— Не беспокойся. Я в порядке. — И откуда только берутся силы улыбнуться?
— Ладно. А кто это был с диктофоном?
— Да один журналист.
— О работе расспрашивал? А почему тебя?
Логичный вопрос. Пресса здесь бывает часто, работу американского Корпуса мира необходимо освещать и прославлять, дабы у нации крепли патриотические чувства и не угасала вера в великую миссию своей страны. Корреспонденты приезжали, щелкали вспышками, просили «встать сюда», «повернуться туда» и отбывали в сопровождении руководителя отделения, чтобы взять у него интервью в удобных креслах кондиционированного офиса. Да это и правильно. Им нужна информация. Что может рассказать им Алина? Что оказалась в Камеруне, потому что в интернате неплохо выучила французский? Что раздает населению чистую воду, презервативы и ведет разъяснительные беседы об ужасах СПИДа, зная о том, что, даже если все население этой страны завтра окажется зараженным, ее на самом деле это оставит совершенно равнодушной? Что завербовалась в Корпус мира лишь для того, чтобы укрыться от угроз бывшего мужа-американца, который обещал лишить ее гражданства? Правильное, в общем-то, обещание, если учесть, что на развод она подала на следующий же день после того, как стала американкой, но это только если не брать в расчет трех лет постоянных унижений, ругани и даже синяков, которые оставались на ее теле всякий раз, когда она решалась продемонстрировать характер. Да, ее никто не заставлял терпеть побои, ее не запирали в доме, за ней не следили и не шептали зловеще, что найдут где бы то ни было и во что бы то ни стало, если только она попытается сбежать. А зачем, скажите, бегать за домработницей, зачем тратить время на поиски старой рабыни, если можно буквально за несколько минут обрести новую? Интернет пестрит фотографиями и анкетами жительниц бывшего СССР, жаждущих легкой жизни с иностранным принцем. Алина догадывалась, что она — далеко не первая в списке русских жен своего американца. Ее предшественницы наверняка сбежали, как только их сон превратился в совершенно противоположную явь. Одни обнаружили, что в Америке, для того чтобы жить, оказывается, тоже нужно работать. Другие сделали неожиданное открытие, что прилагательное «иностранный» не всегда сопровождается существительным «принц». Они возвращались разочарованные. Некоторые опускали руки, бросали нелепую затею, обращали свои взоры на Васю, Петю или, если вдруг повезет, Эдуарда. Остальные не оставляли попыток соединить прилагательное с желанным существительным, не боясь в очередной раз промахнуться в точности наведенного прицела. Алина не вернулась. Потому что не разочаровалась, потому что не промахнулась с прицелом, потому что, как ей тогда казалось, добилась поставленной цели. Принц, муж и Америка нужны были вовсе не ей, и Алина была счастлива, потому что смогла наконец получить чужую мечту.
— Так о чем он тебя спрашивал? — не отстает Нэнси.
«Не о чем, а о ком…»
— Не о чем.
— Странная ты какая-то, — тянет Нэнси, выбираясь из палатки. — Не поймешь тебя.
Нэнси всегда говорит конкретно, не обобщает, в отличие от других. Сколько раз уже Алина слышала из уст своих теперь уже соотечественников эти слова: «Вы русские…» Дальше следовали всевозможные вариации от все выражающего и всеобъемлющего американского «cool»[2] до весьма растяжимых и трудно объяснимых определений наподобие только что высказанного «странный». Ничего удивительного, так уж устроен мир. Каждый считает свои отличия от других выдающимися и называет особенности других людей странностями. Нет, без обобщений, конечно, нельзя. Да и сомнительно, чтобы они вырастали из пустоты. Спорить с этим — все равно что утверждать, будто французы приветливы со всеми, кто рискует обратиться к ним на английском языке, японцы не кладут полжизни на то, чтобы переметнуться из рядов синих воротничков к белым, испанцы никогда не откладывают дел на завтра, итальянцы не считают свою пиццу вершиной кулинарного искусства, а россияне пьют не больше, чем жители других стран. Но все же обобщений Алина не любила, она всегда хотела быть особенной. Пусть непонятной и странной, но особенной, исключительной, неповторимой, необыкновенной. В общем, той, о ком спрашивал этот прощелыга — журналист.
Она выходит из палатки, торопится скорее добраться до пункта раздачи материалов и сесть в автобус, пока еще не заняты все места на теневой стороне. Бесконечные перемещения в душном, доисторическом средстве передвижения неизвестного происхождения — единственное развлечение последних месяцев. Получил коробки с Дюрексом, прокладки, бутылки с водой, и в автобус, чтобы через полчаса тряски, тошноты и излияний всем возможным богам о скорейшем окончании этого пути, улыбаться, раздавать провизию в протянутые руки и держать просветительские речи, стараясь уцелеть в толпе, перекричать гвалт местной, а потому не слишком понятной смеси французского с английским и пытаться справиться с непрерывно преследующим, не дающим продохнуть зноем. Здесь, на Севере Камеруна ничто не напоминает благодати влажных экваториальных вечнозеленых лесов, буйной растительности и неповторимого биоразнообразия его центральной и южной частей. Сплошные саванны в худшее время года. Конец сухого сезона. Кажется, что все вокруг окрасилось сплошным желтым цветом: пересохшая почва, выжженные пожарами травы, кора деревьев со следами вездесущего огня, даже зубы и белки глаз людей, протягивающих ежедневно свои руки к миссионерам, пожелтели, кажется, от солнца, а не от образа жизни. В этом уголке страны ничто не говорит о том, что вы находитесь в одной из самых развитых стран тропической Африки. Тут вас окружают те семь процентов населения, что не причисляют себя ни к католикам, ни к мусульманам, веруют в анимализм, могущество сил природы или поклоняются предкам. Находясь среди таких аборигенов жаркого континента, вы никогда не поверите, что спортсмены Камеруна — всемирно известные атлеты, а футбольная сборная дошла до четвертьфинала не где-нибудь, а на прошлом чемпионате мира. Вы даже представить не сможете, что всего в нескольких сотнях километров отсюда простираются высококлассные курорты, с восторгом посещаемые мировой элитой, что Яунде — одна из самых тихих и спокойных африканских столиц, что среди музеев Камеруна, а их немало, есть музей искусств. О каком искусстве можно помышлять, стоя под прицелом голодных глаз и протянутых рук? Нет, в этих условиях, на этой точке земного шара Алина может думать лишь об одном: «Как я здесь оказалась?» и «Почему я до сих пор отсюда не сбежала?». Хотя ответ очевиден. Следующий шаг необходимо хорошенько обдумать, чтобы на сей раз удар, который она нанесет, оказался бы если не сокрушительным, то, по крайней мере, гораздо более ощутимым, чем вся эта американская канитель, которую она себе устроила.
— Лин Майлз, — называет Алина себя, обращаясь к распределяющему, утонувшему в кипе списков и уставшему от всех вокруг и от самого себя. Тот долго перебирает листки, роняет их, чертыхается, наконец, находит ее фамилию, вялым жестом указывает на самый дальний автобус и кивает на несколько коробок, предлагая девушке захватить их.
Алина тяжело переступает по песку, волоча тяжелые упаковки с водой, проклиная и себя, и Камерун, и Корпус мира, и американцев, и собственно Америку. «Пора заканчивать. Признать поражение в этом раунде и начинать следующий. Время идет. Сейчас мне двадцать два, а жизнь уже катится со страшной скоростью. И дальше она будет только ускорять свой бег. Я должна добиться желаемого хотя бы в этом тысячелетии. Что ж, неплохие рамки я установила. Осталось всего ничего. Каких-то три года. Девяносто седьмой скоро закончится. А когда, кстати, наступит новое тысячелетие? Может, в две тысячи первом? Тогда у меня в запасе все четыре».
— Лин! — Нэнси призывно стучит по порванной обивке сиденья рядом с собой, улыбается широко ровными рядами голливудских зубов («Подумаешь, два года в брэкетах!»), будто и не изображала несколько минут назад воплощенное оскорбленное достоинство.
Алина заставляет себя улыбнуться в ответ, садится рядом и отворачивается. Может, это заставит Нэнси понять, что она не расположена к болтовне. Американка намеков не понимает, заводится вместе с двигателем и тарахтит с ним в такт все время поездки, заикаясь на ухабах и напевно растягивая слова на небольших участках ровной дороги. Реакция собеседника, точнее слушателя, ей не требуется. Алина и не слушает. Лишь одна фраза выдергивает ее из вереницы собственных путаных мыслей:
— Я считаю, что все мы здесь оказались не просто так. Ты вот зачем приехала? Я, например…
А и правда, зачем? Что это дало ей? К чему привело? К пониманию того, что где-то жизнью называют то, что она никогда не осмелилась бы так назвать. Но совсем необязательно было ехать так далеко, чтобы сделать подобное открытие. Конечно, в нескольких десятках километров от Москвы люди не скачут голышом, не охотятся на леопардов и не просыпаются по ночам от топота напуганных тропическими ливнями носорогов. Их не преследует призрак желтой лихорадки. Но мучающие их монстры, возможно, гораздо страшнее диких зверей и смертельных болезней. Им изо дня в день говорят о приватизации, индексации, конгрессах и форумах, о Нобелевских премиях и нанотехнологиях, о юбилеях великих писателей и о победах российских фильмов на международных кинофестивалях, о спортивных достижениях, о мировых рекордах, о грандиозных предвыборных кампаниях, которые, бесспорно, приведут всех к светлому будущему. Людям рассказывают о доступности образования и медицины, о борьбе с коррупцией, свободе слова и прочих прелестях, неизменно вызывающих чувство непомерной гордости за свое отечество. Обо всем этом днем и вечером со страниц газет, из теленовостей и по радио может узнать каждый, а по ночам россияне предоставлены сами себе и вольны размышлять о том, суждено ли им завтра проснуться. И не потому, что страну захлестнула волна терроризма, а лишь из-за того, что в доме их, построенном при царе Горохе, ремонт проводился целые эпохи тому назад или не проводился вовсе; от того, что комиссия признала их квартиру аварийной и не пригодной для проживания еще в прошлом веке, а трещины по потолку расползаются со страшной скоростью и, наконец, от того, что все еще неизвестно, дадут ли завтра воду, свет или газ. Впрочем, справедливости ради можно признать, что сомнения в действительном приближении перемен могут посещать людей не только по ночам. Утром, приводя детей в школы, едва ли не в каждой второй они натыкаются на приветственный лик вождя мирового пролетариата. В учреждениях, призванных научить детей не только складывать цифры и декламировать наизусть «Письмо Татьяны», но и с уважением относиться друг к другу, до сих пор отсутствуют двери между кабинами в женских туалетах, хотя практически все классы оснащены телевизорами, компьютерами, магнитофонами и проекторами.
Нет, если бы Алина просто хотела открыть для себя мир, она бы не стала забираться так далеко. Просто ее жизнь — это погоня. И чтобы сделать следующий шаг, необходим продуманный план, отретушированный без сучка, без задоринки. Алина обязана опередить наконец ту, которая снова оказалась недосягаемой.
5
— Недостача. Видишь? Опять недоработка, — бригадир недовольно оглядывает Зину, вздыхает: — Ну, что с тобой делать, а? План — он для всех одинаковый, понимаешь? Не я же его выдумал, в конце концов. А тебе до нормы, как мне до Луны. Ну, что с вас, малолеток, взять?
Он машет рукой, выражая жестом все непередаваемое словами пренебрежение, что вызывает у него Зинка и ей подобные. Хотя нет. Подобных Зине здесь все-таки нет. Она одна такая: и образованная, и немного, пускай чуть-чуть, но все же одаренная музыкантша, и совершенно бездарная ткачиха, и маленькая, неопытная девятнадцатилетняя девушка с розовыми мечтами и романтическим бредом в голове, и сложившаяся женщина со своими страстями, феерическими желаниями, продуманными планами и несуразными глупостями.
Женщиной Зина стала год назад. Это была, по ее собственному мнению, первая несуразная глупость в ее жизни, по мнению Галины, конечно же, сто первая. Звали эту глупость Бобом, и обладала она всеми необходимыми атрибутами для того, чтобы быть принимаемым в Тамарином «ателье»: брюки клеш, кошачья пластика, клетчатый пиджак и пластинки Армстронга, доставаемые с загадочным, неприступным видом из тщательно упакованных, непрозрачных свертков. И демонстрировал Боб все эти сокровища не красавице Тамаре с ее чудесными пергидрольными локонами, пухлыми, алыми губами, вздернутым носиком и манящим, грассирующим «р», а исключительно Зине — Зине, которая не доросла и до полутора метров и весила немногим более сорока килограмм, Зине, чьи вторичные половые признаки, казалось, вовсе забыли проявить себя, а лицо напоминало испекшийся блин: веснушчатое с размытыми чертами. Если рассмотреть каждую деталь отдельно, то описанию можно придать определенную четкость: остренький нос, довольно длинный, слегка выступающий вперед подбородок, низкий, почти всегда нахмуренный лоб, тонкие губы. Но вместе все как-то расплывалось, не запоминалось. Хотя многих, да и саму Зинку, восхищали ее глаза: глубокие, синие с вечной романтической поволокой, словно вызванной готовыми вот-вот пролиться слезами. Если и можно пленить кого-то одним только взглядом, то Зинаиде это было неизвестно: опытов таких она не проводила, так как успех подобного эксперимента подвергала большим и небеспочвенным сомнениям. В общем, редкое внимание со стороны представителей противоположного пола было для нее, конечно, желанным и, бесспорно, приятным, но продолжало казаться весьма удивительным. Заинтересованность Боба и вовсе поразила Зинку. Впрочем, ничего особенно странного в таком проявлении чувств на самом деле не было. Если кто-то из обитательниц квартиры и мог произвести впечатление на приходящих к портнихе, то кроме нее самой на роль искусительницы могла подойти только Зина: все остальные были дамы серьезные, амурных планов не строящие, флиртовать не умеющие или давно разучившиеся, да и интереса к подобной публике, что представляли собой Тамарины клиенты, не проявлявшие. У самой же Тамары к тому времени появилось личное сокровище, собственноручно упакованный сверток, туго затянутый в цветастые пеленки, что приносила с работы соседка — врач.
Сверток именовался Маней и не имел никакого отношения к застрявшему в плаваниях моряку, который из разряда мужа после довольно продолжительной качки и нескольких сильных штормов был все же успешно произведен в ранг бывшего под напором увеличивающегося Тамариного живота и ее всепоглощающей, неземной любви. Новая любовь, однако, присутствием своим семью не баловала. Все, что известно было об этом человеке в их коммунальной квартире, исходило от самой Тамары: познакомились, полюбили, сошлись, жизнь на время разлучила. Где, как, когда, почему — подруга не говорила, а Зинка не спрашивала.
— Работает, — объяснила отсутствие мужа Тамара и погрузилась в верное ожидание, что заставило Зину убедиться в том, что профессию моряка соседка за работу не считала.
Важное занятие Машиного отца денег особых, видимо, все же не приносило. Тамара теперь строчила в два раза больше и не отказывалась ни от каких, даже «безвкусных и совершенно неинтересных» заказов. Времени у Тамары не хватало ни на то, чтобы еду приготовить, ни на то, чтобы собственно поесть. Зина заходила к ней в комнату, ставила рядом со строчащей машинкой тарелку горячего супа, забирала с неизменного матраса орущий сверток, уносила к себе. А там баюкала, тискала, качала, обцеловывала, сюсюкала, показывала старых деревянных лошадок, выпиленных для нее когда-то отцом, умершим несколько месяцев назад в Казахстане от внезапной остановки сердца.
— А что вы хотели, на молодой-то скакать? — почти в полный голос спросила на кухне дворничиха Фрося у докторши.
— Бросьте, Фрося! Как вам не стыдно?!
А Зинка влетела тогда в кухню, чуть не сшибла Фросю, сверкнула на нее злыми глазами, порывисто обняла Антонину, и обратно к Тамаре, к ее любви, к ее раздутому животу, к материнской груди, к жизни, к джазу, подальше от сплетен, злорадства и неприкрытого довольства тем, что «и у этих антилегентов не все слава богу».
Интеллигентов в понимании Фроси в квартире немного — Галина с дочерью да Антонина. Но доктор, конечно, ближе к народу. Врач — профессия понятная, необходимая, уважаемая. Концертмейстера Дома культуры уважать тоже можно, а понять гораздо сложнее.
— Что нового на работе? — решила Фрося как-то завести с Галиной светскую беседу.
— Сегодня давали Шуберта.
— Жаль, вам не удалось взять.
— Почему?
— Они же дорогие, шубы-то.
Галина захохотала, кивнула согласно:
— Дорогие, Фросенька, скажу я вам, ох, дорогие, — и тут же забыла про соседку, упорхнула в комнату, заговорила с дочерью: — Зря ты не пришла, Зина. Если бы ты только слышала. «Лесной царь» — это просто божественная баллада, изумительная. Я понимаю, почему именно она принесла ему всемирную славу.
— Мама, я учусь в музыкальной школе.
— Да, но Шуберт…
— Я знаю, кто такой Шуберт.
— Знать мало, Зиночка, ой, как мало. Надо чувствовать, понимаешь? Вот когда звучат первые аккорды, как только в тебя проникает ре минор…
Дальше Фрося уже не разобрала. Ничего она в этих музыкантах не понимала, знала только, что у Галины «мужик загулял», сочувствовала ей, не без этого, но в душе, да и у подъезда на лавочке сознавалась и самой себе, и товаркам, что спать с горячей бабой все же приятнее, чем с каким-то там Шубертом, который, оказывается, как ей потом объяснили, был композитором, и даже не нашим, нерусским. Зинка была понятнее матери: и ругнуться могла по-настоящему, и с Тамаркой-портнихой дружила, а уж когда девка скрипку разбила, так Фрося за нее даже обрадовалась:
— Авось нормальным человеком станет.
— Или наоборот, — неожиданно просипело в ответ квартирное несчастье — Колька-алкаш, — служившее до недавнего времени грузчиком в овощном магазине, но уволенное оттуда по причине постоянных и непомерных возлияний. Это «отродье» Фрося к интеллигенции, естественно, не причисляла, хотя помнила, как лет пятнадцать назад этот «горе-соседушка» в редкие минуты трезвости вдруг начинал читать каких-то поэтов, утверждая, что они из какого-то там Серебряного века, или монологи литературных героев, которых он будто бы играл на сцене в прошлой жизни. Прошлая жизнь была давно, еще до войны, о ней никто не знал, даже Фрося. Тогда Колька был Николаем, актером, семьянином, любящим мужем и отцом двух девчушек. Семьи не стало под Псковом во взорванном эшелоне, а Николай бился за Сталинград и не знал пока, что еще выживет в этом ужасе, и не ведал, что уже умер вместе с женой и детьми.
Кольку Фрося тоже не понимала, не жалела его, стыдилась такого соседства. Зато остальные жильцы были нормальными: и Тамарка с ее бесконечной, странной клиентурой и беспрерывно стучащей машинкой, и штукатуры Нина с Петром, и их мальчишки: одинаковые, рыжие, чумазые, бойкие, голосистые, и почтальонша — Вера Ивановна, всегда оставляющая для Фроси к праздникам лучшие открытки. У дворничихи много друзей, а родственников и того больше, им приятно получать весточки.
Вот и все. Хотя нет. Есть ведь еще новый муж Томочки, личность загадочная и неуловимая, все, что известно о нем Фросе — фамилия, хотя в данном случае — это уже кое-что. Фамилия у него Фельдман. Тамарке письма приходят от него, Фросе почтальонша показывала. Каждую неделю конверт от Фельдмана М.А. Бедная малышка Манечка! Угораздило же ее мамашу влюбиться в какого-то Фельдмана, хорошо хоть додумалась девку на себя записать, чтоб той всю жизнь не мучиться. Кравцова куда лучше, чем Фельдман. Пусть хоть по этой части у ребенка все в порядке будет, она ведь еще совсем крошка. Зинка, вон, с ней без продыха возится.
Зинка возится. Маша мало спит, мало ест и много плачет. Ее не развлекают погремушки, не утешают колыбельные и даже деревянные лошадки уже не радуют.
— Отдай ребенка матери, надорвешься ведь, — Галина говорит неожиданно мягко, сочувственно. За прошедший с Зинаидиного провала год она смирилась с нежеланием дочери посвятить себя музыке.
— Тамаре завтра заказ сдавать.
— А тебе завтра к станку ни свет ни заря. Сдалась тебе эта фабрика! Зин, ну ладно, забудем о музыке. Не хочешь, как хочешь. Давай займемся чем-нибудь серьезным.
— По-твоему работать на фабрике — это несерьезно?
— Не в этом дело.
— И в этом тоже.
— Зиночка, я хочу помочь.
— Купи мне скрипку.
Переспросить Галина боится. Скрипка появляется на следующий же день, лежит на диване в футляре рядом с орущей Манечкой.
— Зин, уйми девку, а? Ну, хоть часок поспать после смены, — заглядывает в комнату дядя Петя — штукатур.
Зинка вынимает из футляра скрипку, привычно прижимает инструмент подбородком к плечу, взмахивает смычком, и… плач прекращается.
— Зина! — вопит дядя Петя. — Я спать хочу! Машка заглохла, так ты бренчать удумала. Совесть есть?!
Скрипка послушно смолкает, ребенок открывает рот. Дядя Петя влетает в комнату, хватает Манечку, баюкает, тискает, трясет над ней погремушкой, Маша рыдает, не умолкая, Зина берет инструмент…
— Ладно, играй, — вздыхает дядя Петя и косится задумчиво на моментально затихшую девочку, — ну надо же, меломанша какая!
С тех пор Зина играла часто, иногда пыталась схитрить, заводила пластинки матери с записями Стерна, Фури, других великих скрипачей (неоценимая польза первого замужества Тамары), Маша молчала не больше пятнадцати минут, требовала живого исполнения. За одним из таких импровизированных выступлений и застал Зинку тот самый Боб, который шел к портнихе, ошибся дверью и одним своим появлением каким-то непостижимым образом сумел настолько внезапно и сильно вскружить этой играющей на скрипке девушке голову, что превращение ее в женщину произошло буквально через три дня под звуки стучащей машинки, ругани, как всегда, не выспавшегося из-за постоянного шума дяди Пети, пьяные песни Кольки, осуждающее ворчание Фроси и мерное сопение Маши, спящей рядом с непосредственным местом действия в коляске, добытой где-то по случаю приятелями таинственного Фельдмана.
Разочаровалась Зинаида в набриолиненном Бобе так же внезапно, как и воспылала к нему. Стоило юноше несколько недель спустя, недовольно скривившись, взглянуть на захныкавшую Машу и сказать почти презрительно: «Да убери ты ее отсюда, чего с младенцем возишься?» — как очарование спало, будто пелена. Вместо уверенного в себе, модного стиляги перед Зиной очутился жалкий воробышек с хлипкой, впалой, нетронутой волосами грудкой, маленькими, юркими, хитрыми, бегающими глазками и высокомерным, совершенно обнаженным эгоизмом. И единственное, что она теперь ощущала, было чувство внезапного, оглушительного безграничного стыда. Не за себя, за него. Боб испарился из Зининой жизни столь же молниеносно, как и возник, не оставив, слава богу и Тамариной спринцовке, после своего пребывания никаких последствий, за исключением налета брезгливости, который Зина еще долго пыталась оттирать в общем душе дважды в день, выслушивая все, что думают соседи о ее единоличном владении ванной.
Вместе со стилягой Бобом из Зининой жизни стал и уходить джаз и мечты о платье с воланами. Машу пугало надрывное звучание саксофона, раздражал рок-н-ролл и возбуждал буги-вуги. Пришлось вернуться к классике и заполнить Шопеном и Штраусом подоконник Тамариной комнаты.
— Он говорит: «Я умнею!» — Тамарины щеки пылают, глаза горят живым блеском, она стоит на коленях перед матрасом, водит мелом по разложенному на нем куску материи.
— Кто? — Зина пытается ухищрениями впихнуть в девятимесячную Машу хоть сколько-нибудь чайных ложек каши.
— Миша. Он говорит, что джаз — это, конечно, замечательно, но классика есть классика, и каждый уважающий себя человек…
— Погоди! Как это он тебе говорит? Он же не приезжал, Фельдман твой, и Машку не видел, коляску, и ту с оказией передал.
— Вот так, — Тамара вытягивает из-под матраса внушительную пачку писем. — Так и общаемся. — Она роется в ворохе бумаг, вынимает один из конвертов: — Ага, нашла. Слушай! «Без музыки жизнь была бы ошибкой, музыка — самый сильный мир магии». Здорово сказал, правда?
— Здорово, — соглашается Зинка. О том, что первым это произнес Ницше, она Тамаре не сообщает, но чувствует, что знакомство с загадочным мужем соседки, которого она до сих пор еще не видела, стало для нее теперь еще более притягательным. А вместе с тем личность этого человека теперь из совершенно загадочной превратилась в определенно любопытную.
— Ох, Зинаида, какая же я счастливая! — Тамара мечтательно прижимает к груди письмо.
— Ты? — Зина не может сдержать иронии. — Ешь, Маня! Давай-давай! А то вместо Бетховена будет тебе Бах. Да-да, бах-бах, и не на скрипке, а по попе.
— Я, конечно! Ведь у меня же самое главное в жизни есть.
— Это что же?
— Ты даешь! Любовь, конечно!
— Мама говорит: «Главное — здоровье!»
— Тю-ю-ю… Да я здорова, как бык.
Здоровая, как бык, Тамара через год попадет под машину. Умереть — не умрет, но и жить не останется: превратится в овощ, лежащий на кровати и изредка выполняющий команду: «Ешь, Тома! Давай-давай!» Зинка опять будет плакать какими-то смешанными, бесконечными слезами: горькими, жалостливыми, злыми и безысходными. А потом они кончатся и, как всегда, наступит облегчение, и забрезжит надежда, и приоткроется дверь, над которой кто-то повесил табличку с надписью «выход».
6
7
— Ты не представляешь, как я жду перераспределения, — Нэнси выпрыгивает за Алиной из автобуса, — осточертело здесь все.
— Правда? Мне казалось, тебе-то как раз нравится вся эта романтика.
Девушки не спеша направляются к своей палатке, после душного дня жара немного спала, можно снять с головы надоевшую, словно приклеенную к ней, бейсболку, а с ног — пыльные, намокшие от пота кроссовки и пройтись по неостывшему до конца, но все же уже не обжигающему песку.
— Все эти лозунги: «Ваш реальный шанс изменить мир! Очевидная помощь людям!» — бред, да и только.
— Разве? — Даже Алина видит очевидную пользу в деятельности Корпуса мира.
— Конечно! Что мы делаем, а? Раздаем воду, резинки и улыбаемся. И зачем, спрашивается, я заканчивала колледж, зачем не спала ночами, учила все эти je suis, tu es, il est[3], зачем ходила на курсы первой помощи? Я хочу реальной работы. Слушай, может, ты меня научишь русскому, а? Потом махнем вместе в твою страну. Там, я слышала, воду раздавать не надо, действуют образовательные программы и…
— И самая необходимая населению Якутии вещь — английский язык.
— Зря ты. Надо думать о том, что дальше. Осталось всего четырнадцать месяцев.
— Всего!
— Да ты не успеешь оглянуться, как…
«Как сдохну, если задержусь здесь еще хотя бы на месяц. Угораздило меня подписать этот злосчастный контракт. Да, я американка, но что с того? Из никому не известной, заурядной москвички превратилась в жительницу Северной Каролины, которую даже не смогу без промедления отыскать на карте США. И в чем теперь мои преимущества? Как превратиться в Жаклин Кеннеди? Где искать молодого сенатора с однозначным будущим президента? Боже! О чем я думаю! Сдались мне все эти сенаторы и президенты. К тому же говорят, будто Джеки действительно любила своего мужа».
— На тебя сегодня большой спрос. — Нэнси неожиданно пихает Алину локтем, возвращая подругу в реальность.
— Что?
— Смотри! Какая-то женщина недалеко от нашей палатки явно ждет кого-то. Я ее не знаю. Ой, да она тебе машет.
Алина замирает. Она деревенеет, или леденеет, или рассыпается на тысячи маленьких осколков. Алина растеряна, опустошена, раздавлена. Она похожа на поезд, в котором кто-то внезапно дернул стоп-кран, и все пассажиры (внутренности, мысли, слова) попадали со своих полок. Алина ошарашена, удивлена, рассержена. Алина не может понять, как и зачем оказалась здесь та, которую меньше всего она хотела бы видеть, слышать и знать. Алина стоит как вкопанная, а нежданная гостья уже подбежала, затормошила, зацеловала, затараторила:
— Не ждала, правда? Я как снег на голову. Ты что, не рада? Расскажи быстренько своей подруге нашу поговорку про татарина. Ладно, можешь не рассказывать. А то всю историю России излагать придется. А я тут жду и жду. Долго же вы, однако, миссионерничаете. Где были? Что видели? Хотя зачем спрашиваю, все равно не запомню. — И она заливисто смеется своим серебристым смехом, встряхивает копной густых, светлых волос, закидывает лебединую шею, которую Алине хочется сжать изо всех сил и держать крепко до тех пор, пока смех не превратится в сдавленные хрипы.
— Что ты здесь делаешь? — К Алине возвращается дар речи.
— Учитывая количество километров, которое я пропахала от Яунде на этой колымаге, — гостья небрежно кивает на стоящий неподалеку заметно поржавевший джип, — я вполне могла бы рассчитывать на более любезный прием.
Она мгновенно переходит на английский и обращается теперь к совершенно оторопевшей Нэнси, которую внезапный сокрушительный поток иностранных слов должен был изрядно остудить в горячем намерении выучить русский язык.
— Вы успели привыкнуть к ужасному характеру Лины? Она практически всегда всем недовольна. Вот сейчас не видела меня больше года, представляете, а стоит хмурая, словно и не скучала вовсе.