Здесь каждый камень — летопись сама
Ровно в полдень вздрагивают стены Нарышкинского бастиона и одновременно с первым ударом курантов Петропавловской крепости раскалывается над каменным островом тугой и сильный звук выстрела. Нащупывая все новые и новые пространства, эхо подпрыгивает над рекой, над барьером набережной, над садами, крышами и площадями.
Сигнальный голос полуденной гаубицы прокатывается не только над ближними и отдаленными кварталами города. Он уходит и в глубину времен, проникает вплоть до того отдаленного столетиями полдня, когда впервые над новосельными невскими берегами ударила «часовая» пушка.
Так орудийный звук приобретает обратную перспективу — к нам в сегодняшний день докатывается эхо веселой пальбы петровского флота, празднующего морскую викторию. Долетает отголосок выстрела Крейсера Первого Ранга в переломный октябрьский вечер семнадцатого года. А для многих ленинградцев еще слышатся в ежедневном мирном раскате тревожные отзвуки блокадного времени — судороги зениток, подземные фугасные толчки. Эхо времени, эхо памяти...
Красивые и причудливые легенды сопутствуют возникновению столиц. Молоком мифологической волчицы вскормлены первые римляне. Киев, по одному из преданий, начало имеет от славянина Кия, перевозчика на Днепре. Но нет ничего деловитей, а по отношению к легендам полемичней, чем рождение невской столицы, потому что она «стала есть» от чертежа, от строгого расчета. Железная логика схемы была наложена на зыбкую болотистую почву, суровый идеализм строителей корчевал косную ненадежную материю невского устья.
«Эксцентрический центр» — так Маркс назвал русскую столицу на Неве, мятежно замысленную и исполненную. Только в сердце новатора могла утвердиться ошеломительная идея, по которой надлежало немедля переносить груз государственности на самый нос громоздкого российского судна. Обшивка затрещала, но самозабвенный шкипер и не думал менять курса — ведь вот они! — открываются на горизонте свинцовые, распахнутые ветром дали.
И пошло: эксцентрические баталии, эксцентрические фейерверки над болотами, эксцентрический Летний дворец. Да и правда, дворец ли? Крепкий двухэтажный дом, каких в России не считано. Чуть побольше средней бани, чуть поменьше средней дачи... А из дворца на белый русский снег выходит эксцентрический русский негр. А ветер так и задувает в распахнутое «европейское» окно...
Поднималась деловая столица России... Под прямым углом от Мойки отходит канал, а над ним, в разрыве темно-красной кирпичной кладки, вытягивается, выгибается, растет массивная арка. Это Новая Голландия, тыловые ворота к адмиралтейским лесным складам. Ее могучая, поддержанная колоннами арка распахивает вид на приземистые судостроительные цехи, в ее голубом проеме улавливается еле заметное движение: отдаленный портовый кран шевельнул своими металлическими сцеплениями, поплыл вбок. И должно быть, не ты один, а сотни других людей, случайно или не случайно забредающих сюда, переживают одинаковое с твоим чувство неожиданного открытия: да ведь вот оно — каменное эхо пушкинской метафоры об «окне в Европу».
Веселый свежий полдень сверкает над Невой. Медленно ползут по мостам трамваи. Как самодельное солнечное полушарие, тускло царит над городом купол Исаакия. Через нагретые крыши домов и через прохладу Невы ему отзывается восклицательный петропавловский шпиль. Горбатость низко посаженных мостов словно подчеркивает, что и сама река здесь как бы немного выпукла, настолько она широка и настолько жадно дышит преддверием моря. И кажется, что свежие полотнища облаков накреняют петропавловский шпиль, как мачту. И весь город плывет мощным многопалубным фрегатом, а сбоку вспыхивают все новые и новые серебристые клубы небесной канонады. В такие полдни город разворачивается перед тобой блеском и упругостью пушкинского, стянутого рифмами мостов ямба.
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена...
Но такое — даже летом — не часто. Вдруг с залива наваливается на крыши косматая свинцовая накипь. Темнеет и покрывается мурашками Нева. Последний праздничный блик слизан с исаакиевского купола, и словно дождавшись этого знака, проносится вдоль улиц первой ветровой заряд, жесткий, прошитый дождевыми иглами. Тяжело, всею своей столетней массой заходили под ветром липы Летнего сада. Летят на мокрый песок ветки, здесь и там слышен треск ломаемых сучьев. В лиственном полумраке сиротливо зябнут отсыревшие мраморные фигуры античных божеств. Прибывающая вода лохматит в канале мечущиеся гривы водорослей.
И особое физическое счастье испытываешь в этот час, с трудом вышагивая против ветра по мокрой набережной. Холодно поблескивают затворенными окнами здания. Низкие хлопья" туч снуют над карнизами. Нагнувшись, но не отворачивая лица от свистящего воздушного напора, обгоняет тебя редкий прохожий, и ты успеваешь опознать в нем ту же самую сосредоточенность, что отпечатана на каменных лицах домов и в упрямом силуэте буксира, толчками вытягивающего против ветра связку барж.
Теперь город до вечера такой, до ночи: то вспыхнет фасадами набережных, магниевым эффектом шпилей, улыбкой величавых вод, то растворится в сумраке, в дождливом ознобе. Словно два разных города: один — веселый, азартный, совсем юнец — сотрет туманную изморозь с зеркала и с самолюбивой улыбкой глядится на свое отражение; и другой — ушедший в свои думы, спокойный, всезнающий.
И складывается один небывалый характер, одно незабываемое лицо — Петербург, Петроград, Ленинград — вечный город…
Сосредоточенные ленинградцы спешат на работу в вагонах метро. Торопливо вышагивают по тротуарам Невского. Рассевшись на скамейках сквера, едят мороженое или наблюдают за двумя реставраторами, которые, взобравшись на деревянный помост, согнулись в работе у мраморных ног Геракла.
Вот старик — свежевыбритый, стройный, лет семидесяти, в строгом черном костюме. Он идет вдоль чугунной решетки канала, удивительно прямо, удивительно четко ступая. Глаза его холодно и умно посверкивают из-под седых бровей. И ты смотришь ему в спину, как он идет по безлюдному тротуару, и, кажется, догадываешься, откуда в нем такая подтянутость и строгость: он и не может иначе идти среди четких, геометрически-определенных линий парапета, тротуара, карниза, канала. Это они его выравнивают, помогают старому, усталому телу преодолевать тягу к земле.
И еще один пожилой человек. Он стоит в зале музея, окруженный пионерами. Когда ребята расступаются, вижу, что пустые рукава его голубой рубашки заткнуты за пояс. И только тогда становится понятно, почему он так напряженно шевелил подбородком, как бы обводя в воздухе контуры предмета, о котором шел его рассказ.
Куда после рабочего дня спешат ленинградские парни с тощими рюкзаками или обшарпанными чемоданчиками? Куда везет их разболтанный шустрый трамвай, переваливая через мосты, повизгивая на поворотах? Медленный взлохмаченный закат оседает над островами, и в протоках и бухточках ждут наших парней розовые паруса яхт.
Хорошо выйти в залив, туда, где шумно и ритмично дышит Балтика; хорошо проскользить, прошелестеть парусиной мимо грузного, неповоротливого танкера; и хорошо возвращаться в темноте, среди светящейся пены, ориентируясь на туманное зарево стадиона...
Очередной шквал дождя случайно столкнул в первом попавшемся парадном двух подружек — двух ленинградских девушек; и вот они уже щебечут наперебой, договариваются о чем-то... Внимание, дождь кончился! Выскользнув из укрытия, подружки еще некоторое время идут вместе, смешно перепрыгивая через лужи.
А там, где они только что простучали каблучками по асфальту, на обычной стене обычного дома:
«Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна»...
Я живу в комнате, окна которой выходят в типично прямоугольный ленинградский двор. Три стены этого каменного колодца заняты окнами, четвертая — глухой отвесный брандмауэр. На нем еще видны следы каменной пристройки, в которую во время блокады угодила бомба. Каждый, даже слабый, звук, раздавшийся во дворе, усиливается отражениями от стен, обрастает обертонами. Поэтому в дождливый предутренний час удары отвесных капель об асфальт сопровождаются особым треском.
Кажется, что там, внизу, горит костер из отсыревших поленьев и над огнем греет руки невидимый патруль. И еще — у каждого звука возникает здесь особая металлическая четкость. Может быть, человек прошел по двору обычной своей походкой, но акустика заново формует и чеканит его шаги.
И с каждым следующим шагом все четче обозначается в сознании точное слово для того неясного ощущения, которым объединились для меня в этом городе и пасмурные, будто пропитанные тончайшей металлической пылью фасады зданий, и особое качество людских жестов, и отсвет туч над Невой.
Железность — вот что есть в этом городе, в его каменных порах, в запахе его ветра. У него прочная железная основа.
Возникший среди разброда стихий, он с самого начала должен был явить в себе особую — железную — прочность. Прямизна проспектов и каналов, равнение домов и деревьев, белые шеренги колонн и караульная перекличка шпилей — даже в этой внешней дисциплине чувствовался необычный закал, обещалась трудная, суровая судьба. Город как бы .наперед знал свое завтра и шел к нему упрямо, дерзко, На каждом шагу выказывая крутой, железный норов. И был в этом движении свой крепкий ритм: то наводнением, то декабристским заговором подкатывались к держарной столице светящиеся во тьме валы, чтобы, наконец, вышел из окопов и цехов, нагрянул с залива гремящий вал восстания. Нагрянул — и сорвал дворцовую плотину.
Тогда снова — как и в самом начале, два века назад, — победила железная творческая логика, помноженная на многовековую стихийную жажду свободы — жажду нового горизонта.
И была еще одна, совсем недавняя победа, когда насмерть столкнулись две дисциплины: дисциплина хорошо накормленного, выдрессированного фашистского зверя и дисциплина духа — неколебимая, железная решимость одной лишь верой отогреваемых людей. И эти люди оказались на голову выше — позади были столетия истории: первые костры строителей, до костей прожигающие бураны и блоковская крутая вьюга — «ветер с красным флагом...».
Позади были подвиги узников Александровского равелина. Позади были безмолвные очереди времен интервенции и гражданской войны. И тревожным светлым взглядом смотрела из тех очередей «Петроградская мадонна» — молодая мать с худеньким спящим ребенком на руках...
Полдень. Взволнованный огонек Марсова поля. Крошечный огонек — вечный огонь. Задуть его не способна никакая сила. Раскатывается залп сигнальной пушки, по которому люди настраивают свою память о великих событиях великого города.
...А над петропавловским шпилем — снова белая парусина облаков.
Выхожу на большое разводье...
Две тысячи четыреста миль от Владивостока до бухты Провидения были пройдены за двенадцать дней. Это был первый — и самый легкий — этап нашего плавания в Певек, без льдов, штормов, туманов и прочих приключений. Были новые для меня очертания берегов, волны четырех морей, тихоокеанская ночь, небо и люди — незнакомые вначале и все более знакомые с каждой пройденной вместе милей.
Судно «Капитан Готский» — совсем новое, и это его первый рейс в Арктику. В этом году капитан Готский идет в плавание не живым человеком, а кораблем. Владимир Антонович, нынешний капитан, хорошо знал Готского, не раз встречался с ним в Арктике. Оба были старые, опытные арктические капитаны, оба — одного поколения.
Когда за день до выхода в рейс Владимир Антонович пришел на судно, поговаривали, что он капитан старой школы, человек суровый, к нему трудно будет привыкнуть, что он признает только работу и не простит ни малейшей оплошности. Все двенадцать дней капитан ходил по судну, изучал его, проверял работу вахтенных. При встрече с капитаном иные робели, замыкались. В его манере молчаливо наблюдать за людьми было нечто такое, что невольно заставляло подтягиваться.
В бухте Провидения уже чувствовалась близость Арктики: небольшие льдины, холодный воздух, иной цвет моря. Караван из семи судов во главе с ледоколом «Москва» через десять минут должен сняться с якоря.
Прошло двадцать минут.
Капитан ходит по мостику, нервничает, смотрит в бинокль на огибающую бухту дорогу. Команда давно уже заняла свои места, отданы все концы, кроме кормового. С флагмана в радиотелефон один и тот же голос беспокойно и громко опрашивает:
— «Готский», «Готский», я «Москва», что вас держит? Что держит? Прием.
Капитан продолжает смотреть на берег. Теперь нервничает старпом.
Весь караван, кроме «Готского», уже выходит из бухты.
— ...что держит? — не унимается голос.
— Якорь держит! — посмотрев на капитана, резко говорит старпом и, повесив микрофон, уходит в штурманскую...
— При-е-хал!
Того, кто приехал, ждет всё судно.
Матрос Жуков, хлопнув дверцей грузовика, на ходу кивнул шоферу и взбежал по трапу. Издали, худой и длинный, он был похож на мима, а в его манере двигаться были изящество и выразительность.
— На баке, вира якоря, — понеслось из палубных динамиков.
— На корме, отдать последний...
Увеличивающееся расстояние между судном и берегом постепенно сужает дорогу, опоясывающую бухту, уменьшает до размеров игрушечных залы
ленные машины, серые дома, разноцветные портальные краны: желтые, красные, ярко-зеленые. Горы, которые защищают бухту от ветров, — в синей дымке, а над их вершинами плывут тяжелые облака. И едва мы вышли из-под прикрытия гор, как ветер рванул эти серые облака и швырнул в наши свежевыбритые лица мелкие холодные капли. Все судно вмиг покрылось этой легкой моросью.
Приближается Арктика. Что-то ждет впереди? Многие впервые идут на Север. Во льдах все может случиться. И как говорит боцман: «Надо быть на стреме». В прошлом году караван судов пробился к Певеку, но пролив Лонга обложило таким льдом, что возвращаться во Владивосток пришлось кружным путем: через северные моря, Атлантику, экваториальные воды, Индийский океан. «Так что все, ребята, работаем», — говорит боцман.
Я спустился с мостика по внутреннему тралу и пошел в столовую — взглянуть на новое расписание. В столовой две буфетчицы и пятеро матросов во главе с судовым врачом Таней занимаются изготовлением пельменей.
— А почему этим занимаетесь вы? — спросил я.
— Потому, — получил я ответ, — потому что накормить всех пельменями — это значит, для каждого надо слепить не менее пятнадцати штук. Нас — шестьдесят человек. Всего девятьсот. И вот Мы, — говоривший, молодой матрос, взглянул на Таню, — мы пришли помочь.
В открытой двери появился Жуков, почему-то остриженный наголо. Он саркастически улыбнулся и пропел:
А что касается меня,
То я опять гляжу на вас,
А вы глядите на него,
А он глядит в пространство.
И исчез.
Неловкая пауза. Все сосредоточенно сворачивают пельмени.
— Веселится Жуков. Ну ничего, всыпят ему — поскучнеет, — сказал кто-то. Помолчали. И тут из динамика голос:
— Матросу Жукову подняться в рубку. Повторяю: матросу Жукову подняться в рубку.