Пассажиры не знали, что в эту минуту матрос Томас Куин, наблюдавший за морем из «вороньего гнезда» фок-мачты, крикнул в телефонную трубку капитану: «С правого борта торпеда, сэр!» Капитан Тэрнер, бросив трубку, отдал рулевому приказание: «Лево на борт!» Выбежав на крыло ходового мостика, капитан увидел отливавшее бронзой узкое тело, со страшной быстротой приближавшееся навстречу лайнеру с правой стороны...
Эхо взрыва пронеслось на многие мили над морем, когда торпеда ударилась о борт судна. Вспененная вода, обломки металла и дерева гигантским столбом взметнулись вдоль правого борта до клотиков мачт. Ошеломленные пассажиры сквозь кромешный грохот услышали в то же мгновение второй, еще более сильный взрыв, который потряс исполинский корпус лайнера. Все находившиеся на борту были уверены, что в борт попали одновременно две торпеды. «Лузитания» потеряла ход и уже не управлялась. Тэрнер, который рассчитывал выбросить судно на отмель близ мыса Кинсэйл, видневшегося в десяти милях к северо-востоку, понял, что «Лузитания» обречена. Но, зная превосходную конструкцию и отменные мореходные качества лайнера, он не хотел думать, что судно затонет. В действительности дело обстояло хуже. Сразу же после взрыва судно начало крениться на правый борт и уходить носом под воду. Крен быстро увеличивался. Вот что писал в своем отчете о последних минутах этого парохода командир немецкой подлодки U-20 Швигер, который ее торпедировал:
«На палубе «Лузитании» царила страшная паника. Перегруженные шлюпки, срываясь со шлюп-балок, падали в воду. Мужчины и женщины прыгали за борт и пытались вплавь добраться до перевернутых вверх килем шлюпок. Это была сама страшная картина, которую мне приходилось видеть».
Прошло 18 минут. «Лузитания» стала быстро валиться на правый борт. Сотни людей как горох посыпались с ее палуб в воду. Сверху на них одна за другой рушились 20-метровые трубы. Гигантское судно вздрогнуло последний раз, перевернулось вверх блестящим черным килем, задрало на 70 метров вверх корму и через несколько секунд скрылось в свинцовых водах Атлантики.
Число жертв этой катастрофы составило 1198 человек, включая почти 300 женщин и около 100 детей. После гибели «Титаника» в апреле 1912 год это была самая ужасная катастрофа на море.
Как видим, «Лузитания» погибла всего за 18 минут. И вряд ли нашелся бы человек, который вместо попытки спастись принялся бы искать пустую бутылку и писать записку. И уж совсем невероятно, чтобы кто-то сумел в суматохе так запечатать бутылку, чтобы за сорок пять лет туда не попало ни капли воды... Безусловно, текст приведенной выше записки — подделка. Ее автор перепутал широко известные обстоятельства гибели «Лузитании» и «Титаника». Оркестр «Лузитании» не играл «бравурного марша». Это во время погружения «Титаника» музыканты судового оркестра исполняли «рэгтайм», а потом церковные гимны.
Как и люди, корабли уходят из жизни разными путями. Их естественная смерть — разборка на дрова или металлолом. Таков удел большинства построенных и отплававших свой век судов. Но, подобно людям, которые их создали, корабли нередко становятся жертвой роковых обстоятельств морской стихии, войны, злого умысла, ошибок людей, которые управляют ими. История мореплавания знает сотни случаев, когда выловленные из воды или найденные на берегу сообщения в бутылках оказывались единственными сведениями, проливающими свет на загадочное исчезновение того или иного судна. Почта Нептуна помогла заполнить сотни пустых страниц в мировой летописи морских катастроф. Поэтому коллекционирование этих посланий представляет, разумеется, не только частный интерес.
Немые свидетельства бутылочных посланий доносят до нас голоса тех, кто не будет забыт. В 1958 году болгарские рыбаки на берегу Черного моря нашли бутылку. В ней — пожелтевшая бумага и текст на русском языке:
«Держались до последней капли крови. Группа Савинова. Три дня сдерживали наступление значительных сил противника, но в результате ожесточенных боев под Килией в группе капитана Савинова осталось три человека: капитан, я — младший сержант Остапов, и солдат Омельков. Погибнем, не сдадимся. Кровь за кровь, смерть за смерть!»
Рыбак отправил свою находку в Советский Союз. Сообщая об этом факте, газета города Измаила «Знамя коммунизма» писала, что, по-видимому бутылка с запиской была брошена воинами Красной Армии в Дунай, а воды реки вынесли ее в Черное море. Об их дальнейшей судьбе не известно ничего. Может, кто-то остался жив? Или знал о них?..
По следам одногорбого
Саади, Гулистан
Ветеринар Чарымурат
И. Акимушкин. Мир животных
Все времена года сошлись в одном дне, не мешая друг другу. Ночью все дышало холодом, почти мороз слышался в нем, а звезды над пустыней ежились и вздрагивали, но на рассвете ненаступившую зиму сменила весна. Были и ясная прохлада, и ветер, не шевелящий пески, даже белые облака пытались выплыть от горизонта, но наступило лето... В полдень ветеринар Чарымурат для интереса сунул термометр в шерсть верблюдицы, которая собиралась рожать. Я взглянул — сорок три! — а в небе не было уже ни намека на облака, ничего, кроме огромного солнца, повешенного над Каракумами навсегда.
Казалось, ничто уже не способно сменить эту жару. Но солнце к вечеру скатилось к краю неба, и тепло вдруг начало уходить в песок быстро, как вода.
Пришли вечер и осень. И с ними мой отъезд.
Теперь оставалось только сидеть на ковре в доме Чарымурата, пить все, что наливалось в пиалы, и огорчаться, что ко многим тайнам, окружающим верблюдов, и я смогу добавить лишь загадки. Что можно сделать, если никто до сих пор не в силах даже сказать, как и когда появился в пустыне орван
В моей памяти оставались «профессор» и удивление Чарымурата, которое он передал мне. Сейчас Чарымурат ненавязчиво ухаживал за каждым из нас, следя, чтобы пиалы не были пусты, и я назвал бы его человеком угрюмым, если бы до этого ни разу не видел, как огромный верблюд долго, словно боясь промахнуться, клонил шею, чтобы уткнуться в круглое лицо Чарымурата, — и лицо улыбалось.
Еще оставались странные рассказы Дурдыкули. Он тоже сидел с нами — похожий, как многие здешние старики, на ухоженного ребенка — чистый и прибранный, полный праздностью старости. Еще со мной оставалось ненужное почти искусство верблюжьего следопыта Язлака. И он сидел с нами.
Вот-вот должна была прийти машина — забрать меня и подбросить через тридцать километров песков до города, когда неслышно вошел мальчик и сообщил, что в ней что-то сломалось, сейчас починят. Чарымурат отпустил его и неожиданно сказал:
— Ты жил у нас, и мы тебя ни о чем не спрашивали... Тебе было интересно. Теперь ты нам расскажи...
— О чем?
Чарымурат даже не пожал плечами.
Все умолкли, оставив пиалы в покое. Ни старый Дурдыкули, сложивший руки на коленях, ни Язлак не глядели на меня, чтобы не смущать меня ожиданием. Извечная деликатность пустыни. Оплачивать гостеприимство рассказом — незабытое правило пустыни. Все молчали, и я знал, сколько эти люди умеют молчать. Но что я мог рассказать интересней рассказов каждого из них?
«Профессора» нет
Мы сидели с Чарымуратом на горячем песке и следили, как ползли черепахи. Место это Чарымурат выбрал не зря. Поселок, находившийся среди песков, отсюда не был виден — его загораживал разворошенный верблюжьими ногами бархан и закрывали кусты саксаула, — но зато мы видели выход из Сагар-Чага (так местные называли поселок), и солнце не светило нам в глаза, когда мы глядели в ту сторону. Там должна появиться процессия. «Мы увидим почти все», — обещал Чарымурат.
Но процессия не появлялась. Вышли черепахи. Сначала я насчитал их семь, тут же из-за бархана, направляясь к солнцу, показались еще четыре. Не знаю, были ли это те самые черепахи, которые живут по триста лет, но по тому, как они упорно шли на нас, считая нас не живее травы и песка, казалось, что это они и есть.
— Куда они, Чарымурат?
— Не знаю я, — отмахнулся он.
Он не смотрел на черепах, только глядел в ту сторону, откуда появятся люди.
— Их едят, Чарымурат?
— Нет. Лисы, говорят, балуются. Еще эти...
Он умолк, и я тоже увидел, как из Сагар-Чага показались люди — двое с носилками. Они бежали, но не очень быстро можно было бежать с их ношей, хотя я знал, что это обязательно молодые и сильные люди. Ноги их увязали в песке, и от этого их темные фигурки казались короткими. Будто солнце вдавливало их в песок. Потом стали появляться, словно вытекая из барханов, новые и новые люди. Почти одни старики. Я знал это, хотя отсюда не разглядишь, молод человек или стар. Их было много. Темный ручей на желтом песке. Мы встали не сговариваясь.
Наши движения не смутили черепах. Они все так же шли по известному им делу, но теперь мы оказались в их окружении. А там, куда мы глядели, фигурки у носилок сменились. Новые побежали скорей, потом они тоже устали или так нужно было, но они положили носилки на песок, а сами спрятались за вытекшую из поселка толпу, и их ношу закрыли опустившиеся на колени люди, вставшие полукругом.
Там, перед ними, лежал тот, ради которого я приехал в Сагар-Чага.
О старике я узнал еще в Ашхабаде, но дела задержали — всего-то на несколько дней, но вот их и не хватило.
«Он был профессор по верблюдам», — вспомнились мне слова Чарымурата.
Три дня в Сагар-Чага со всех сторон Каракумов ехали люди. Особенно много было стариков. Перед каждым домом стояли на песке черные, закопченные кувшины — серебряные, медные и простые. Молодые разжигали крошечные костры, наливали в кувшины воду и ставили их в огонь, и огонь на солнце пустыни казался холодным. Старики подходили потом, когда на земле уже лежала кошма и на ней стояли пиалы — большие, маленькие — разные. Из домов выносили все, какие только были, — так много людей позвала эта смерть. Старики садились и говорили. Наверное, о нем.
Я же сейчас, когда они прощались с ним, представлял себе, что было бы, если б я приехал вовремя.
...Я застал бы его сидящим на пороге дома. Чарымурат говорил, что старик в последнее время ослеп и любил выходить и сидеть на пороге. Но говорил он охотно, а выходя, наверняка ждал, что к нему подойдут, хотя никогда и никого не звал к себе сам. До последних дней было много любителей посмотреть его искусство, приезжали даже издалека. Подходили, садились и долго говорили о тех бесчисленных случаях, когда от века незрячие прозревали, а смертельно больные выздоравливали. Особенно много таких случаев было где-то далеко от Сагар-Чага. Но старик не слушал, улыбался. Мальчик подводил верблюдов — кого-нибудь из тех, что приводили в поселок пить, но это были любые верблюды из тысячи ста, принадлежащих совхозу. Мальчик подводил поближе к старику какого-нибудь из них, и старик вставал, сразу переставая улыбаться. Все молчали, никто не задавал вопроса, ради ответа на который все и собирались. Старик подходил к верблюду, ощупывал его: очень легко — голову, ногу, иногда проводил темной сухой рукой по боку орвана, заставляя его подвинуться. Потом отворачивался и медленно шел на свое место. Нарочно медленно шел. И так же медленно усаживался. — Это Белолобый, — улыбался он ни к кому не обращенной улыбкой слепца.
И все смеялись, потому что как еще можно было показать свое удивление перед слепым.
Старик уже не мог узнавать каждого верблюда по следу, как умел прежде, но кто-то совсем случайно узнал, что он может их узнавать и на ощупь, и он мог.
— Белолобый? — уже вроде спрашивал старик. — Он из стада Язлака.
...Сознаюсь, я не очень верил этому, как всегда втайне не веришь совершенству. В конце концов я спросил Чарымурата:
— И он не ошибался?
— Ошибался, — отвернулся тогда Чарымурат. — Редко, под конец только.
И я поверил.
...Там, куда мы сейчас смотрели, все поднялись.
Они уходили за бархан, а мы, словно мы находились вместе с ними и сейчас отстали от них, остались одинокими.
— Сегодня стрижки не будет?
— Нет, — ответил Чарымурат, направляясь к поселку. — Завтра тоже.
Я сожалел, что дни пропадут зря — не увидишь даже, как стригут верблюдов, хотя к стрижке все было готово.
— Старики будут недовольны, — выдавил из себя Чарымурат.
Мы поднялись на высокий бархан, увидели поселок — один ряд домов в песках.
— Какая работа? — раздраженно бросил Чарымурат.— Чай пить, говорить надо... Вспоминать.
И непонятно было, надо ли, по его мнению, три дня вспоминать человека, про которого он сам же говорил: «таких не будет больше никогда», или не надо.
Мы уже подходили к Сагар-Чага, когда я спросил:
— И вы никогда... не обманывали?
— Как? — оглянувшись, прищурил глаза Чары.
— Ну, как он ошибался...
Он пошел быстрей, но я тоже ускорил шаг.
— Да. Когда поняли, что он умрет.
Он шел, и я уже никак не мог его догнать.
Удивление Чарымурата
Однако на другой день случилось событие, не вмешаться в которое жители Сагар-Чага не могли.
Стричь верблюдов не собирались, и орваны, которым суждено было в первую очередь остаться без волос, ждали в загоне. Это было огромное, по масштабам пустыни, открытое сооружение, две стороны которого составляли стены старинной, кажется, крепости — кладка их дышала ненужной теперь монументальностью и, не поражая, удивляла. Две другие стены до полного квадрата достроили позднее. Верблюды в загоне, и без того не изменившие на памяти человечества ни одной своей черты, у крепостных стен выглядели и совсем существами не от нашего века. Они стояли, почти не шевелясь, глядя поверх себя и всего окружающего и ожидая всего, чего угодно, — вплоть до страшного суда — только не стрижки.
Поселок томился в безделье. Чарымурат не находил себе места, но молчал и больше не роптал на стариков. Все больше людей из Сагар-Чага бесцельно бродили от поселка до того места, где должны стричь орванов. Притягивало само сооружение, где должна бы идти работа, а ее нет. Все готово: врыты столбы, приготовлены бревна, которые подкатывают под ноги верблюду, когда, обезумевший, он бьет ими со злобной силой отчаяния, и если не прижать бревнами к столбам его ноги, он их сломает. Тогда неминуемый конец, придется резать.
Гоняли без конца движок, вслушивались в его шум. Глушили, снова включали. Словно без конца разыгрывали какой-то спектакль, но без души — не было главного актера, и неизвестно, когда он придет.
Ходил тут и Чарымурат, как всегда одетый в свежую белую рубашку. Он менял их каждый день. Привычка осталась у него еще от времен учебы в веттехникуме, когда носить такие рубашки было модно. В песках такое пристрастие казалось вполне безумным, но он носил, и все привыкли к его ежедневной праздничности.
Еще раз запускали движок, когда увидели, как от загона, увязая в песке, бежит помощник Чарымурата, сухощавый и длинный Бекназар. Все глядели только на него: что еще там?
— Пойдем, — кивнул Чарымурат.
Остановив движок, за нами потянулись остальные, хотя сразу выяснилось, что нужды в помощниках уже не было. Верблюдица лежала на боку, роняя на желтый песок изумрудную пузырчатую пену. Подняться она не могла, потому что трое мужчин с бритыми головами, они блестели на солнце, навалились ей на спину. Все трое, тяжело дыша и с открытым страхом в глазах, не давали ее огромному телу встать. Она могла поднять только голову и поднимала ее прямо к небу, жалобно и недоуменно хрипя. И опять голова ее падала. Надо было каждое мгновение знать, что это всего лишь помощь знающих свое дело людей, иначе невозможно было бы смотреть, как эти трое, напрягаясь изо всех сил и боясь, не дают верблюдице сделать то, что она так хочет сделать: встать и уйти в одиночестве в пески — подальше от людей, от всего живого, как уходили все ее предки, когда им было так же странно больно.
Со всей серьезностью Чарымурат утверждал, что верблюдицу заставляет это делать стыд, знакомый орванам, как и человеку. Быть может, даже больше. Те из верблюдов, кто не испытывал стыда, были для него уродами, и таких почти не было. Без тени сомнения он наделял орвана незлобивостью, покорностью и нежностью. Даже в том, что орван носит своего ребенка очень долго, целых тринадцать месяцев, Чарымурат видел какое-то явное, но невидимое всем достоинство, не позволяя никому в этом сомневаться.
— Не то что уважает человека, — говорил он. — Бережет... Вот двугорбый — злой. Это Сн плюется. Не знают, путают, — бросал он с обидой и неприязнью, словно на нем одном лежала добровольная и тяжелая обязанность защитить верблюда от худой, бестолковой славы.
Верблюдица все хотела освободиться от боли, бирюзовые в солнце пузыри лопались на песке без звука, и не глядеть на ее муки, однажды подойдя и увидев их, было нельзя. Каждому, кто видел их, хотелось, чтобы муки эти кончились и для него, стоящего рядом и только наблюдающего. Уйди — и они для тебя не кончатся. И все стояли — бессильные и стыдно праздные.
Когда же я увидел верблюжонка на руках Чарымурата, то единственно не мог понять, когда он успел снять рубашку. По пояс голый, он уже шел, неся верблюжонка, и тот свешивался — головой и ногами — не вздрагивая, неживой, тряпочный. Чарымурат шел за верблюдицей. Ее никто не гнал, но она шла — еще тик бежал по ее ногам — прямо к выходу и оглядывалась, взревывая, на Чарымурата. Уже бережность была в ее голосе.
Так они вышли за ворота, удаляясь все дальше и дальше в пески, и на порядочном расстоянии, как на привязи, за ними шли все мы. Теперь и верблюды в загоне, только что прижимавшиеся к крепостной стене в страхе перед тем, что происходило, словно по команде, развернулись и двинулись к выходу. Они шли по следам счастливой верблюдицы, пока дорогу им не преградили ворота. Их закрыл Бекназар.
Верблюдица вела Чарымурата на запад от Сагар-Чага. Полдень миновал, и на восточной стороне, где росли соленые кусты саксаула и гребенчука, она не могла пастись. Только до обеда верблюды едят соленые листья, потом переходят на западную сторону, к зарослям верблюжьей колючки. «Она кажется им сладкой», — говорил мне Чарымурат.
И тут верблюжонок на руках Чарымурата шевельнулся. Он вздрогнул, снова опал и задрожал уже живо и радостно. Ноги его показались сразу длинными и сильными, они уже тянулись к песку. Чарымурат опустил его, и верблюдица, вскрикнув, пошла к нему, потому что он принадлежал теперь только ей.
Прошло не больше трех минут, как он появился на свет, а он хотел встать. Мать лизала его, отворачивалась, делала вид, что уходит, и оглядывалась. «Идем, — звала она. — Пойдем со мной». Она хотела увести его от нас, присевших невдалеке на корточки, а он падал. И снова она его облизывала — не кричала, звала.
Он встал и стал похож на страуса.
Когда же он нашел наконец то, что искал, уткнувшись в живот матери, Чарымурат неожиданно заговорил:
— Все как у человека. Даже болезни... Чума была в шестьдесят пятом году, все на ногах перенесли. И вирус такой же. Как у человека.
Один из сидевших сказал что-то. Мне показалось, возразил.
— Вот про змей говорит, — кивнул Чарымурат.— Тоже все непонятно. То ли они их чуют, то ли змеи сами не хотят с ними связываться... Только ни один не умер от укуса змеи. Никогда не было.
Он помолчал и опять пожал голыми плечами:
— А может, и кусают, только на них не действует... А этот длинноногий, гляди-ка!
— Да, — подтвердил Бекназар. — Длинноногий будет.
— Как его будут звать? Имя как дают? — спросил я.
— А вот так, — улыбнулся Чарымурат. Я не понял.
— Сам смотри, — засмеялся он. — Длинноногий будет.
«Длинноногий» упал на колени. Медленно, счастливый, закрыл глаза.
...Ночью мы лежали с Чарымуратом рядом. Постелили нам прямо на полу, так что, закинув голову, можно было видеть звезды в распахнутом окне. Из ночи лился холод и звуки пустыни: что-то шуршало, вскрикивало и гасло.
Чарымурат лежал неподвижно и говорил, а я видел в темноте ночи все, что возникало у него в словах: