаях, простой же народ, или, как говорили в кхмерском королевстве, «людей из джунглей» — вообще никогда. В зале длиною около ста метров с первых же шагов начинаешь чувствовать усталость от позолоты. Навязчивая желтизна отражается в зеркалах, покрывает стойки лампионов, поднимающихся из покрытого плиткой пола, поблескивает высоко за стропилами на потолке. Потом из полумрака густой тени, царящей в помещений с закрытыми от жары окнами, выступил трон. Он поднят на небольшую эстраду, которую сверху венчают девять зонтов, один над другим.
Я присмотрелся к тому, как держат себя среди всего этого королевского великолепия наши сопровождающие. Что ощущали эти рабочие и крестьянские пареньки с автоматами, бывшие студенты, а теперь сержанты с пистолетами в брезентовых кобурах, соприкасаясь с тем, что несколько лет назад представлялось им запретным местом, почти обиталищем богов? Двое забрались на трон, а третий их фотографировал. В узких кулуарах справа от трона полноватый очкарик, приводя в порядок десятки завалившихся статуэток Будды на монолитной ступе, пояснял своим товарищам:
— Здесь находится алтарь Хо Прах Аттхи... Он посвящен культу предков. Где-то тут должны быть и урны с пеплом останков умерших членов королевской семьи. Потолок, если посмотреть вверх, здесь сводчатый, а в четырех пролетах зала коробчатый, чтобы удобнее смотрелись выписанные золотом сцены из «Рамаяны»...
— Послушай-ка, отделенный, — говорит крохотный паренек лет шестнадцати, полузадохнувшийся от жары среди стягивающих ему грудь брезентовых подсумков, перегруженных автоматными «рожками», —что такое «Рамаяна»?
Однако преждевременно думать, что новое поколение кхмеров, разделавшись с предрассудками, которые им навязывали, с пренебрежением взирает на творения рук отцов своих. Часовой внутренней ограды моментально согнал с королевского трона парочку, пожелавшую на нем сфотографироваться. Нагнав на переносицу морщину, парень с карабином гневно махнул им рукой:
— Что будет с шелком, товарищи, если каждый начнет отирать о него штаны? Это — народное достояние...
Понадобилось не меньше пяти разрешений, чтобы я смог переступить порог главного храма. Его алтарь трудно описывать. Его нужно видеть собственными глазами. Сотни золотых, серебряных и каменных статуэток Будды стояли вокруг алтаря и на нем, окружая подножие «Изумрудного Будды». Тончайшей работы фигура божества из монолитного кристалла, добытого, как говорят, в Баккарате, покоилась на золотом цоколе. Над ней поднимался пятиярусный балдахин из того же металла. Перед «Изумрудным Буддой» покоился бог несколько поменьше — золотой, поражавший расплывчатой таинственностью выражения, приданного неизвестным художником лицу. В его глазницах и ладонях сверкали огромные оправленные бриллианты.
Прибежал запыхавшийся полный очкарик, бывший студент Пномпеньского университета, и объяснил:
— Фигура золотого Будды полностью отлита из чистого золота и весит семьдесят пять килограммов. На балдахин пошло двадцать килограммов золота... Взгляните под ноги...
Я взглянул. Под моими носками, поскольку охрана приказала снять ботинки перед входом и оставить сумку с фотоаппаратами, тускло отливало потемневшее серебро.
— Пол пагоды полностью покрыт серебряными пластинами. Отсюда и ее название — «Серебряная»...
Шел 1979 год, межсезонье. Природа, казалось, истомилась в ожидании муссонных дождей, которые приходят в мае. Тяжелая давящая жара накрыла город, который все еще оставался почти пустым. Только из улицы в улицу ходили редкие бригады ремонтников, занятые пока одним: завинчиванием сотен тысяч кранов в брошенных весной 1975 года квартирах. Городская электростанция начала подавать ток в отдельные часы суток, и насосы водопровода ожили. Появились люди в рабочих спецовках на текстильных фабриках, заводе прохладительных напитков и льда, в нескольких автомастерских. Заработали комиссии по инвентаризации городского хозяйства, учету жилья. Они выясняли состояние домов, промышленных предприятий и мастерских по кварталам, составляли списки немногих жильцов. У южных ворот Пномпеня, у моста через Меконг, переименованного в «Мост 7 января», где стояли лагерем тысячи людей в ожидании разрешения на въезд в столицу, шла выдача удостоверений личности. Ни у одного кхмера на день освобождения не оказалось на руках никакого документа, даже свидетельства о рождении. Люди значились у полпотовцев по именам только в нарядах на работу.
Естествен вопрос: а почему бы сразу не разрешить всем желающим вернуться в столицу? Когда я его задал председателю пномпеньского военно-административного комитета Сарину, он ответил:
— Заставьте человека, вынужденного долго оставаться в неподвижности, сразу побежать и вы погубите его. Так и наш город. Стремительно заселить его, не имея отлаженного водопровода, электричества, коммунальных служб, системы снабжения, транспорта и запасов продовольствия, не выяснив его санитарного состояния, значило бы с самого начала погубить дело возрождения. Но не нужно забывать и о том, что необходимо проверить тех, кто возвращается. Бывшие полпотовцы и люди из прошлого не должны мешать строительству новой жизни. Подготовка к массовому и постепенному переезду идет. В пригородных общинах созданы народные комитеты самоуправления, которые возглавят временно живущих там пномпеньцев, когда они переберутся в родной город. Мы не собираемся действовать очертя голову или принимать скоропалительные решения. Но и времени не теряем...
В «жилых кварталах» Аджимушкая
Эту штольню показал мне житель Аджимушкая, задорный старик, у которого в разговоре то и дело проскакивало: «От не люблю, когда люди брешут!» Старик уверял, что вода в каменоломнях всегда была и есть; а внутри каменоломен, в этой штольне, стояло и стоит целое озеро воды. И вода, мол, там коренная, подземная. Так он говорил.
Мы с ним крепко заспорили. Я не раз бывал под землей — и с экскурсиями, и в одиночку — не видел никакой воды. А про озеро даже и не слышал. Правда, работник Керченского историко-археологического музея Дмитрий Кириллин сказал однажды, что где-то в старых архивах есть упоминание о каком-то древнем храме, расположенном глубоко под каменоломнями; будто бы там у подземного источника совершала обряды, лечилась пантикапейская знать. Не об этой ли воде говорил старик? Вряд ли. Предание о храме скорее всего отзвук легенды. Но зато достоверно известно, что без воды здесь страдали красные партизаны в гражданскую войну. То же самое и даже много хуже было в Великую Отечественную. В материалах музея обороны Аджимушкая, расположенном тут же, под землей, нет никаких сведений о подземной воде, кроме тех, что защитники каменоломен пробивались сквозь толщу камня к колодцу, находящемуся снаружи, что рыли с великим трудом собственный колодец и пока его долбили, вода добывалась снаружи с боем, буквально пополам с кровью. И еще: воду собирали по каплям с потолков, высасывали из влажных камней. О каком же подземном озере может идти речь?
Спорили мы со стариком у того аджимушкайского колодца, что расположен в лощине, недалеко от обелиска в честь павших партизан гражданской войны. Я подошел к колодцу напиться, а старик как раз набирал ведром воду для своей коровы, пасшейся неподалеку.
— Ладно, — сказал он. — Раз ты такой упрямый, встретимся тут же через час. Я отведу домой корову и возьму фонарь.
— И вы покажете мне подземное озеро?
— Покажу!
Ни фонаря, ни свечей дома ему найти не удалось. Он захватил большую на подставке керосиновую лампу с надтреснутым стеклом. Под невысоким обрывчиком старик раздвинул кусты и с кряхтеньем полез в узкую дыру. Я кое-как протиснулся за ним. Мы оказались в широком и низком сводчатом зале, заваленном камнями, — словно под опрокинутой миской. В сумраке перед нами постепенно обозначился угол поставы — каменного целика, оставляемого при разработках для поддержания кровли. По обеим сторонам поставы чернели входы штолен. Одну из них, левую, перегораживала развалившаяся каменная стенка. Такие стенки выкладывали караульные подземного гарнизона для защиты от немецких пуль и гранат. Я оглядывался, предполагая, как это бывало не раз, узнать место, где раньше ходил с товарищами. Но нет, эту углом выпирающую поставу и черные дыры штолен мне никогда видеть не приходилось.
Старик повел по левой штольне, мимо караульного укрытия. Идти с лампой было очень неудобно. Я все время боялся зацепиться стеклом за кровлю, которая то уходила вверх, то нависала шершавым коржом над головой и заставляла пригибаться, держал лампу около самого лица, она меня слепила, я почти ничего не видел. Однако приметил: штольня была похожа на ствол лежавшего дерева — направо и налево отходили «ветви», и мы все время спускались вниз. Потом старик повернул налево, по ходу, изгибавшемуся крутой дугой. Прошел шагов двадцать и остановился.
— А ну дай-ка света! Я поднял лампу. Впереди осветилась широкая тупиковая камера. В первое мгновение мне показалось, что в ней стоит вода. Но нет, воды не было, а был только след воды, темный след, тянувшийся по всем стенам как панель. Дно камеры покрывал слой глины. Она ссохлась чешуйками и, когда я спустился вниз, мягко захрустела под ногами. Присев на корточки, старик ахал и охал. Он казался очень расстроенным и в великой досаде скреб затылок, не понимая, куда подевалась вода.
Так, значит, это и было то озеро, к которому он меня вел? Да, да, оно самое, сказал старик, и дней десять назад здесь еще стояла вода. Он сам пил эту воду!
Я поставил лампу на выступ камня, разгреб глину и начал копать сначала ножом, а потом руками. Под глиной была тырса, труха, остающаяся после резки камня. Я выкопал яму почти на всю руку, до плеча, достал цельный камень, соскреб с него слой темной почвы, перемешанной с тырсой, крепко сжал в горсти. Разжал — тырса посыпалась. Она была совершенно сухая.
— Я пил воду, сам пил! — твердил старик.
Дней десять назад? Как-то не верится. И то, что вода здесь была коренная, подземная, тоже непохоже. Видимо, в пору сильных ливней сюда стекали поверхностные воды. Штольня, по которой мы сюда пришли, как я уже говорил, все время понижалась. Ливневый поток несся по ней, сметая с пути тырсу, а потом взбаламученная вода отстаивалась и оседала на дне камеры слоем глины. Но все же в этот день я попробовал подземную водичку. Как ни торопился мой провожатый к выходу, я медлил, задерживался на каждом углу (здесь столько было замет тех страшных дней!), и, отсвечивая лампе, из черноты бокового хода вдруг сверкнула капля воды. Я подошел. Капля набухала на конце ржавой проволоки, прикрученной к вбитому в кровлю гвоздю. Среди камней валялась почти в труху проржавевшая консервная банка с оборванной проволочной дужкой. Проволока на банке была такая же, как и на гвозде. Видимо, там она и висела, пока не оборвалась...
— Батя, иди сюда! — закричал я. — Смотря, какую воду они пили!
Старик отозвался недовольно:
— Чего там? Пошли, пошли! Керосину в лампе, поди, совсем не осталось!
Капля была высоко. Я ее снял тыльной стороной ладони. Слизнул. Холодная, чистая капелька влаги... Не в этой штольне, в другой, помню, попалась мне как-то стеклянная баночка, прикрепленная проволокой к длинной палке. Я тогда никак не мог сообразить, что это за устройство. А теперь подумал: наверное, они так собирали капли с высоких потолков. Ходил человек, задрав голову, и собирал...
Завтра я приду сюда опять. Приду один. Никто меня не будет торопить, никто не помешает. И возможно, эта штольня откроет мне что-то новое о страшных днях войны.
Не меньше часа скитался я по осыпям и ложбинам, отыскивая вчерашний ход. Память подсказывала: обрывчик, кусты сумаха, за кустами — дыра. Но здесь, на пустыре, везде обрывы, везде растет сумах, а щелей и заходов не сосчитать. Попробуй отыщи ход, если его к тому же прикрывает бугор. Видимо, когда-то этот лаз пытались взорвать и засыпать: стена обрыва рухнула и частью скатилась обломками под землю, а частью осталась бугром. В трех шагах пройдешь, не заметишь.
Но вот я опять под землей. Наверху разгорается знойный день, а здесь прохлада и сумрак. Спешить некуда, пусть глаза привыкнут к темноте. Постепенно она рассеивается. Я вижу с одной стороны щель, заполненную сияющим небом, а с другой — две черные штольни, уходящие в глубину. Пойду по вчерашней, левой, и буду смотреть только на стены.
Пока из-за спины достает дневной свет, иду в полумраке с опущенным фонарем.
Поворот. Чернота. Луч фонаря пробивает ее, и сразу видно, что штольня опускается. Должно быть, разработка шла по залеганию каменного пласта. Штольня как бы подныривает под верхний ярус каменоломен. Оттого-то, наверное, я вчера ни разу не увидел щели или просвета на поверхность, не то что в других штольнях, где через каждые сорок-пятьдесят шагов сверху цедится дневной свет — дыра, просаженная взрывом. А этих ходов немцы, надо полагать, своими взрывами не доставали. Не доставали, но сотрясения вызывали обвалы и здесь. То и дело путь перегораживают толстенные коржи с обрушенной кровли.
Стоп! На стене надпись. Углем, женским округлым почерком набросана фраза:
«Лина, как ты сюда попала, где твои дети?»
Будто вскрик в тишине! И все подземелье вдруг застыло в ожидании ответа, устремив из темных углов взоры на освещенный кусок стены. «Лина... как ты сюда попала... где твои дети?»
Едва ли эта надпись могла появиться после войны. Зачем женщине ходить под землей, и кто бы стал задавать ей тут такие вопросы? Эта фраза — документ военных дней... В неразберихе, в подземной толчее кто-то узнал свою родственницу, знакомую или соседку. Думали, она с детьми эвакуировалась, а она здесь и одна. И ничего не понимает, не слышит. Контузило во время бомбежки? Или потеряла рассудок? И тут-то ее знакомая, тщетно добивавшаяся от нее ответа, написала углем на стене свой вопрос...
С трудом отрываю ноги от пола, иду дальше. Здесь были «жилые кварталы» подземелья. На стенах копоть от костров, от светильников. Кое-где гвозди, мохнатые от ржавчины, в красноватых блестках. Народ теснился поближе к стенам, оставляя по центру штольни лишь узкий проход. А вот перед поворотом в боковой ход размашистая надпись: «Ходить строго запрещено».
Это рука мужчины. Возможно, за углом был военный госпиталь, сюда заворачивали санитары с носилками, и им трудно было пробиться сквозь толчею. Потому-то и появились эти суровые слова.
Чуть поодаль изображение. Рисовали дети, девочка и мальчик. Девочка нарисовала почти в полный рост девочку, кудрявую, в руке букет цветов. Мальчик нарисовал строгого, даже сердитого мальчика, шагающего в обратную сторону от девочки. Но девочка, которая рисовала, была настроена миролюбиво, и возле цветов она написала: «Папа, мы (неразборчиво) тебе».
Ясно, эти цветы предназначаются папе. И папа, возможно, находился здесь же, у выхода, в боевом охранении. Или вместе с другими бойцами пошел добывать воду? Он придет и порадуется своим детям. Если придет...
Еще рисунок. Со стены смотрит рогатый черт с оскаленными зубами и вытаращенными глазами. Ну и страшилище! Круглая башка, круглый огромный живот. Широкий пояс... Нет, это не пояс, а протянутая через живот надпись: «Гитлер». Нарисовано нервно, наскоро... Ничем иным ребенок не мог расплатиться с Гитлером — так на тебе, вражина!
Фонарик ведет в глубину штольни. Издалека вижу большие рисунки. Самый большой — пограничник Карацупа со своим верным другом Ингусом. Кому из нас, людей среднего поколения, не знакома эта довоенная картинка?! Подпись художника: «Витя». А вот три воина: летчик, моряк, пехотинец. Над ними летят краснозвездные самолеты. Такая гравюра красовалась на наших довоенных трехрублевках, только там они были слишком красивые, а здесь — мощные, широкоплечие и суровые. Это наши защитники, как бы говорит юный художник, вот они какие, и никогда фашистам их не одолеть...
Очень много было под землей детей.
Неожиданный прорыв немцами наших Акмонайских позиций в мае 1942 года, жестокие бомбежки и угроза новой оккупации в то время, когда у жителей Керчи еще свежи были в памяти и Багеровский ров с его тысячами расстрелянных, и виселицы в центре города, и убийства ни в чем не повинных прямо во дворах, — все это привело к тому, что население толпами хлынуло в ближайшие каменоломни. А куда было деться? Переправа не справлялась с эвакуацией... Никто не знает, никем не сосчитано, сколько в каменоломни зашло людей, сколько вышло. Детей, как могли, спасали бойцы подземного гарнизона, делились последним глотком воды, последней крохой сахара, хоронили умерших, а самих бойцов, последних... их потом уже некому было хоронить.
Но что там дальше? Ветвится штольня направо-налево, манит неизведанными ходами. Сворачивать нельзя, я и так зашел слишком далеко.
Опять рисунок! Это уже рука взрослого. Шутка, что-то вроде дружеского шаржа. Подбоченясь, стоит красавица, завитая как барашек, и к ней идет мужичок, согнувшись под тяжестью мешка. Подписано: «Нине кавалер Петя несет муку». Вот какие в то время были кавалеры — не цветы дарили, не серебряные сережки, а муку. На, моя хорошая, живи, не погибай с голоду... Или, может быть, сидела эта Нина в глубокой печали, дожидаясь своего друга, а его все нет и нет, и тогда кто-то из соседей решил ее приободрить. Мол, не горюй, придет Петя, принесет тебе целый мешок муки!
Догадки тут можно строить самые разные. Надписи говорят сами за себя, сами подсказывают логику обстоятельств. Но не всегда в жизни бывает так, как, казалось бы, должно быть. То есть, размышляя вроде бы логично, часто рисуешь картину, далекую от действительности. Поэтому, читатель, не доверяйся моим догадкам, а порассуждай, подумай сам. Что тут могло быть?
Мне представляется, что под землей уже был голод. И остро не хватало воды. «Вода» — написано на стене. В другом месте рисунок: женщина несет ведра на коромысле. Не потому дети рисовали это, что было слишком много воды, а потому, что очень хотели пить...
Все, дальше не пойду. Фонарь мой совсем померк, хоть бы хватило света на обратную дорогу.
Опять шагаю мимо рисунков и надписей, и каждая надпись бросается ко мне живым голосом. Я вижу этих людей. Их голоса — то звонкие, то угрожающие, то еле шепчущие — сопровождают меня до самого выхода.
И вновь хожу под землей. Заменил в фонаре батарейки. Сегодня в одной из просторных, широких боковых камер мне открылось целое подземное городище. Половина площади камеры поделена на ячейки, наподобие пчелиных сот. Как и караульная стенка у выхода, они сложены из разномерного камня-бута в пояс высотой. Зачем, почему появились эти «единоличные кельи»?
Появились они, видимо, в ту пору, когда оборона каменоломен приняла затяжной характер. Люди берегли силы, отлеживались. Придя с вылазки или с караула, боец ложился отдыхать, зная, что на него никто не наступит в темноте. Свет берегли. Да и при светильнике долго ли наступить на открыто спящего человека, если бредешь в полусознании, едва волоча ноги?
В развалке камней попалась мне металлическая, из дюраля, трубка толщиной в палец и длиной сантиметров двадцать. Присмотрелся: дудочка, свирель. Да такая ладная! Тот, кто ее мастерил, видно, знал толк в музыке и умел играть. Он сделал инструмент на полную гамму — с одной стороны семь дырочек и еще одна с противоположной. А голосок с верхним срезом. Когда-то мы, мальчишки, делали свистки и манки из вербовых прутьев, и скос всегда у нас был снизу, как у милицейского свистка. А здесь, наоборот, как у кларнета. Голосок забит в трубку деревянный. Снаружи он обуглен. То ли мастер сушил его у костра и не заметил, как свирель скатилась к огню... Я вытер ее полой куртки. Поднес к губам, дунул — и в тишине пронесся неожиданно сильный, мелодичный, с чуть заметной сипотцой звук!
Я оторопел. Ведь ждал, что зазвучит, а вот поди ты, отчего-то робость взяла и сердце забилось. Слишком уж дерзко зазвучала свирель в этой тишине. Я зажег вместо фонарика свечу, присел у стены, начал переворачивать камни. Свеча для таких дел не очень-то удобна, но при ее свете лучше видно все Помещение. Вон какая громадная моя тень горбится на кровле и на противоположной стене! А из-за дальней оградки на меня смотрит странный камень: как любопытная чья-то голова с запавшими щеками и глазницами...
Под руками путаница красного телефонного провода, частью обгорелого. Блестящая, покрытая никелем, совершенно не тронутая ржавчиной пружинка. Конское копыто с мослаком. Еще кости, непонятно чьи. Пустые патронные подсумки... Один подсумок изрезан на полоски... Давно, бродя с товарищами в каменоломнях, мы находили куски проволоки с обгорелой на них кожей. Может, ее мочили, эту кожу, а потом распаривали на огне и пытались жевать?
Не знаю, сколько я провел времени у этой стены, помалу продвигаясь все дальше и дальше. Смотрю, свеча от меня уже далеко. И осталось ее на три пальца... Вот так и теряют люди под землей голову. Еще немного посмотрю — и на выход.
Свечу поставил на камень поближе. Вроде бы хорошо поставил, а она — хлоп и упала. Погасла. Вокруг воцарилась тьма. Полная. Кромешная. Непроницаемая. Каково же было защитникам каменоломен, когда совсем исчезал свет?...
...Уже в середине июня светильников почти не осталось. Для освещения шло содержимое «зажигательных бутылок». В какой-то из подземных камер, здесь или в другой каменоломне, был целый склад этих бутылок, и люди ими пользовались. Это было опасно, так как при соприкосновении с воздухом горючее вспыхивало, — случались несчастья, до сих пор памятные старым керчанам. Но все равно, как ни приспособлялись умельцы, света становилось все меньше и меньше. Под конец лишь где-нибудь в дальней камере мерцал крохотный, с зернышко, язычок огня или в штольне на повороте коптил потолок резиновый факел, единственный на десятки метров. И если в «каганце» иссякало горючее или огонь вдруг гасила взрывная волна... не так-то просто было его снова зажечь...