Прервав свою лекцию, сикере представляет нам лучшего охотника по имени Кериманай. Ему немного лет, но на лице лежит печать нелегкой жизни, а все тело покрыто татуировкой и бесчисленными шрамами. Колдун говорит, что нет такого зверя, которого не добыл бы Кериманай.
— А крокодила? — спрашиваю я.
Кериманай испуганно отшатывается. Оказывается, крокодил — тотемное животное рода, убивать его запрещается, чтобы не навлечь беды на весь род. Потом, сбегав домой, охотник показывает свое оружие — стрелы и копья из бамбука. Впрочем, их главная сила в «омае» — яде вроде сока кураре.
Вполне серьезно охотник медленно рассказывает мне:
— Если ты захочешь у себя дома приготовить омай, то возьми по одной части коры и листьев дерева кураре, острого, почти ядовитого перца, листьев дерева банглай и корней дерева туба...
...Из Мелекета мы возвращались поздно ночью, хотя времени на переход потратили значительно меньше: у заливчика, который днем переходили вброд, нас ожидала лодка. Мы шли по тропе размеренно и скоро. В черном небе висела яркая полная луна. Ее свет делал этот буйный зеленый мир таинственным и торжественным.
Поклонись дереву
Говорят, эта птица приносит счастье. Она обладает житейской мудростью и той необходимой мерой условности, которая пробуждает фантазию...
Туловище и голова птицы выточены из тонкослойной сосновой чурки, отсвечивающей янтарем. По бокам с помощью тончайших пластинок-дранок врезаны размашистые крылья. Пышным стрельчатым веером расходится хвост, а головку венчает крошечная корона-хохолок с волнистой золоченой текстурой.
Это резное полумифическое существо живет у меня под потолком, у самого окна. Когда-то птицу, как фамильный тотем-оберег, подвешивали в переднем, красном, углу деревенской горницы, где стоял обеденный стол. На него ставили самовар, и резная чудо-птица, повинуясь токам горячего воздуха, медленно. И торжественно вращалась вокруг оси, излучая добро и покой...
Я верю этим рассказам, верю и тому, что она приносила счастье. Иногда я осторожно дую на хрупкие деревянные перышки, и птица горделиво поворачивается по кругу, наблюдая краешком глаза-сучка, как клубятся тучи у горизонта, накапливая влагу, как проступают сквозь туман неясные, словно парящие в воздухе видения — высотные кварталы Тропарева, шпиль МГУ... А по ночам освещенная фарами случайных машин птица будто замирает на невидимой нитке и смотрит туда, где впервые появилась на свет, — в сторону глухих волошкинских суземий, пересыпанных брусникой и клюквой, туда, где она когда-то качалась на ветру обыкновенной сосновой веткой...
Я расскажу, как она попала ко мне.
Еще недавно над Волошкой висела серая туманная кисея, устало тенькал осенний дождь, разбрызгивая грязь в лужах, и вдруг все изменилось. В одночасье налетел ветер, вытаивая мглу. Он вытягивал текучие ветви берез, горстями срывал с них листья, и те долго летели по прямой, будто вспугнутая стая птиц. В растрепанных облаках открылись ослепительно голубые прорези, из них хлынули потоки света, и то, что раньше лишь угадывалось сквозь туман, получило свою окраску и свои очертания.
Поселок лежал передо мной как новенький, вымытый и ухоженный в лучах занимающегося утра, и дорога к петуховскому дому уже не казалась такой далекой и нудной. Когда я вышел на улицу, то увидел его сразу, как неожиданно возникший мираж. Да, это был он. И не нужно было заглядывать в блокнот, чтобы убедиться: Комсомольская улица, 27, дом Александра Ивановича Петухова.
От избы веяло несокрушимой мощью, дивной теремковой красотой. Все в ней было прочно, надежно и величественно. Кружево резьбы наличников, подзоров и причелин оттеняло тесовый монолит рубленных «в лапу» стен. Такое ощущение, будто не обыкновенные люди, а богатыри громоздили одно на другое эти толстенные смолистые бревна, десять-двенадцать метров длиной каждое. Будто не простые плотники, а искушенные резчики наводили по обструганному дереву тонкое кружевное узорочье... Я толкнул было калитку, чтобы пройти внутрь, но меня остановил звонкий старушечий окрик:
— Закрыто, милок, закрыто. По ягоды все ушли. — Я оглянулся и увидел маленькую старушку с бегающими глазками. Она стояла у дома напротив, развешивая белье на заборе, и искоса наблюдала за мной.— В лисе они, в лисе, — наставляла меня старушка. — И Александр там, и Валерка. Часа три как ушли: отсель недалече будет. Все прямо и прямо иди, а от кривой березы налево. Как увидишь собак — одну Музгарка зовут, другую Амур, — значит, и они рядышком. Амур тебя облает — это уж как положено, а Музгарка руку оближет. Ласковый лес, непутевый дак... Иди, иди, не боись!..
Я вошел в лес, как в темный прохладный туннель, и деревья сомкнули за моей спиной седые колючие лапы. Заброшенная тропинка долго петляла между узлами оголенных корней и замоховевшими пнями. Она то скрывалась под слежавшимся слоем хвои, то выбегала на сухой безлесный пригорок, то утопала в болотистых распадках, среди пожухлых зарослей иван-чая... Тайга была серой, неприбранной, захламленной. Деревья снизу густо обросли пыльным мхом, сверху затянулись паутиной. В глубине зарослей вдруг затрещал валежник, всхлипнуло под напором скрипучее дерево и повалилось в торфяную жижу... Если бы не молоденький сосняк, заслоняющий собой следы распада, не «а чем было бы остановить глаз.
Как я ни вглядывался, кривой березы нигде не оказалось — наверное, все они были кризыми и куцыми, — и я принялся рыскать по кочкам в поисках клюквы. Почва упруго качалась и хлюпала под сапогами, обвивая их тесно сросшимися стебельками с жесткими матовыми листьями. Сквозь листья россыпью горели лежавшие на толстой мшистой подушке влажные и нарядные бусины. Сверху они были огненно-красными, по бокам розоватыми, с легким морошечным отливом, а снизу почти белесыми, чуть тронутыми желтизной. Совсем как яблочки — ядреные, крепенькие, румяные травянистые яблочки! Знаменитый северный витамин, который содержит в себе самый высокий процент бензойной кислоты. Между прочим, кто-то подсчитал — не знаю, насколько верно, — что с каждого гектара болот в Архангельской области собирают около... десяти штучек таких яблочек и что более десяти тысяч тонн северного витамина остается вечной собственностью природы...
Я прилег на мягкую кочку, выискивая клюковки. Передо мной расстилался ковер, сотканный из ягод, мха и стеблей трав; по-летнему припекало солнце, слышался робкий щебет, клеканье, скрип птичьих голосов, и я понемногу проникся безвременьем. Лесная пустошь похитила ощущение времени и пространства, отлетели в сторону суетные заботы... И я не сразу обратил внимание, как сзади вдруг хрустнула ветка и что-то большое и теплое задышало мне в затылок, щекоча ухо.
Я резко вскочил, и сапоги по щиколотки ушли в сырую почву.
— Поди прочь, Музгарка! — раздался звонкий женский голос. — Пошто чужого мужика пугаешь?!
Краем болота проходили две молодухи-сборщицы с берестяными пестерями за спиной. А рядом, со мной, выписывая хвостом приветственные вензеля, сидел толстый лохматый пес. Он искательно заглядывал мне в глаза, ожидая подачки.
Женщины спешили к тропе, переговаривались на ходу, приглушенно смеялись: «Ходишь тут, ходишь, ноги сбиваешь, а он лежит себе на перине и ухо не чешет». Другая, помоложе, игриво повышая голос, вроде бы вступалась за меня: «А можа, он притомился, а? А можа, Нюрка, он деньги рассыпал, а? Так я рядышком прилягу, подмогну...» Они шагнули в плотную стену кустарника, и тут же исчезли их голоса и смех.
— Ну что, Музгарка, — сказал я псу повеселевшим голосом. — Давай веди к хозяину! — Но он даже ухом не повел — улегся на мое место, подставив нос солнцу, и зажмурил глаза.
В глубине зарослей затрещал валежник, и от желтого полога леса отделилась фигура человека. Пес встрепенулся, отчаянно заработал хвостом, словно извинялся за то, что покинул хозяина. А тот, не мигая, рассматривал меня. Был он крепок, жилист, медвежеват, на обветренном, иссеченном морщинами лице холодно синели глаза под мохнатыми опадающими бровями. Мы познакомились.
— Надо же, где разыскали — в лисе?! — Мастер вел себя так, словно принимал меня в собственном доме. — И чего вам покоя не дает этот Петухов? Все едут... едут... разговоры со мной разговаривают, птичек моих заснимывают. Романтика!
Я заглянул в его кузовок, на дне которого сиротливой горкой краснела ягода, и догадался: видимо, он собирал ее больше для вида, чем для хозяйства, потому что все было занято корнями и чурками, из которых со временем выйдут знаменитые петуховские ендовы, ковши, братины, птицы добрые и злые. Их предшественники и сейчас украшают многие музеи и выставки, а другие разлетелись по разным углам нашей земли, стали предметом гордости у коллекционеров многих стран...
С некоторым смущением Петухов перехватил мой взгляд, прикусил одну из клюковок и, ощутив горьковатую кислинку, поморщился.
— Царь-ягода! — торжественно возгласил он, тряхнув седеющим чубом. — А что кислая — так это пройдет, вылежится, самый смак будет. — Мы присели у поваленного дерева, закурили; Александр Иванович, блаженствуя с сигаретой, принялся перечислять клюквенные достоинства: — Ее ведь три раза собирать приходится, клюкву эту. Нынешняя, сентябрьская, самой витаминной считается, самой сочной, а потому и кислой... Затем начинают брать в ноябре, когда ягоду первым морозом прихватит. Бросишь в ведерко — будто дробью отзовется. Звонкая ягода, веселая! Тут уж не пальцами, нет, тут уж совком работаешь. Три или четыре ведра наберешь, потом в пестерь пересыпаешь... Ну а в третий раз идешь по клюкву весной, когда снег маленько стает и подснежники вылезут. — Он передвинул сигарету в угол рта, плутовато усмехнулся. — Весной не столько собираешь, сколько в рот запихиваешь, честное слово. Сахар, а не ягода!
Он по-хозяйски выложил свои заготовки и стал поочередно вертеть ими на свету, оценивая природные качества дерева. Корни с причудливыми отростками. Аккуратные, выбеленные временем еловые чурочки. Круглые и плотные, как репа, каповые наросты с едва приметной текстурой, похожей на накат волны по песчаному берегу...
Александр Иванович положил в мои руки одну из заготовок, заговорщицки прищурился. Морщины ломаным полукружьем разбежались по его лицу, придав ему вид старого, испытанного жарой и стужей дерева, где каждая линия, каждое кольцо означает год прожитой жизни.
— Вот вам еловый корень столетний. Чтоб такой найти, нужно целый день лопатки мылить... Что из него выйдет, ежли старание приложить? Ну, думайте... думайте...
Корень был похож на потрепанного жизнью лешего, и я сказал об этом Петухову.
— А вот и нет, — засмеялся мастер. — Плохо у вас фантазия работает, лесной дух не чуете. Понимать надо дерево и видеть его насквозь. В детстве-то часто в лисе бывали? То-то и оно...
Он взял у меня заготовку, перевернул ее кверх ногами, и я увидел испуганную птицу, судорожно хватающуюся за воздух, чтобы удержаться на спасительной высоте. Отростки корня превратились в трепещущие крылья, сучок на голове — в яростно распахнутый глаз, а могучий остов напрягся в предсмертном рывке.
Не говоря ни слова, Петухов держал птицу на весу, любуясь неправильными, но чрезвычайно сильными пропорциями ее тела, а затем отбросил в гнилой кочкарник.
— Брак! — как-то неприязненно изрек он и тут же забыл о своей находке.
— То есть как «брак»?! — почти возмутился я.
— А так, — голос его стал непререкаемым. — Негожий материал, и все. На вид вроде ничего, а рассол потечет — это я вам правду говорю. Да и сердцевина креневатая, пропеллером колоться станет. — Петухов посмотрел на меня с острым прищуром, сказал серьезно: — Места надо знать, где дерево берешь. Тут все по науке должно быть. Ежели поблизости кукушкин лен растет и сфагновые мхи расплодились — значит, почва выщелочена: внизу пылеобразный песок, водонепроницаемая глина. Тут хорошему дереву не вырасти. Сердцевинные клетки разорвутся, когда сушить будешь... Э-э-э, да что говорить? — махнул он рукой, отгоняя вместе с дымом случайного комара. — Нет здесь пригожих деревьев. Страшенная закисленность почвы!
— Как это нет? — возразил я. — Вон елки большие растут... а вон березы.
Мастер оглядел местность и недовольно хмыкнул:
— Толк-от в них есть, это верно, да не втолкан весь. Я ведь себе все зубы съел на этом дереве... Хотите, историю расскажу?..
Петухов поискал глазами рыжее болотце, заросшее травой и тощими деревцами, на котором монументом застыл толстый Музгарка.
— По растительности буду читать историю-то... Я ведь тут не жил, когда вырубку делали. Годов тридцать прошло, как лес свалили, а память по нему осталась. Ну, например... — он протянул руку в сторону огромного завала, что скрывался в зарослях молодых березок... — откуда здесь поленница, а? Думайте, думайте... Не знаете? Еловый бор тут когда-то стоял. Срубили его в сороковые годы; что смогли — вывезли, а что не смогли — тут оставили. Вот и гниет поленница, прахом истлевает... Ну а травы почему такие рослые и буйные, тоже не знаете? От молодежь-от пошла: образование высшее, соображение среднее! Ну ладно, скажу... Как лес свели, свободы тут стало много, солнца — вот и вымахали травы в человечий рост... Здесь ведь и раньше моховые пятна были, мочажины разные, кочкарники. А освободившись от деревьев, стали они расти и расти, клюквой плодиться, папоротниками, крупнозвездным мхом. Ну а старому хвойному лесу тоже размножаться надобно, возвращать утерянную площадь — вот он и выпустил дозором лопоухую осинку и березу: понравится — приживутся. Прижились, однако, загустели и елку привели под свою защиту. А сами того... нарушились. Глядите: это ведь только на вид они такие нарядные и звонкие, березы эти. А подойди, толкни — и повалятся, сердешные, за милую душу. А почему? Потому что корням не за что зацепиться, кроме как за мох. Да и ствол, хоть и свежий снаружи, весь трухой изошел, водой напитался. Одна береста светится — хоть сейчас туес зашивай...
Он читал это таежное болотце, как книгу. Постепенно я узнавал, что лес этот зовется «радой», точнее — «темной радой», потому что вырос он на сырых распадках и солнце вязнет в его глухой чащобе, не попадая в нижние ярусы; оттого и гибнут растения, едва выбросив шаткий росток. Я узнавал о том, как мастер предсказывает погоду, как определяет, подскочит ли давление в течение суток, куда задует ветер и долго ли стоять солнцу в эту пору куцего бабьего лета; я узнавал также о повадках осенней и весенней дичи, об ее излюбленных токовищах, порхалищах и галечниках, чем она болеет и какой корм предпочитает, когда и на какой манок слетается благородный рябчик и какие закаты и восходы сопутствуют удачной охоте, и уйму других полезных и занимательных подробностей...
Солнце тем временем вышло на закатный рубеж, и тайга высветилась до мельчайших деталей. Она была вся рыжей, вернее рыже-желто-зеленой, иногда даже розовой и багряной, с едва различимыми переходами от одного оттенка цвета к другому. Прощаясь с листвой, в роскошном осеннем блеске умирали кусты и деревья, а в тесно сросшихся стебельках сфагнового мха вспыхивали кроваво-красные глазки клюквы.
Устав от долгого рассказа, Александр Иванович достал кусок березового капа, легонько подбросил его на ладони и, словно предлагая продолжить игру, спросил:
— Ну а из этого что получится?
Кап был овальной, слегка приплюснутой формы и лоснился на солнце.
— Пепельница, — сказал я, не задумываясь.
— Ишь ты... пепельница. — Петухову это понравилось, и он посмотрел на меня с некоторой симпатией. — А почему, как догадались?
— Материал подсказал, простота обработки. И потом, — прибавил я опрометчиво, — такие пепельницы продаются в Москве в магазинах сувениров.
— Я на ширпотреб не работаю, — с холодной мстительностью отрезал мастер и утопил глаза в мохнатых седеющих бровях. Видимо, сам того не желая, обидел его словами «магазин», «сувенир».
— «Пепельница»! — бурчал он себе под нос, пряча заготовку на самое дно кузовка и прикрывая ее берестой. — Да этому материалу цены нет! Три килограмма орехового капа — это, почитай, полкило серебра, если хотите знать... «Простота обработки»! Да пока с ним пыхтишь, с капом этим, чтобы письма природное не нарушить, пот тебе все сапоги зальет. Все руки ссадишь, пока на него голубка высидишь. Э-э-э, да что говорить!..
Музгарка вдруг сорвался с места и захлебываясь лаем, проворно юркнул в осиновые заросли. Вскоре он появился оттуда, но уже с другим псом покрупнее и ярче окрасом, на морде которого застыло выражение спеси барского снисхождения.
— Амур, Амур! — позвал пса Петухов. Но тот не подбежал, нет, именно приблизился к хозяину. — Где тебя черти носят, баламут? Валерку не видел?
Амур высокомерно покосил на хозяина желтым глазом и с наслаждением зевнул.
Прыгая с кочки на кочку, к нам приближался Петухов-младший. Он тащил за спиной здоровенный пестерь с клюквой, и отец следил за ним зоркими, потеплевшими глазами Валерий недавно вернулся из армии и сейчас как бы заново свыкался родительским домом, с Волошкой, родной «темной радой», из которой наверное, вынес не одну сотню берестяных рубашек-сколотней — будущих туесов. Часть из них, украшенная вязью орнамента, разошлась через Художественный фонд и фирму «Беломорские узоры», другая осела в музеях Москвы, Ленинграда, Архангельска, побывала на многих всесоюзных и зарубежных выставках. За свои туеса в 1974 году Валерий был награжден Почетной грамотой ЦК ВЛКСМ... Между прочим, не только он, но и трое других сыновей Петухова — Олег, Игорь, Ярослав — унаследовали благородную страсть отца. И хотя по своему статусу они не числятся народными мастерами — у каждого своя профессия, — однако, дерево не забывают и резцы тоже. В последний раз работы всех пятерых Петуховых я видел на Всероссийской выставке изделий народных художественных промыслов, которая проводилась на ВДНХ в 1977 году.
— Хотите, крендель покажу? — вдруг предложил Александр Иванович и слегка подтолкнул Валерия. — Небось забыл наш крендель-то, армия?
— Неужели еще живой? — удивился сын.
— Живой, живой. А что ему сделается? Между прочим, еще один виток прибавился. — Он заглянул в пестерь Валерия, полный клюквы, с соринками выгоревшей хвойности, и прибавил: — Ты давай домой двигай, а мы еще маленько поякшаемся. Скажи мамке, чтобы чай запаривала...
Петухов встал, аккуратно затоптал окурок и пошел через болото тропить дорогу. Я осторожно крался по его следам, стараясь не угодить в рыжий зыбун. Здесь так и нужно ходить — медленно, уверенно, твердо ставя ногу и не оглядываясь назад, иначе ухнешь до самого бедра.
Веселые березки уводили нас все дальше и дальше, обманывали сквозящей близостью просвета, обещая то ли полянку, то ли берег речушки. На самом же деле лес густел, раздавался плечами, матерел, нагнетая зловещий мрак, и наконец принял нас под свой душный и сумрачный полог. Мохнатые ели сплели над нашими головами сплошной кров; исчезли привычные звуки, запахи, краски...
— Сюда, сюда идите! — крикнул Петухов, пробираясь в густом буреломе.
Он раздвинул ветви толстой корявой березы, опутанной грязной паутиной, и я увидел смешную елочку, ствол которой напоминал крендель. Словно кто-то нарочно в самом раннем детстве скрутил ее, да так и бросил на произвол судьбы. У елочки была танцующая походка; у земли ствол выгибался лекалом, затем витки, понемногу распрямляясь, сходили на нет, образуя у кроны более или менее ровную линию. Видимо, совсем недавно деревце почувствовало в себе силу и стало расти так, как и завещано ему от роду, — вертикально.
— Редкостная выдумка, — восхищенно сказал мастер. — Который год все хожу, смотрю, душа как на дрожжах всходит, а рубить жалко. А ведь какой материал пропадает! — Он похлопал «крендель» по серой пупырчатой коре, обмазал палец в смоле, принюхался. — Видите, как кора по-разному истекает? Это значит, что нижняя часть дерева жесткой будет. А та, что повыше, — мягкой. Да и цветами они неодинаковые. Одна как слоновая кость, другая маленько красноватая, с текстурным рисунком. Ну а если их в темный сарай положить и через положенное время вынуть, цветами-то они и сравняются...
— И откуда вы все знаете? — не выдержал я.
— Наука, — веско протянул Петухов. — Уважь дерево, и оно тебе отдаст уважение. Это качество с детства вырабатывается. Детский взгляд восприимчивее...
Тени деревьев, прежде прозрачно-синие, резко откинулись в сторону и почернели. Пятна скупо мерцающего заката медленно увязали в матерой чащобе. Поваленные пни с судорожно простертыми корнями-щупальцами внушали суеверный страх.
— Самое время сказки сказывать, — усмехнулся мастер. — Хотите одну на дорожку?
Мы стали выбираться из бурелома, и он каждый раз придерживал рукой ветки, чтобы я не напоролся на колючую хвою. Походка его была легкой, упругой, как бы летящей.
— Было это годов эдак сорок с гаком. Возвращался я из лесу... вот как сейчас. И хотя дорогу знаю, не заблужусь, а все равно неспокойно, потому как туман поплыл. Невидучая стала погодка, самая что ни есть лешачья... Свернул я на визирную просеку, а там уж человек стоит, меня поджидает. В кафтане расстегнутом, войлочной шляпе и в лаптях. Голова его в плечи ушла, в глазах огненный перелив, а руки вперед выброшены: как бы к броску готовится. И зубами клац-клац... У меня ружье с собой было, шестнадцатый калибр. Вступаю в дипломатические переговоры: «Кто такой? А ну с дороги!» А про себя думаю: видно, кто-то надо мной подшучивает, я ведь в нечистую силу не верил, хоть и мальцом был... А в ответ — «щелк-щелк», «клац-клац». И горячим воздухом меня обдает, мяконьким таким; в коленках слабость, напряглось все внутри. «По счету три стреляю!» — кричу я нечистому и курок взвожу. Если не чокнутый — убежит, напугается. А глаза его огнем полыхают, голова дергается, зубами щелкает. Выдержал я минуту, сказал «три...», да и пальнул с правого ствола. Все дымом заволокло, не вижу ничего. Как бы с боку не напал, думаю, лешак этот. Ружьем на всякий случай махаю... А предмет на том же самом месте стоит: тот же балахон, брюки, лапти, а рук и головы нет. Вот те на! Подходить стал поближе, присматриваться: высокая фигура стоит, человеческого обличья. Толкнул ее стволом, да и со страху назад повалился, будто пружиной брошенный. Поднялся, однако: правую ногу подвину, левую подтяну, снова ружьем туда-сюда толкаю. Любопытство-то, оно сильнее страха. Ага, что-то мягкое прощупывается, будто живая плоть горячая. Опустил я руку... — Тут Петухов замолчал, обошел топкое место и обождав меня, пока я выберусь из мшистой грязи. — Ну, что это было? Думайте, думайте...
— Во всяком случае, не медведь, — сказал я уклончиво.
— Верно, не медведь. Тот бы давно утек. — Он снова выдержал паузу. — А был это обыкновенный еловый пень. Лопнувшая кора — балахон, корни — лапти, ветки — руки. И сидела в нем старая сова, клювом блох выискивала, оттого и клацкала. Остальное привиделось... А был бы я суеверным человеком, на всю жизнь повредился бы от страха...
Мы вышли на утоптанную тропинку, и она весело заструилась среди деревьев, с каждым шагом приближая нас к Волошке. Во всю мощь сияла новорожденная луна, и я едва не споткнулся об узкую, как лезвие, тень голой осиновой ветки.
— Ну что вам еще рассказать? — не унимался Петухов, глядя на звездное небо. Казалось, ноги сами несли его, каким-то чутьем угадывая неровности тропы.
— Расскажите еще о дереве, — попросил я. — О том, как птиц своих делаете.
— О дереве дак о дереве, — охотно согласился он. — Как наши предки, древоделы старобытные, работали — слышали? Легенда есть такая: пришел мужик из лесу домой, а дедко старый его и спрашивает: «Духа лесного не разгневил?» — «То есть как это?» — не понимает мужик. «А так, — говорит дед, — ты ведь там дрова-то рубил?» — «Рубил». — «Ну вот, стало быть, надо его успокоить. Пойди назад, найди пень и высеки семью ударами топора лик человеческий. Помни: именно семь ударов, не больше, иначе кикимора в доме нашем поселится, будет по ночам сатанинским криком завывать...» Делать нечего, пошел мужик в лис, нашел пень и вырубил из него человеческий образ. И всякий раз так делал, когда лесную работу завершал... К чему я об этом толкую-то? — Он приблизился ко мне вплотную, сказал шепотом, словно доверял сердечную тайну: — А к тому, что проверил я однажды ту старую легенду. И, прямо вам скажу, ничего у меня из этого не вышло. Десять ударов топором — и то в лучшем случае!..
Сквозь голый кустарник обозначилась рваная цепочка огней: поселок задышал запахом жилья, озвучился треском мотоциклов, собачьим лаем. На фоне одноэтажных построек замком возвышался тесовый монолит петуховской избы. Ее окна полыхали голубым подмигивающим светом — видимо, Валерий уже устроился у телевизора.
Александр Иванович открыл дверь в переднюю, я шагнул вслед за ним и буквально зажмурился от неожиданности... Надо мной реяли птицы, целая стая сказочных резных птиц с золотистыми, распушенными веером хвостами. Легкий сквознячок из сеней привел их в движение, и они плавно кружились вокруг оси.
Птицы были сделаны с великим тщанием. В стремительных изгибах тулова и хвоста, в легком ажуре крыльев угадывалась гордая сила. Были здесь птицы-солнца и птицы-вестники, птицы «добрые» и птицы «злые». И каждая из них принадлежала лесу, из которого все они вышли... Своими скульптурами мастер как бы утверждал: красота дерева заключена в самой его фактуре. И чтобы это увидеть, нужно завершить резцом движение природы. Завершить так, чтобы не нарушить ни собственного замысла, ни изящества текстуры, ни тонких переходов от одного цвета к другому. Иначе резьба превратится в грубое насилие над материалом...
Петухов равнодушным оком взирал на свои рукоделия, выказывая всем видом, будто они не имеют к нему никакого отношения. Он даже легонько подтолкнул меня в сторону горницы: нечего, мол, задерживаться, чай на столе, утро вечера мудренее...
Я повесил свой дождевик на фигурную вешалку, и в глаза мне бросилась добрейшая морда льва, вырезанная на деревянной панели. В углу комнаты в окружении виноградного узорочья резвились глухари вместе с жар-птицами... Дальше шли розетки, Пегасы, мифические и чужедальние звери... На полках стояли внушительные короба, туеса, солоницы-утушки, ендовы из березового капа... С потолка пикировали птицы... А на стенах, похожие на лица праведников, застыли резные маски близких и дальних родственников Петухова...
— Хватит о дереве! — отрешенно сказал мастер, как бы пресекая дальнейшие мои расспросы. Он почти наполовину высунулся в окно, глядя на блещущие в ночи яркие и крупные звезды, и, казалось, слушал музыку небесных сфер. — Вы о пи-мезонах-то имеете представление? А о кварковой модели? Ну и хорошо... Будем говорить о строении вселенной, о тайнах звездного вещества...
Чей автограф на камне?
Обратите внимание на эти орнаменты — спиральные линии почти в точности повторяют друг друга. Даже кажется, что их выводила одна и та же рука. Но между орнаментами — сотни и тысячи километров. Один высечен на плите древнего храма острова Мальта в Средиземном море, второй — на надгробии раскопанном в легендарных Микенах, в Греции, третий же был найден в... Ирландии.
И ответ на вопрос, — когда создавался каждый из узоров? — еще недавно был однозначен, так как считалось, что движение европейской цивилизации началось в районе древнего Средиземноморья и, поднимаясь «по ступеням веков», распространялось все дальше и дальше от своей прародины. И потому казалось несомненным, что вначале появились микенские спирали, потом — мальтийские, и лишь спустя долгие века узор перешел на территорию Ирландии, Этот так называемый «диффузионный» принцип анализа применялся для всей истории культуры, начиная с древнейших времен, Так, например, в Испания были открыты величественные памятники каменного века — мегалиты, до сих пор еще во многом загадочные сооружения из тяжелых каменных плит. Позже подобные находки были сделаны по всему побережью Атлантики — от Испании и Португалии до Франции и Британии, вплоть до Оркнейских островов. И когда на Крите были обнаружены памятники, аналогичные испанским, родоначальником таких сооружений признали
Крит, а испанские мегалиты сочли делом рук переселенцев из восточного Средиземноморья. А потом мегалиты появились во Франции, откуда они «шагнули» на Британские острова, а затем уже на Оркнейские. Казалось бы, все логично...
Но новые естественнонаучные методы датировок и последующие открытия нарушили этот стройный ряд. Оказалось, что даты рождений» множества европейских памятников просто не укладываются в «диффузионную логику» истории европейской культуры.
Как выяснилось, мегалиты Оркнейских островов появились почти одновременно с критскими, а испанские были сооружены вообще почти на тысячелетие раньше.
Этот исторический «хаос» увеличился после недавних находок медных орудий в Восточной Европе. Раньше считалось, что древнейшие из них относятся к третьему тысячелетию до нашей эры. Оказалось же, что на территории современных Румынки, Болгарии и Венгрии медные изделия существовали уже в середине пятого!
А недавно болгарские археологи среди захоронений, относящихся к 3500 году до нашей эры, нашли великолепные золотые украшения — одни из самых древних в мире. Выходит, задолго до расцвета средиземноморской «колыбели» европейской цивилизации здесь уже были знакомы с металлургией, использовали золото для изготовления украшений.
И поэтому теперь, возвращаясь к спиральным орнаментам, разве можем мы назвать древнего мастера с территории нынешней Ирландии лишь учеником, повторившим то, что родилось в Средиземноморье? Конечно же, нет. как не можем категорическим утверждением ответить на вопрос: так была ли она, эта единая «колыбель» европейской цивилизации?..