А коль так вышло, что из двух человек получились три автора, — что ж плохого? Из одного полутора не сделаешь, а из двух, оказывается, можно сделать трех.
И. Т. А столько лет вы вместе писали?
П. В. Десять, с 78-го по 88-й. Вот на это тоже обратите внимание: мы с середины 88-го подписываемся порознь. Понимаю, что читательское ощущение иное — из-за того, что совместно написанные книги продолжают выходить. И будут — вот недавно четвертое издание «Родной речи» появилось. «Русская кухня в изгнании» выходила четыре раза и еще выйдет.
И. Т. Чувствуете вы в своей работе сейчас какое-то влияние тех взаимных обсуждений?
П. В. Это, повторяю, прекрасный, но прошедший период. Сейчас мы с Сашей, насколько могу судить (теперь я редко вижу его тексты), пишем очень разные вещи — по-разному и о разном.
И. Т. Вот и удивляет, что у авторов, у которых совершенно не понять, кто какую страницу написал (Сергей Довлатов брался определить — не угадал), оказались такие разные манеры.
П. В. Значит, исчерпался тот автор — Вайль-Генис, а в его недрах образовались два других. Попели дуэтом, перешли на соло.
И. Т. Откуда идея вашей новой книги «Гений места»? Сколько лет вы ее писали?
П. В. Писал четыре с лишним года. Идея возникла абсолютно естественно, из собственных путешествий — того, что люблю больше всего. Я вот говорил, что меня литература перестала интересовать, а интересует жизнь. И «Гений места» — своего рода фиксация такого перехода, с отголоском прежних интересов. Париж — через Дюма, Дублин — через Джойса, Прага — через Гашека. Но тут же — отход от традиционной русской литературоцентричности. Поэтому там возникли и киношники: Милан — Висконти или Лос-Анджелес — Чаплин; композиторы: Вена — Малер, Мюнхен — Вагнер; художники: Венеция — Карпаччо или Мадрид — Веласкес; архитекторы: Виченца — Палладио, Барселона — Гауди.
А сама идея — сопрячь город с человеком — для меня органична. Любой город знаком по чему-то дополнительному: по картине, по музыке, по книге, по фильму.
И. Т. Но ведь была еще какая-то рациональная составляющая? Вы с циркулем планировали. Вам нужен был и этот, и этот, и этот. Вы не могли бы такую книжку выпустить, скажем, без писателей?
П. В. Без писателей не обойтись. Но никакого циркуля не было. Единственное, что требовало калькуляции, — размещение глав в книжке. Чтоб композиторы не оказались рядом, чтобы Италия, которой больше всего, не шла подряд. Но выбор — естественный. Так получилось само. Для меня Вена — это Малер, а не любой из выдающихся венских прозаиков. Большинство людей сопрягут Прагу с Кафкой, но я «Швейка» читаю с детства и знаю чуть не наизусть, так что сомнений не было.
И. Т. А получилась бы у вас той же Прага, напиши вы ее через Кафку?
П. В. Совсем другой! В том-то весь смысл. Это глубоко субъективная книжка о том, что не только место влияет на человека, но и человек на место. Вообще книга писалась для себя, полностью для себя. С огромным удовольствием готовилась. Писать-то всегда отвратительно. Я думаю, что человек, который с удовольствием садится писать, — ненормальный. Или законченный графоман, или просто тронутый.
Почему так долго писал? Ну все-таки том в полтысячи страниц, а как вы знаете, я пять раз в неделю хожу на работу. Кроме того, честно во все места как минимум еще по разу съездил.
Когда я составил план этой книжки в 94-м году и показал его в «Иностранной литературе», они мне предложили персональную рубрику. И этот план не менялся, за двумя исключениями: пару Стокгольм — Бергман заменила пара Осло — Мунк в сочетании со связкой Копенгаген — Андерсен. И возник Бродский, после того как умер. Я, кстати, план ему показывал, он его приветствовал, но вот видите, сам оказался одним из героев книжки.
И. Т. Какие у вашей книги явные литературные истоки? Кто предшественники ваши, значимые предшественники? Литература путешествий так же бесконечна, как художественная. Карамзин, например?
П. В. Карамзина читаю как реликвию. Местами трогательно и смешно, а так — скорее музейная книжка.
И. Т. «Образы Италии» Муратова?
П. В. Искусствоведческая книга, в первую очередь. Замечательное сочинение, но путешествия, сама жизнь у него на полях.
Не было прямого ориентира. Я не виноват. Если придумаю, потом вам скажу, а то как-то неудобно получается.
И. Т. У меня ощущение (или я не прав?), что «Гений места» написан через отложившиеся культурные слои. Вам живые люди — помеха?
П. В. Иван, ранней весной 95-го я поехал в Чечню — там все были живые, кроме тех, кого убили. Мне хотелось, как всегда, все видеть своими глазами. Я и сейчас уверен, что те, кому небезразлична судьба страны, в которой мы родились, делятся на две неравные части — кто видел разрушенный Грозный и кто не видел. Президент этой страны, например, не взглянул — поглядел лишь на аэропорт. Я видел, во что превратили четвертьмиллионный цветущий город. Разговаривал с детьми, месяцами не выходящими из погреба. Прятался в Аргуне с русскими стариками от российской бомбежки. На моих глазах в Шали очередью с вертолета убили девушку, ослепительно красивую даже после. Тогда я, может, себя переоценил. Может, мне и не под силу такой опыт.
В Буэнос-Айресе и Флоренции — спокойнее. Но и там живая жизнь мне дороже всего. Самые лестные для меня слова о «Гении места» сказал Лосев: «Вот это реальное чувство места, и у читателя возникает чувство узнавания». Это то, чего я добивался по крайней мере. Если удалось хотя бы для одного читателя — совсем неплохо.
И. Т. Лосев, кстати, видит ваши истоки в Шкловском, Мандельштаме и Бродском.
П. В. Я крайне польщен, но и смущен тоже. Впрочем, Лосеву виднее — я привык ему доверять.
И. Т. А портреты людей вы когда-нибудь делали? Писали ли вы когда-нибудь очерки, эссе о человеке, о живом?
П. В. Да, маленькие, они и тут тоже есть, такими вкраплениями. Присутствуют, но всегда очень коротко. Я думаю, это впереди, в следующей книжке.
И. Т. Расскажите о ней, пожалуйста.
П. В. Условное название — «На окраинах империи». В отличие от «Гения места», в который Россия и прочий бывший Советский Союз совсем не включены, эта географически будет располагаться там.
Больше всего меня интересуют окраины империи. Я сам с окраины, себя ощущаю осколком империи. Сын московского еврея и ашхабадской молоканки. Родился и вырос в Риге. Прожил большую часть взрослой жизни в Нью-Йорке. Теперь живу на бывшей окраине той же советской империи — в Праге. Мне интереснее то, что происходит по периметру, чем в центре. За последние три-четыре года я был в Латвии, разумеется, в Казахстане, Узбекистане, Туркмении, Белоруссии, Украине, Грузии. В Чечне. На отшибе России — в Приморье, Хабаровском крае, на Сахалине.
И. Т. А Петербург будет входить?
П. В. Разве что по касательной. Ваш Петербург если и окраина, то в каком-то другом смысле.
Вот в этой книжке должны возникать люди более крупным планом. Всякие судьбы, которые меня продолжают волновать. Еще не знаю как, но должна возникнуть семейная линия. Предки.
И. Т. Какая книга ваша самая главная, самая существенная?
П. В. «Гений места», конечно. Не потому, что последняя, а потому, что в ней перекрестились главные жизненные интересы — прежние и настоящие. Она в наибольшей степени — сумма моего опыта, мировосприятия.
И. Т. Если можно, попробуйте взглянуть на вашу книгу глазами Вайля-критика. Вот Петр Вайль пишет рецензию на книжку «Гений места». С вашей точки зрения — ее недостатки, ее слабости, что вы в ней упрекнете?
П. В. Литературой не интересуюсь, рецензий не пишу.
И. Т. Россия сейчас разочаровалась в Западе, а Запад — в России. Россия говорит: «Западный мир без Достоевского, но только с внешней культурой». А Запад говорит, что русские оказались людьми бесстильными. Ваш взгляд на эту драму.
П. В. Полностью надуманная драма. Россия в культурном отношении есть часть Запада. И только тяжелейший комплекс неполноценности от бедной жизни заставляет говорить про какой-то свой путь. Мы все выросли на европейской и европеизированной культуре. Наши отношения мужчины и женщины заложены не персидскими стихами, а песнями трубадуров, потому что на них росли Пушкин, Баратынский, Толстой и Достоевский. Когда в 60-е годы обсуждали проблемы западников и почвенников, то апеллировали соответственно к Хемингуэю и Фолкнеру, а не к Кобо Абэ и Кавабате.
Нельзя забывать, Россия еще очень молодая страна. Российский человек любит чванливо напомнить, что американцы — молодая нация, но та Россия, которая присутствует на какой угодно — политической или культурной — карте мира, начинается с петровских времен, а реально — с екатерининских. А Екатерина — ровесница Джорджа Вашингтона, между прочим. Культурные корни Америки и России — в Западной Европе и того же возраста.
И. Т. Но, видимо, в русских заложено что-то такое, что определило именно этот путь.
П. В. Верно, но Восток тут ни при чем. Это иллюзия, как правило продиктованная невежеством. Все от комплексов, как сказано в «Подростке» — «от того, что вырос в углу».
Возьмите эти постоянные разговоры о кризисе русской культуры. Опять — простое незнание и узкий кругозор. Кризис — естественное состояние культуры. Искусство интересуется только конфликтами, только кризисными ситуациями. В остальных случаях получается «Кавалер Золотой Звезды» или газетная заметка «Будет щедрым гектар». Вокруг дела, занимающегося кризисными проблемами, всегда будет суета, нервозность и паника. Этим паническим визгом наполнена вся история мировой культуры. Думать, что это происходит только в наши времена и в наших местах, — отвратительное самодовольство.
И. Т. Но, по мнению большинства россиян, Запад Россию не любит.
П. В. Ну что значит любит — не любит, когда речь идет о государствах. В политическом отношении Запад России не доверяет и опасается ее. И правильно делает. В новейшей истории Россия сделала все, чтобы ее боялись и не верили. Это надо понять раз и навсегда. А пока Россия будет талдычить о своем особом пути, ей все больше будут не верить и все больше бояться. Представьте себе соседа, который все твердит про свой особый путь, — от него черт знает чего ожидать. Может, чернила выпьет, а может, ножом ударит.
И. Т. У вас есть ощущение конца века?
П. В. Ощущения нет, я не увлекаюсь цифрами. Но есть восторг перед массовым психозом в ожидании конца века. Вот убедительный пример торжества формы над содержанием! Ведь конец века предельно условен. Когда 1999-й меняется на 2000-й — ровно ничего не случается. Это как раз и замечательно, что ничего не изменяется, кроме начертания: была единица — стала двойка. И все чумеют. Полная победа иррациональной красоты над рациональным разумом. Ничего не происходит, а все сходят с ума.
Мне пришло в голову, что в знаменитой формуле Достоевского — «Красота спасет мир» — речь идет о том, что красота спасет мир от разума. Вот что имеется в виду! Потому что все внедренные в практику попытки устроить жизнь только по правилам разума и логики — неизменно приводят в тупик, это в лучшем случае, или к катастрофе, к каким-нибудь магаданам, освенцимам, чернобылям, на массовом или личном уровнях. Достоевский именно это имел в виду: сокрушительный рациональный разум откорректирует красота, то есть некая неведомая, неисчислимая, иррациональная сила. Не строить жизнь надо, а жить.
Люблю умение извлекать радость из каждой минуты…
Не люблю несообразительности, которая в повседневном обиходе хуже глупости.
Люблю душевное простодушие, способность удивляться. Не люблю душевную пресыщенность, эмоциональную усталость.
Люблю оперу. Не люблю балет.
Люблю живопись. Не очень люблю скульптуру.
Люблю историю, мемуары, биографии. Все меньше люблю художественную литературу, не люблю детективы, еще меньше фантастику.
Люблю кино. Гораздо меньше — театр.
Люблю вино, особенно красное, особенно бордоского типа. Не люблю крепких напитков, за исключением граппы.
Люблю кофе. Не очень люблю чай.
Люблю рыбу и
Люблю рынки и продуктовые магазины. Не люблю промтоварные.
Люблю покупать и готовить еду. Не люблю никакой иной домашней работы.
Люблю галстуки и хожу в них на службу. Не люблю и не ношу головных уборов, часов, браслетов, перстней.
Люблю одеколон и дезодорант. Не люблю парикмахерские и бани.
Люблю узнавать новые города и потом возвращаться в них как в знакомые. Не люблю гулять без цели, «вообще гулять».
Люблю осень и весну. Не люблю лето и зиму.
Люблю реки и озера. Не люблю технику.
Люблю цветы в вазах и в садах. Не люблю в горшках.
Люблю классифицировать (про себя) впечатления. Не люблю коллекционирование.
Люблю юмор. Не люблю иронию. Люблю остроты. Не люблю каламбуры.
Люблю следить за постепенным высказыванием рождающейся мысли. Не люблю афоризмы и притчи.
Люблю легкие темы в застолье. Не люблю слов «потолковать» и «обмозговать» и соответствующих действий.
Люблю скептицизм и сомнение. Не люблю уверенность и принципиальность.
Люблю любовь к быту. Не люблю равнодушия к еде и одежде.
Люблю умение извлекать радость из каждой минуты. Не люблю аскезы, благочестия и религиозных неофитов.
Люблю женское лицо, завораживаясь его тайной; люблю женское тело, преклоняясь перед совершенством его устройства. Люблю тайну женско-мужских отношений, полагая, что ничто в мире не достигает такой красоты, богатства и непостижимости.
На западно-восточном диване
Больница для новичка — испытание, в том числе и новизной эстетики. Черная вездесущность рентгена, куда разведкам. Медленная неумолимость капельницы, размывающей до полной подмены. Неожиданный смысл надписи «Выход». Игрушечные рубиновые столбики твоей крови. Дадаистская непредсказуемость кардиограммы. Слово, словно февральская льдинка в горле — флюорография. Жить бы и жить без этой красоты.
Больница передовая, с использованием традиционного западного и сравнительно нового (для Запада) восточного опыта. Одно и то же делают настолько по-разному, что недалеко до спокойной бытовой шизофрении: называть себя «мы» и т. п. Случай двуглавого орла. Или, учитывая больничную обстановку, Гёте: «Западно-восточный диван». С одной половины дивана перекатывают на другую в течение дня.
Болит левая лопатка. Запад. Снимите рубашку, а заодно и штаны. Делают рентген во всю длину и толщину. Берут все анализы. Прописывают массированные дозы болеутоляющего. Проводят массаж от затылка до попы. Устраивают прогревание на площади в шесть соток.
Болит левая лопатка. Восток. Снимите правый ботинок. Думайте о синей сойке на сосне. Втыкают две иглы.
Запад. Пригоршня анальгетика боль ослабляет во всяком случае. Массаж еще никому не вредил. Жар костей не ломит. Рентген подтверждает общее благополучие или обнаруживает начальный гастрит. С анализами в руках убедительно говорят: больше бокала ни-ни. Даже если врач — дурак и шарлатан, положительные результаты обеспечиваются методом широкого захвата.
Восток. Если врач — дурак и шарлатан, порядок. От двух иголок кровью не изойти. Сойка — красиво. Но если все правда, каков же риск: полмиллиметра в сторону — и удар вовсе по ненужной ключице; или нажим чуть сильнее-слабее — каково ей, лопатке.
С иглой в руке всегда должен быть специалист высокого класса, отличник. А мир, профессиональный тоже, состоит из троечников, которых метод избыточного захвата выручит именно своей широтой.
(Такова же разница в видах борьбы: сильные мышцы в сочетании с простым набором надежных приемов обеспечат успех или, по крайней мере, не дадут проиграть. Но каково должно быть мастерство, чтобы мизинцем свалить великана. А если не попал в заветную точку?)
На западной половине дивана — механизм, который нужно починить и отладить. На восточной — частица космоса, которой нужно помочь вернуться в гармонию. Верно и то и другое, противоречия нет. Успешны могут быть и тот и другой подходы. Первый — скорее. Мир состоит из троечников.
II
В поисках Бродского
История нашего знакомства с Иосифом Бродским начинается в декабре 1977 года. Я в это время жил в Риме, ожидая оформления документов для переезда в Америку. И вот однажды в русской газете прочитал, что в Венеции проходит биеннале инакомыслия. Сел на поезд и отправился в Венецию. И здесь имел удовольствие и счастье познакомиться с Синявским, с Бродским и с Галичем, который умер через две недели в Париже. Так вот, приехал на венецианскую биеннале как нормальный советский человек: мне казалось, что для участия в этом мероприятии нужны специальные аккредитации, пропуска и тому подобное. На деле оказалось все иначе. Я пришел в оргкомитет и стал что-то объяснять девушке на своем тогда чудовищном английском, и она отвечала мне примерно на таком же. Но в какой-то момент, взглянув в свои списки, стала сама приветливость и предупредительность: вам, господин Вайль, сказала она, предоставляется отель с полным пансионом на три дня за счет оргкомитета. Это потом выяснилось, что несчастная девица перепутала меня с известным диссидентом Борисом Вайлем, который после выезда из СССР жил в Копенгагене, числился в приглашенных гостях биеннале и по стечению обстоятельств не смог приехать в Венецию. Но я-то этого не знал. И, что характерно, все произошедшее представлялось мне тогда совершенно естественным: мол, на Западе к людям и должны относиться именно так. Короче говоря, проживая на халяву в Венеции, я активно участвовал в мероприятиях биеннале, ходил на «круглые столы», посещал экспозиции и выставки.
В один из дней моего счастливого пребывания здесь, в кулуарах биеннале, я увидел, что какой-то человек пытается пройти, а служитель его не пускает. Служитель говорил по-итальянски, а посетитель — только по-английски. К тому времени я жил уже четыре месяца в Италии и довольно много про себя воображал. Поэтому посчитал себя достаточно знающим язык, чтобы помочь человеку. И, что характерно, помог, о чем-то мы там со служителем договорились. Во всяком случае, человека пропустили. Мы познакомились. Его звали Иосиф Бродский. Стихи его я, разумеется, знал, но откуда ж мог знать, как он выглядит! Поговорили. Бродский сказал тогда, что русскому человеку лучше жить если не в России, то в Америке. Потом я много раз вспоминал эти его слова. Вероятно, он имел в виду и многонациональность, и масштаб территории — то, что было похоже на СССР…
А примерно через день Бродский читал свои стихи в какой-то из аудиторий биеннале. Я впервые слушал его неподражаемое литургическое пение стихов…
Он жил тогда в «Лондре» — отеле на главной набережной Венеции, а его приятельница, американская эссеистка Сьюзан Зонтаг, — в отеле «Гритти». Там неподалеку знаменитый «Харрис-бар», где бывала куча знаменитостей, в частности Хемингуэй, а вот теперь и Бродский. Во всяком случае, по его же свидетельству, именно в этом баре он встретил Рождество 77-го года вместе с Сьюзан Зонтаг. Наверняка они пили коктейль «Беллини» — фирменное изобретение «Харрис-бара»: умелая смесь шампанского и натурального сока белого персика. Хотя Бродский любил и кое-что покрепче — граппу, например. Не исключено, что они ели еще одно изобретение «Харрис-бара», а точнее его хозяина, синьора Чиприани, владельца самого роскошного отеля в Венеции. Там останавливаются голливудские звезды, приезжающие на Венецианские кинофестивали. Так вот, однажды знакомая Чиприани, знаменитая актриса, пожаловалась ему на то, что доктор запретил ей есть любое приготовленное мясо. И великодушный Чиприани специально для нее изобрел блюдо, ставшее потом очень популярным. Это тончайше нарезанные листы сырой говядины под оливковым маслом с лимоном и пармезаном. Блюдо получило имя великого венецианского художника Карпаччо. Не исключено, что в Рождество 1977 года Бродский, очень любивший мясо в любых видах, и Сьюзан Зонтаг ели карпаччо здесь, в «Харрис-баре».
Вот что известно точно: в один из этих дней она позвонила ему и пригласила посетить вдову известного поэта Эзры Паунда. Паунд был субъектом фашиствующим, сотрудничал с Муссолини. Бродский относился к нему неприязненно, однако на встречу со вдовой, известной итальянской скрипачкой Ольгой Радж, пошел. Я говорю об этом визите только потому, что благодаря ему возникло это легендарное название знаменитого эссе Иосифа —
С этой набережной связана одна загадка. Многие считают, что ее не существует. Действительно, вы нигде не найдете этого названия. И все-таки это неправильно. Посмотрите вот сюда. Видите полустертую надпись на облупившейся стене? Второе слово относительно понятно — Инкурабили. А первое почти стерто. Остался фрагмент, что-то вроде «атаре». Что бы это значило? Давайте спросим у местных жителей. Вон видите, старик выходит из дома как раз на набережную…
Ага! Он говорит, что «атаре» — это часть слова «затаре», на венецианском диалекте «дзаттере» — «набережная». Но вы послушайте, как он сам называет это место! Именно «Фондамента дельи Инкурабили». Стало быть, у Бродского все правильно.
Знаете, в Нью-Йорке он дал мне почитать это эссе в рукописи — по-английски. Заглавие же было по-итальянски:
А вот и еще одна достопримечательность. Видите, буквально в ста метрах от набережной Неисцелимых дом под номером 923. Здесь и по сей день живет Роберт Морган, друг Бродского, которому посвящено это эссе, американский художник, однажды приехавший в Венецию да так и оставшийся здесь. Он и сейчас пишет свои работы и удачно их продает. Они сошлись с Бродским, как ни странно, на общем интересе к истории мировых войн и работе спецслужб. Почему-то Иосифа это интересовало. Короче, с Морганом им было о чем поговорить. Постепенно они подружились и часто встречались здесь, в кафе «Нико», рядом с подъездом дома Роберта. Кстати, он же привел Иосифа и в ресторанчик «Локанда Монтин», где висит его картина. Это в пяти минутах от дома 923. Вскоре «Монтин» стал одним из любимых заведений Бродского.
Когда я в очередной раз уезжал в Венецию, он спросил меня, где я обычно обедаю. И со свойственным ему вниманием и дотошностью дал три любимых адреса, среди которых был и этот. Еще один — траттория «Алла Риветта» — неподалеку от Сан-Марко, где подают чикетти — маленькие бутербродики, которые Иосиф обожал. А последний адрес понравился лично мне больше других — харчевня «Маскарон», неподалеку от церкви Санта-Мария-Формоза. Там на простых деревянных столах бумажные скатерти, с потолка свисают лампочки на плетеных проводах, а в меню всего три-четыре блюда. Не хочешь — не ешь. Зато если захочешь — не пожалеешь. Иосифу нравилась эта непритязательность и отсутствие помпы, мне тоже.
Ну вот, пожалуй, и все о набережной Неисцелимых. Посмотрите напоследок через пролив на соседний остров Джудекку. Это, пожалуй, единственное место в Венеции, которое напоминает Неву. Может быть, поэтому оно было дорого ему. Не знаю, он ничего не говорил об этом.