Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вечная мадонна - Елена Арсеньевна Арсеньева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И занавес разошелся, открыв зрителям морской берег, множество народу в древнеирландских костюмах — и прекрасную Моину, стоящую на возвышении. А локлинский царь Старн отправился на сцену, чтобы сообщить зрителю, что Тоскар, сын его, был убит в бою царем Морвены Фингалом. Старн намерился коварно обольстить Фингала красотой своей дочери Моины, чтобы затем предательски убить его и отомстить за сына.

Первый акт шел своим чередом, и вот настала трогательная сцена объяснения Фингала и Моины. Моина в своих струящихся одеяниях казалась воплощением всего прекрасного, чего только может человек желать от женщины. Фингал — в крылатом шлеме, блистающий оружием — выглядел истинным героем. Всё — поступь, рука, сжимавшая кинжал, поворот головы — свидетельствовало: он привык повелевать людьми.

В это время в особой ложе для членов репертуарного комитета шел интересный разговор.

— Идол! — пробормотал князь Мусин-Пушкин, и мужчины, собравшиеся в ложе, враз сдержанно хихикнули при этом чудном каламбуре: Яковлев, идол, то есть кумир всех женщин, держался на сцене совершенно как вытесанный из дерева идол, то есть истукан.

— Что хотите со мной делайте — не люблю я Лешку! — продолжал Мусин-Пушкин. — Слышали, как он говорил накануне: не об чем тут хлопотать, нарядился-де в костюм, вышел на сцену, да и пошел себе возглашать, ни думая ни о чем. Ни хуже, ни лучше не будет, так же станут аплодировать, только не тебе, а стихам.

Оленин кивнул.

— Ладно вам! — отмахнулся Шаховской. — Зато каков клашавец!

Шаховской сильно картавил и шепелявил — впрочем, все к этому давно привыкли и сразу поняли, что «клашавец» — значит «красавец».

Да, что и говорить: Яковлев, при всей неискренности его голоса и заученности жестов, был не просто красив — красив картинно. И понятно было, почему такой дрожью пронизан был голос Моины, когда она объяснялась в любви Фингалу:

Как часто с берегов или с высоких гор Я в море синее мой простирала взор! Там каждый вал вдали мне пеною своею Казался парусом, надеждою моею. Но, тяжко опустясь к глубокому песку, По сердцу разливал мне мрачную тоску…

— Звезда! — пробормотал чувствительный старик Дмитриевский. — Чудо! — И утер слезу умиления и гордости собой, ибо именно он был первооткрывателем и первым учителем этого чуда: Семенова училась в его театральной школе.

Князь Иван Алексеевич Гагарин, как и все прочие, безотрывно смотрел на сцену, и если бы кто-то наблюдал за ним в эти мгновения, он мог бы заметить, что его добродушное, красивое лицо мрачнело с каждой минутой. Нет, не в том дело, что он смотрел спектакль уже раз тридцать — на репетициях и прогонах — и ему осточертело слушать одни и те же слова, видеть одни и те же движения. И не в том дело, что его раздражала наплевательская игра красавца Яковлева. Или, к примеру, он не был согласен с Дмитриевским, что Семенова — звезда и чудо. Согласен! И еще как! Причем был согласен с той самой минуты, как увидел ее впервые! Любому мало-мальски понимающему человеку сразу становилось ясно, что она — истинная, прирожденная актриса, которая самой ходульной фразе драматурга способна придать истинное чувство и одухотворить ее, — таков был ее талант и сила ее игры. Однако… Однако в том-то и дело, что всем существом своим князь Гагарин ощущал: сейчас в словах Семеновой не было игры. Она не играла — она жила на сцене. В каждом слове ее была…

— Какая естественность! — продолжал причитать восторженный дедушка Дмитриевский. — Это истинная страсть!

Вот именно! Слово названо. Страсть…

«Да ведь она его любит! — с ужасом осознал Иван Алексеевич. — Она любит Яковлева!»

Как же он не видел прежде? Ведь это просто бьет по глазам! Между тем до сих пор князь был убежден, что Катерина относится к Яковлеву всего лишь как к товарищу, к партнеру, причем относится не слишком-то хорошо. И вдруг… она перестала таиться, она дала волю себе и своей страсти. Боже мой…

Так вот почему — а он-то не мог понять! — вот почему Катерина отвергает любовь Ивана Гагарина — отвергает с упорством, которое всем казалось поистине необъяснимым.

Да кто она такая, чтобы отвергать князя, его сиятельство, одного из богатейших людей России?! Велика птица — Катерина Семенова, актрисулька, дочь крепостных родителей, великодушно получивших вольную из рук господина своего, смоленского помещика Путяты!

То есть так значилось в бумагах, согласно которым ее, десятилетнюю девчонку, зачислили в театральную школу в Петербурге: дочка-де Семена и Дарьи, бывших дворовых людей… и так далее. На самом-то деле все обстояло не так просто.

Путята сей нарушил однажды заповедь божию не искушать малых сил. Искусил, искусил он малую — ну, не слишком малую ростом, но еще очень молоденькую возрастом Дашутку — горничную девку собственной жены. Барыня пребывала в тягости, переносила свое положение очень тяжело, доктор грозил даже преждевременными родами, о супружеских сношениях и речи быть не могло, но Путята, человек жизнелюбивый, страстей своих сдерживать не привык и не имел ни малой охоты приобретать такую вредную привычку на будущее. Однако жену свою он по мере сил своих любил и искушение невинной Дашутки афишировать не собирался. Увы… человек предполагает, а бог располагает. Вернее, натура. Именно натура оказалась противницей благим намерениям человеколюбивого Путяты. Проще говоря, он узнал, что ему предстоит сделаться отцом двух детей от разных матерей. Выражаясь совсем попросту, Дашутка, дура, умудрилась понести от барина и ему в сем призналась!

А тут родная жена на сносях…

Первым побуждением перепуганного Путяты, который менее всего желал бы преподнести такой подарок своей супруге, было что-нибудь с Дашуткой сделать. Утопить, что ли… Либо отправить на конюшню, чтоб ее там в два кнута отодрали, пока не выкинет. А что? Впредь наука будет: не чреватей от господина своего! Не искушай высших сих!

Но потом Путята малость поуспокоился и решил дело сие кончить полюбовно. Он не раз замечал, что младший лакей Семен, человек добродушный и недалекий, с таким восторгом таращится на Дашутку, словно она и есть предел его лакейских мечтаний. Ну что ж, пускай же мечтания сии исполнятся.

Хозяин — барин, ну а барин, значит, хозяин, и жизни рабов его во власти его. И недели не минуло, как Семен с Дашуткой были обвенчаны. И не только обвенчаны, но и спроважены вон из поместья.

Жене, обеспокоенной исчезновением миленькой горничной, Путята сказал сущую правду: Дашутка забрюхатела. Семка-де, охальник, с Дашуткой, охальницей, доохальничались. И Путята не мог допустить, чтобы зачатое во грехе дитя оскорбляло невинный взор его добродетельной жены. А потому он дал непутевым крепостным вольную и пристроил их на службу к своему дальнему, бедному родственнику Жданову. И пошли им бог всего, чего заслуживают!

Этот Жданов Прохор Иванович, родом из поповичей, зарабатывал себе на жизнь тем, что учительствовал в кадетском корпусе. Жалованье было не бог весть какое, чтоб еще и двух слуг себе на шею повесить, однако Путята в придачу к «охальникам» прислал Жданову весьма приличные деньги. После сего Жданов начал смотреть на нежданный подарок настолько милостиво, что даже составил Семену протекцию в кадетский корпус, куда его взяли истопником. Дашутке Жданов позволил сделаться прислугою в своем доме, а потом, когда родилась девочка, стал крестным отцом Катерины Семеновны Семеновой.

Дашутка не была слишком уж обременена работой: домик Жданова (материнское наследство) оказался малехонький. Мужу Семену там и вовсе места не нашлось, но не только из-за тесноты: истопник имел казенную каморку под лестницей в здании кадетского корпуса и должен был находиться при своем месте неотлучно. А летом, когда корпус закрывали на вакации, Семен превращался в сторожа и тоже не мог покинуть свой пост.

К тому времени Семен убедился, что мечтать о женщине — это одно, а иметь ее при себе неотлучно — совсем другое. Да еще такую веселую шалаву, как его Дашутка. Поэтому он нисколько не тяготился сложившимся положением дел. Вообще он ко многому относился с философическим спокойствием: например, к тому, что спустя год после Катерины у Дарьи родилась еще одна девочка, которую, по воле просвещенного учителя Жданова, большого поклонника муз, назвали Нимфодорою. Фамилию, впрочем, и ей дали сестрину, как и отчество: Нимфодора Семеновна Семенова. Что характерно, и это Семен воспринял смиренно, не ропща… Даром что к рождению (вернее, зачатию) Нимфодоры он не имел никакого отношения.

Когда Катерине исполнилось десять, стараниями Жданова она была определена в театральное училище (куда через два года пристроят и Нимфодору), пройдя врачебный осмотр и «прелестно, прелестно!» сдав экзамен по танцеванию.

Надо сказать, что прежде обучение юных актеров велось прямо при театре, а жить они жили где придется: либо дома, либо ютились у чужих, снимая комнатки или даже углы (дело в ту пору вполне обыкновенное). Однако в 1792 году в дирекцию театров обратились супруги Казасси, некогда явившиеся в Россию с итальянской труппой, и предложили устроить настоящее театральное училище — как в Европах заведено. Дирекция будет выдавать надзирательнице (эту должность должна была исправлять Марья Францевна Казасси, основательница и душа предприятия) по 132 рубля в год на содержание каждого ученика, а Марья Францевна обязывалась их кормить-поить-одевать-обувать и спать укладывать в соответствии с сими средствами. Заодно к прожекту Марья Францевна, дама деловая, приложила и программу занятий, и смету оплаты трудов учителей, нужных для подготовки будущих актеров, и списки вещей, которые понадобятся ученикам.

Расходный план был утвержден, и после некоторых переездов театральная школа обосновалась в крыле Большого Каменного театра.

Здание сие было щедро населено статуями греческих и римских богов (например, у самого входа восседала величавая Минерва, в образе которой была запечатлена Екатерина II), и под их недреманным оком проходило обучение будущих актеров основам ремесла и вступление их в область служенья музам. Девятнадцать воспитанников самого разного возраста, от десяти до семнадцати лет, одетые в казенное платье (холщовое белье, миткалевое платьице либо сюртучок с панталонами, нитяные чулки и грубые башмаки) с нашитыми на него номерками, поднявшись ни свет ни заря и наскоро перекусив кружкой сбитня с куском хлеба, весь день обучались этому самому служению на уроках русского и французского языков, танцев, музыки или актерского искусства. Кроме того, при школе были мастерские для обучения ремеслам, а девиц непременно учили шитью, вышиванию, основам куаферского искусства и деланию цветов. Штука в том, что театр обязывался обеспечить работой всех выпускников, даже самых безнадежных, и вот за их-то счет пополнялись ряды рабочих сцены, портних, парикмахеров, костюмеров, гримеров и прочей театральной обслуги.

Директором школы в это время уже был Иван Афанасьевич Дмитриевский, но он с облегчением свалил на Марью Францевну все хозяйственные заботы, а сам был сугубо озабочен сценой и занятиями с учениками. Довольный стараниями знаменитого балетмейстера Вальберха (кстати, выпускника этой же школы), который вел танцевание, Дмитриевский беспрестанно сва́рился с титулярным советником Назарьевым, который весьма малое внимание уделял обучению родному языку. Дмитриевский справедливо талдычил ученикам:

— Пиесу вам кто прочтет, ежели сами не сможете? Кто за вас роль выучит? Неужто на суфлера надеяться? Позорище! — И прибавлял нарочно для учениц: — А вам, барышни, вдвойне, втройне тужиться на уроках надобно. Как сделаетесь первыми актерками, владычицами сердец, как станут вам кавалеры любовные записочки слать, — а вы что? Ни прочесть, ни ответа написать? Неужто и здесь на суфлера надежа? А он-то ваши секреты языком всему свету — ля-ля-ля! То-то дурная слава и полетит, крылышками трепеща!

При этом Дмитриевский показывал, как суфлер будет «языком ля-ля-ля», а потом как полетит, «крылышками трепеща», дурная слава. И всё, более слов не требовалось: даже до самых ленивых доходила необходимость изучения грамматики.

Впрочем, от всех занятий любой воспитанник (как мужеска полу, так и женска) в любое время мог быть отвлечен в театр, которому постоянно требовались для спектаклей статисты и фигуранты. Особым спросом пользовались те, кто преизрядно постигнул основы танцевального искусства, а потому все учащиеся, едва пробудившись, в семь утра, еще до завтрака, непременно бежали в холодный балетный класс «к палке» и проделывали штудии: батманы, жэтэ, плие, ронд-жамбы и прочие штуки, служившие основанием дальнейших хитростей танцевального искусства.

В этом классе у воспитанницы Семеновой были свои трудности. Иван Иванович Вальберх и другой танцовщик, Гульгермини, видели в ней зачатки блистательного таланта и требовали, чтобы Катерина всецело отдалась Терпсихоре[19]. Василий же Федотович Рыкалов, который преподавал начальные правила «акции», то есть актерской игры, со всеми приемами высокого актерского мастерства, на вдохе и выдохе, обильно приправляя речь жестами и выразительными телодвижениями, клялся и божился, что воспитанница Семенова рождена для служения Мельпомене или Талии[20], и ежели она не принесет себя в жертву этим видам искусства, то лучше бы ей не родиться на свет.

Кстати, актер Шушерин, через несколько лет рассказывая о Семеновой писателю С. Т. Аксакову, который был очень высокого мнения об этой актрисе, говорил: «Ты не можешь судить о ней, не видевши ее в тех ролях, которые она игрывала в школе. Ее надобно видеть в «Примирении двух братьев» или «Корсиканце» Коцебу… Стоя на коленях надо было смотреть ее в этих ролях!»

То есть уже тогда было ясно, что прав, конечно, Рыкалов, однако меж ним и Вальберхом доходило до откровенных скандалов из-за будущности Катеньки Семеновой. Господа учителя бранились громогласно на потеху воспитанникам и призывали Дмитриевского в качестве третейского судии. Иван Афанасьевич немедля пытался свести дело к шутке и начинал изображать Париса, пришедшего разрешить известный спор богинь. Правда, из-за золотого яблока тягались три небожительницы, а из-за Семеновой — только два учителя. Третий, преподаватель музыки Кавос, знаменитый композитор и автор музыки ко многим спектаклям, которые ставились в Большом Каменном театре, в спорах из-за Катерины не участвовал. У нее был милый маленький голосок, который давал ей возможность очень недурно исполнять партию Дианы в опере Мартини «Дианино древо», Милолики в комической опере «Князь-невидимка», сочиненной Кавосом, или Милославы в «Русалке» Кауэра. Однако Эвтерпа[21] вполне обошлась бы без Семеновой-старшей в качестве служительницы. Зато Семенову-меньшую, очаровательную Нимфодору, Кавос сделал отличной исполнительницей оперно-водевильных партий. И никто из-за нее копий не ломал.

В конце концов в споре между Терпсихорой и Мельпоменой победила муза с трагической маской и венком из плюща. Потому что Дмитриевский с самого начала был убежден: место Катерины Семеновой — именно в трагедии.

Кстати сказать, преподаватель Рыкалов был замечательный комедийный актер. Именно от него научилась Катерина Семенова не только вставать в трагические позы, но и свободно, естественно жестикулировать, легко двигаться по сцене, привыкла и к непринужденной мимической игре. Лицо ее, прелестное, живое и выразительное, могло стать неотразимо-красивым — если того требовала роль, оно могло показаться также… отталкивающим, если того, опять же, требовала роль. Непревзойденному владению мимикой ее тоже научил Рыкалов. А чувство собственного достоинства пробудил в ней Дмитриевский. Во-первых, он был искренне восхищен талантом Катерины, а во-вторых, он и сам обладал этим чувством, был по-настоящему светский, образованнейший человек, прирожденный учитель — лишь бы было, кого учить.

Катерина Семенова стала одной из самых благодарных учениц Дмитриевского: именно от него она усвоила, что важнейшими качествами трагика являются естественность и голос сердца. Но он был твердо уверен, что без ритмического, музыкального начала трагедия на сцене не звучит. И когда позднее публика и критика наперебой восхищалась «орга́ном», то есть голосом Катерины Семеновой, благодарить прежде всего за этот «орган» следовало Дмитриевского.

А уж как он-то гордился «орга́ном» Катерины! Прежняя ученица его, Александра Перлова (то есть настоящая ее фамилия была Полыгалова, но разве это фамилия для актрисы?! Совершенно немыслимая фамилия! Другое дело Перлова, что означает по-русски — Жемчугова!), совершенно очаровательное создание, была бы пречудной актрисою, кабы со временем, от чрезмерной чувствительности, голос ее не сделался слезливым, влажным, раздражающе-надрывным, словно она все время всхлипывала. Более всего Дмитриевский боялся, что Семенова тоже «заплачет» на сцене, и не уставал твердить, что трагедия требует «сухого горла».

Впрочем, Сашеньку Перлову очень даже можно было понять — чисто по-человечески. Жизнь у нее была такая, что удивительно было бы не заплакать! Тотчас после выпуска она выскочила замуж за актера Андрея Каратыгина, родила двух детей… ну и влачила теперь уныло-семейственное существование с мужем, актером очень средним и вечно безденежным, который более всего на свете любил свои записные книжки, в кои заносил все события как собственной жизни, так жизней окружающих его людей. Именно описанные им существа были для него гораздо реальнее, чем, к примеру, жена, которой он великодушно предоставил возможность трудиться в поте лица и зарабатывать пропитание для себя самой и детей — ну и для него, естественно, для, не побоимся этого слова, мемуариста Каратыгина…. Так что неудивительно, что Сашенька Полыгалова-Перлова-Каратыгина оказалась расположена к излишней чувствительности: она беспрестанно оплакивала собственную многотрудную жизнь. Именно поэтому Дмитриевский не уставал предостерегать актеров и актрис от ранних браков.

— И вообще, — твердил он, — лучший актер тот, кто не любит на сцене, а играет любовь! Не влюбляйтесь, милые барышни, елико сие возможно!

Впрочем, Иван Афанасьевич сознавал тщетность своих советов. Дело молодое, а сердца девичьи, как поется в песне, разгарчивы да зазнобчивы. И как же, интересно, сим сердечкам таковыми не сделаться, когда обладательницы их играют на сцене рядом с Алексеем Яковлевым!

Алексей Яковлев тоже был учеником Дмитриевского, хотя и не посещал театральное училище. Он был самоучкой: самозабвенно влюбленным в театр сиротой, сидельцем в галантерейной лавке. Карьера его свершилась совершенно как в каком-нибудь душещипательном романе: уверенный, что в лавке кроме него никого нет, Алексей самозабвенно читал стихи своего любимого Державина, но в это время вошел с улицы посетитель — господин Перепечин, человек образованный, директор банка и любитель театра. И он был поражен изяществом декламации, чистотой выговора и правильностью дикции, а еще более — ослепительной внешностью молодого приказчика. Расхвалив Яковлева от души, Перепечин свел его со своим приятелем Дмитриевским — и вскоре бывший приказчик, актер-самородок, стал первым героем-любовником во всех пьесах, которые шли на сцене Большого Каменного театра.

Яковлев был вдобавок и первый красавец петербургской сцены. Не имелось никого, подобного ему, также и в другой столице, в Москве. Да что на сцене — и среди светских людей мало нашлось бы молодых людей, обладающих яркой внешностью, сравнимой с внешностью Алексея. А впрочем, внешность — это полдела! На пальцах одной руки можно было перечесть юношей, которые обладали бы такой неотразимой способностью очаровывать женщину первым же небрежно брошенным взглядом, потом поражать ее в самое сердце улыбкой, а затем взглядом другим, долгим и чуть исподлобья, делать ее своей рабыней по гроб жизни.

То есть все дамы Петербурга перебывали влюбленными в Яковлева. Самые умные понимали, что взглядам его и улыбкам никакого значения придавать не стоит, что он совершенно одинаково смотрит на всех и совершенно одинаково всем улыбается (актер, беспрестанно шлифующий свое мастерство, ну что с него взять!). Но некоторые бедные мушки надолго попадали в паутину этого бессознательного, стихийного очарования и бились, бились в той паутине, ненавидя всех прочих женщин, в которых они видели соперниц…

А между тем этот молодец и красавец с внешностью и манерами завзятого ловеласа и отъявленного бабника таковым вовсе не был. Как ни странно, он был однолюбом, но вот беда: женщина, которую он полюбил однажды и на всю жизнь, была замужем за другим и имела от него детей. Правда, Яковлев был еще и очень порядочным человеком, а потому о страсти его к Сашеньке Каратыгиной долгое время никто не подозревал.

Именно этот сногсшибательный красавец и стал на сцене партнером Катерины Семеновой, причем пару они составляли необыкновенно красивую: черные глаза Алексея, синие — Катерины, его статность — ее изящество, его мужественность — ее женственность, у обоих чарующие манеры, великолепные голоса… Однако Дмитриевский да и другие мало-мальски сведущие в ремесле люди сразу поняли, что как актриса Семенова превосходит своего партнера. Именно к ней будет всегда привлечено внимание зрителей, а красавец и молодец Яковлев будет играть в этом дуэте лишь вторую скрипку.

Да, как странно: переживая величайшую в мире трагедию — трагедию невозможной любви, — на сцене он не был создан для трагедии. Его коньком была драма — драма, в которой не требовался надрыв голоса и сердца, где безыскусная простота сильнее действовала на зрителя, чем громокипящие чувства. Вот в этом-то — в громокипящих чувствах, в трагедии, а не в мелодраме — Семенова и была сильнее красавца Яковлева.

Что характерно, Алексей был человеком настолько добродушным, настолько был счастлив, что добился своего, занят любимым делом, и мало этого — стал кумиром публики, что он совершенно спокойно относился к безусловному первенству молоденькой актрисульки. Для него главным был успех самой пиесы, успех спектакля, а какими средствами сие достигнуто — уже не суть важно.

Его гораздо более терзала собственная безнадежная любовь — оттого он и начал уже в то время пить: сначала таясь, потом всё более открыто. Ну что ж, на Руси пьянство никогда не считалось особенным пороком, и Алексею было наплевать на суд молвы: хотят считать его пьяницей — на здоровье! Это гораздо меньше уязвляло его гордость, чем звание безнадежно влюбленного.

Вот так он и жил — Алексей Яковлев, дамский кумир, всеобщий любимец, добродушный пьянчужка и небесталанный актер. Однако из миролюбивого увальня он мигом превращался в разъяренного скандалиста, когда кто-то из актрис решался затмить его обожаемую Сашеньку.

Увы! С первых шагов на сцене Катерина Семенова только и делала, что этим занималась!

Сашенька Каратыгина была старше Катерины на девять лет, и в 1803 году, когда Семенова дебютировала в главной роли пьесы Вольтера «Нанина» (первая роль на большой сцене после окончания училища), ей было, стало быть, двадцать шесть. Семенова была еще довольно-таки бесцветным бутончиком с едва-едва намеченными формами, а Каратыгина — роскошной розой. Красивая зрелой, чувственной и в то же время нежной красотой, Александра Дмитриевна владычествовала на сцене. Она играла главные роли в трагедиях Сумарокова, Княжнина, Николаева, Вольтера. Отношение к этим ролям у Сашеньки было весьма своеобразное: она сама признавалась, что никогда не могла понять ни единого слова своей роли, если пьеса была писана стихами. А впрочем, сии непонятные стихи она все ж читала внятно и выразительно и обещала сделаться недурной трагической актрисой, когда бы не отдала предпочтение пьесам Коцебу. Более чем чувствительные, переполненные выяснением отношений то между супругами (один из которых изменник, а другой — великодушнейшее и смиреннейшее существо), то между разлученными и вновь обретшими друг друга родителями и детьми, то между влюбленными, которые никак не могут выяснить отношений и предпочитают умереть в разлуке, чем просто и незамысловато помириться, — пьесы эти в среде публики искушенной звались «коцебятиной» и были столь обильно приправлены слезами всех героев (и зрительниц, конечно!), что в зале от сырости порою начинали чадить свечи.

Сашенька Каратыгина, как никто, обладала «даром слез». Их с Яковлевым игра в драме «Ненависть к людям и раскаяние», где он исполнял роль Мейнау, благородного, обманутого и всепрощающего мужа, а она изображала изменницу Эйлалию, которая в конце концов осознает свое преступление и горько раскаивается в объятиях супруга, поражала даже презирающих «коцебятину». Эта пара опровергала требование Дмитриевского «не любить, а играть любовь» и давала волю тем чувствам, которые их так и переполняли. Никто ни о чем и не догадывался. Однако постепенно публика начала как-то уставать от охов, вздохов, идиллий и декламаций. Но Алексей Яковлев этого не понимал. Он был убежден, что дело — в интриганке Семеновой.

Каково ему было видеть, что какая-то девчонка постепенно начинает вытеснять со сцены его ненаглядную Сашеньку! А Катерина Семенова, чуть только завершив обучение в 1803 году (она была выпущена, как гласит реестр училища, «актрисой с жалованьем в 500 рублей в год и казенной квартирой»), за полтора года сыграла восемь ролей, не считая «Нанину»! Это были Ирта в трагедии Плавильщикова «Ермак», Антигона в трагедии Озерова «Эдип в Афинах», Кора в исторической драме Коцебу «Дева солнца» — et cetera, et cetera[22]. Все эти роли она играла на высоком накале чувств, не опускаясь при этом до дешевой сентиментальности, которой грешила Александра Каратыгина (хотя у нее были свои поклонники и поклонницы!). Но именно роль Антигоны заставила заговорить о Катерине Семеновой как о восходящей звезде русской сцены и привлекла к ней внимание не только любителей театра, но и любителей незаурядных женщин.

Спустя много лет Пушкин, упоминая о театре, напишет:

Там Озеров невольны дани Народных слез, рукоплесканий С младой Семеновой делил…

Да уж, лучше Пушкина не скажешь! Успех очередного пересказа истории странствий многогрешного и многострадального Эдипа («Он воздух заразить здесь может между нами: отцеубийца он… Он матери супруг! Своим он детям брат! Над сей главою вдруг соединились все злодействия ужасны…») держался целиком на Антигоне. Это первым высказал, как ни странно, не режиссер, не даже автор, не восхищенный поклонник молодой актрисы — нет, ее соперник, тоже актер, и актер замечательный, Яков Шушерин, игравший Эдипа, который здесь окончательно и бесповоротно признал превосходство Катерины Семеновой и над собой, и над всеми другими:

— Как она была хороша! Какой голос! Какое чувство! Какой огонь!

Насчет огня Шушерин был совершенно прав. В третьем акте безжалостный царь Креон, преследующий Эдипа, похищает его, чтобы придать казни. Им пытается помешать Антигона, дочь Эдипа, разделившая его изгнание и, пожалуй, единственная понимающая, что отец ее не злодеяния сознательные совершал, а играл некую роковую роль, навязанную ему богами. Воины Креона удерживают Антигону, однако Семенова, воодушевившись ролью, пришла в такую пассию [23], что, выкрикнув:

Постойте, варвары! Пронзите грудь мою, Любовь к отечеству довольствуйте свою. Не внемлют — и бегут поспешно по долине; Не внемлют — и мой вопль теряется в пустыне…

— вырвалась у воинов и бросилась вслед за Эдипом, чего по роли делать не следовало! На несколько мгновений сцена осталась пустой, что по закону классической трагедии недопустимо, однако зрители пришли в такую ажитацию, что принялись аплодировать актерской и режиссерской находке, а уж когда воины притащили обратно на сцену Антигону, гром рукоплесканий потряс театр.

И хоть критики затем бормотали, что напрасно Семенова отказалась от излишней чувствительности, настоящие знатоки и ценители понимали: актриса не затрудняется упражнять себя движениями мелочными, слабыми, она играет трагическую, а не мелодраматическую роль, собственной пассией пытаясь увеличить недостающую роли силу страстей. И эта пассия Катерины Семеновой как женщины и как актрисы обратила на себя внимание некоего мужчины, в котором отныне пылкая любовь к театру сочеталась со всепоглощающей страстью к некоей актрисе… нетрудно угадать, к какой.

Тем мужчиной был князь Иван Алексеевич Гагарин. В описываемое время ему сравнялось тридцать шесть лет, он был несметно богат, прославлен в турецких кампаниях, пожалован в камергеры и назначен шталмейстером двора великой княгини Екатерины Павловны, любимой сестры его императорского величества Александра Павловича, а потом и шталмейстером при высочайшем дворе. Кроме того, он был одним из выдающихся масонов Петербурга. В те времена всякий мало-мальски порядочный господин считал своим непременным долгом надеть передничек и взять в руки мастерок. Мода на атрибуты свободных каменщиков среди мужчин сравнима была только с модой на газовую материю среди женщин!

Князь Гагарин слыл знатоком хороших лошадей и искусств, собирателем скульптуры и произведений живописи, а уж увлечение театром доходило у него до самозабвения: в выдуманных переживаниях этот баловень судьбы искал того разнообразия чувств, которых был лишен в жизни. Брак с Елизаветой Ивановной Балабиной, рождение шести сыновей, успешное продвижение по службе и любезности венценосных особ не развеяли его скуки и не сделали счастливым. Только театр, но, разумеется, не тверской, ибо в Твери, где было его поместье, имелись только домашние помещичьи театры, слишком убогие для человека с таким высоким вкусом, как у Гагарина, а столичный театр был ему желанен, был им любим. Он частенько езживал в Москву — там впервые и увидел Семенову на гастролях петербургской труппы. С тех пор он изыскивал любую возможность побывать в Петербурге, объявиться в здании Большого Каменного театра, сделать визит за кулисы, поднести Катерине цветы, конфеты, драгоценности… Сначала робко, потом всё щедрее, всё отчаяннее он осыпа́л ее драгоценностями, как будто в холодных жемчугах и ослепительных бриллиантах застыли его слезы и страстные моленья к приветливой, милой, обворожительной, но, увы, равнодушной к нему и по-прежнему недоступной красавице.

Сердце влюбленного — вещун, и князь Гагарин подозревал, конечно, что Катерина холодна не просто так, сама по себе. Ему нет места в ее сердце потому, что это сердце занято кем-то другим.

Странно, пытаясь отыскать соперника среди множества светских волокит, осаждавших крепость по имени «Катерина Семенова» (что и говорить, многих вдохновлял пример Мусина-Пушкина, успешно штурмовавшего маленькую кокетливую крепостишку по имени «Нимфодора Семенова»!), Гагарин даже не покосился на сцену. Яковлева он никогда не принимал всерьез — ни как мужчину, ни как соперника. С высоты своего положения он постигнуть не мог, как умная женщина (а Катерина Семенова отнюдь не была чувствительной дурочкой вроде Сашеньки Каратыгиной или Марьи Вальберховой!) всерьез может увлечься актером. Ну, говорят, красив… хотя сам Гагарин никакой красоты в нем не видел (а какой мужчина способен увидеть красоту своего соперника?! Честно говоря, и женщины в аналогичных ситуациях страдают куриной слепотой). Да и какой прок в той красоте?! Ни гроша за душой, будущее неверно, вдобавок пьет и находится в состоянии перманентного соблазна в этом вихре мало одетых хорошеньких актерочек… К тому же что-то такое говорят о его шашнях с Каратыгиной… Влюбиться Катерине в Яковлева было, с точки зрения Гагарина, то же самое, что отправиться по бурному морю в самом утлом из всех на свете челнов, в то время как к ее услугам роскошная каравелла. Под каравеллой Гагарин разумел понятно кого.

Так что откровенная, неприкрытая, отчаянная страсть, прозвучавшая в голосе Моины, признававшейся в любви Фингалу (сиречь Катерины Семеновой, открывавшей свое сердце Алексею Яковлеву), стала для князя Ивана Гагарина открытием мало сказать неприятным — ужасным! С этой минуты он и сам казался себе персонажем трагедии — а ведь всякая трагедия законами жанра обречена на самый печальный финал…

Князь Иван Алексеевич был бы очень изумлен, кабы узнал, что не он один совершал в тот вечер пренеприятнейшие открытия. На них были обречены и другие участники этого любовного треугольника.

Катерина Семенова впервые обнаружила, что смутные слухи, которые ходили по театру: Яковлев-де пьет с горя оттого, что влюблен в Сашеньку Каратыгину, — верны. Именно поэтому он не замечал и не хотел замечать робких, стыдливых знаков внимания, которые ему оказывала Катерина. Не видел нежности, которая сквозила в каждом ее взгляде, не поддерживал самого невинного флирта, а тотчас по окончании нежной любовной сцены на репетиции или в спектакле торопливо разжимал объятия и смотрел на красавицу-партнершу оловянными глазами.

Ну и Яковлев сейчас тоже был изумлен безмерно. Он вовсе не был деревяшкой и идолом, как полагал Мусин-Пушкин, а если каких-то вещей и не видел, то кто из нас может похвалиться всепроницающим взором и всепонимающим умом? Однако огонь, который лился на премьере из глаз Моины — Семеновой, мог не разглядеть только слепой. Но… но этот огонь и страстность ее монолога заставили Яковлева не расчувствоваться ответно, а замкнуться в себе и более того — ощетиниться против Катерины.

Она не нравилась ему, он был к ней равнодушен. В ней не было ничего, что могло бы тронуть его сердце, и, как ни добр он был по сути своей, ему нечем было ответить на порыв влюбленной девушки. Нечем и незачем!

Более того — открытие, что он любим Катериной Семеновой, было для него неприятным. И Алексей не смог этого скрыть. Счастье еще, что Фингал стоял полубоком к зрителям, и в зале не было видно его лица! Но Катерина-то видела его выражение и поняла, что все ее признания тщетны.

Она прикрыла лицо рукой, выслушивая ответный монолог Фингала. По роли это были слова любви… Боже мой, в глазах Алексея она видела только отвращение! Потом, много позднее, когда Катерину спросили, какая роль была для нее самой сложной, ожидая услышать, что это Клитемнестра, или Медея, или Федра, она назовет именно незамысловатую, довольно статичную и не слишком-то выразительную роль Моины… И критики будут теряться, пытаясь разгадать загадку — что ж в этой роли нашлось такого сложного?!

Но вот так уж вышло, что роль Моины потребовала от молодой актрисы не просто самого высокого мастерства. Она потребовала истинного героизма, и в этот миг ей вспомнился хрестоматийный рассказ о маленьком спартанце, который спрятал в складках одежды лисенка, и тот изгрыз ему живот, но спартанец не показал боли… Нельзя, нельзя было показать боли и актрисе Семеновой! И она кое-как перетерпела первый акт. Он наконец-то закончился.

И начался второй, и завершился он, и третий начался… Моине в этой пьесе отводилось не слишком-то много места. Она появлялась на сцене, произносила какие-то слова, уходила… Голос ее звенел от непролитых слез, а князь Шаховской в ложе дирекции восторженно шепелявил:

— Моина шловно пледчувштвует глядущую беду!

Кой черт — предчувствует! Беда уже свалилась на ее голову, и Катерина не знала, как ее избыть.

По-настоящему серьезная сцена была у Семеновой в четвертом явлении третьего действия — в самом финале.

Фингал поддался на уговоры Старна и его дочери и явился к могиле убитого им Тоскара, однако царь готовит ему предательский удар. В это время Моина поняла, что заманила любимого в ловушку. Она собирает его воинов и ведет их к могиле. Однако Старн уже бросается на Фингала с кинжалом, чего тот не замечает. Моине удается отвести его руку с кинжалом, но ей приходится пасть от удара разъяренного отца.

Ох, какая это была сцена… Расхожее выражение «доли секунды» наполнилось для ее участников особенным смыслом. Яков Шушерин — царь Старн — сделал шаг и занес кинжал, готовясь поразить неосторожно отвернувшегося Фингала. Моина стояла рядом. Вот сейчас она кинется к отцу и…

И она не кинулась.

Старн, свирепо вращая глазами, размахнулся еще сильнее, и Моина словно проснулась. Метнувшись вперед, она выхватила кинжал из рук отца.

Только вся штука в том, что ничего выхватывать не следовало! Моина просто должна была отвести руку отца. После этого Фингал обернется, вбегут его воины, и тогда разъяренный Старн, понимая, что убийство не удастся, поразит предательницу-дочь.

Но кинжала больше нет в руках Шушерина. И чем, скажите на милость, он должен прикончить вышеназванную предательницу?!

Фингал обернулся и… с трудом скрыл изумление, поняв, что стал участником совершенно новой мизансцены. Моина стояла против него с занесенным кинжалом, и в глазах ее сверкала такая лютая ненависть, что увалень Яковлев даже струхнул. Нет, не то чтобы струхнул, но… растерялся. Оно, конечно, кинжал в руках Семеновой бутафорский, но женщина, любовь которой отвергнута, способна, пожалуй, убить даже бутафорским кинжалом!

Какую-то долю секунды они смотрели в глаза друг другу, и много, много было сказано меж ними — сказано раз и навсегда. Ну а потом Старн протянул руку, выхватил у Моины кинжал, заколол предательницу, поразив ее в самое сердце, и с нескрываемым облегчением нанес себе финальный удар, обеспечивший трагедии Озерова эффектную развязку.

Едва упав «мертвым» и услышав, что закрывающийся занавес прошуршал по сцене, Шушерин вскочил. Ему не терпелось сказать Моине все, что он думает о ее дурости. А еще лучше — крепко отодрать ее за роскошную косу. Однако пришлось помедлить: занавес раскрылся вновь, и тут такое началось! Сначала оглушительные крики «браво» не давали и слова сказать, приходилось постоянно кланяться. Публика ревела:

— Семенова! Яковлев! Шушерин!

И снова, и снова:

— Семенова! Се-ме-но-ва!

Тут уж как-то не до выволочки за косу… А потом на сцену ринулись члены репертуарного комитета. Семенова и прочие актеры были жарко обцелованы, переходя из рук в руки, и Шушерин никак не мог добраться до безобразницы. А когда бури восторга поутихли, он увидел замкнутого, надменного Гагарина и Катерину, стоящую перед ним с потерянным видом, увидел равнодушно удаляющегося Яковлева… и стало Шушерину, который и отродясь-то дураком не был, а благодаря многочисленным сыгранным ролям и житейской наблюдательности сделался недурным знатоком душ человеческих, до того ее, бедняжку, жалко, что он решил Катеринину косу оставить в покое… Тем паче что коса была, конечно, привязанная, из чужих волос, дернешь и оторвешь, у самой-то Катерины волосы не бог весть какие длинные…

К тому же все кругом кричали про «находку» Семеновой и Шушерина: мол, «находка» сия сделала развязку трагедии еще более эффектной. Ну не станешь же спорить с господами из репертуарного комитета! Им небось виднее!

После спектакля состоялся великолепный ужин, на котором притихшая Катерина сидела рядом с Иваном Алексеевичем Гагариным. К нему постепенно возвращалось доброе расположение духа, а после окончания пирушки карета князя увезла их обоих в его петербургский дом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад