Кажется, косатки решили отложить атаку до лучших времен: дескать, пусть пока тюлени обживутся с непрошеными соседями, попривыкнув к ним, а там, глядишь, и совсем потеряют бдительность. Но старых, гривастых самцов не проведешь — на берегу они собирают в группы самок и малышей, грозным рычанием, толчками и даже укусами запрещая им подходить к воде. Но те скорее всего воспринимают все это как очередную забаву, стариковскую причуду, не больше, и, увернувшись от мощных ласт и клыков, то и дело норовят еще покупаться. Повсюду — шум, гам. Долго ли тут до беды?..
Между тем косатки опять появляются в зоне видимости, и в то же мгновение самец, кажется, решается напасть на группу тюленей, резвящихся у самого побережья. Те толпой бросаются к берегу... Но очень скоро всем становится ясно, что это всего-навсего происки какого-то паникера: девятиметровый корпус живой торпеды мирно дрейфует неподалеку — вот, мол, решил порезвиться немного, а такое безобидное намерение дурно истолковали. Мне кажется, косатка даже мину состроила обиженную. Легкий удар хвостом — и самец уступает позицию самке. Охотники придерживаются все той же тактики, да и что толку ее менять? Тюлени за это время ничуть не поумнели. Память, во всяком случае, у них короткая. Вот они опять бросаются в воду и то ли по глупости своей, то ли от чрезмерной отваги окружают косатку, вертятся буквально под самым носом смертельного врага. И если она решает высунуться из воды, они тотчас же повторяют маневр, чтобы, видимо, рассмотреть получше прекрасную незнакомку.
И тут косатка атакует, атакует всерьез: с симуляцией уже покончено. Начало атаки мы не увидели — скорее угадали по тому, как резко, почти плашмя накренился к воде спинной плавник самки. Ложась на бок, она таким образом как бы уменьшает сопротивление воды — бросок получается резче, мощнее. Торпеда падает в самую тюленью гущу: вода вскипает под хвостом и плавниками гигантского животного. Еще два молниеносных прыжка — на солнце перламутром высверкивает брюхо косатки. Но добыче каким-то чудом удается на сей раз ускользнуть — оглашая окрестности жалобными стенаниями, тюлени выбираются на берег. А косатка, похоже, сильно перемудрила, вот и лежит, высунувшись чуть не по брюхо, на самом мелководье. Больших усилий ей стоит выбраться отсюда. Наконец -удается, и косатка удаляется несолоно хлебавши. И почти тотчас же — еще одна молниеносная атака, на этот раз самца. Они уже почти непрерывно сменяют друг друга в этих яростных бросках на береговую отмель, но сегодня обоим явно не везет.
Вот они куда-то удаляются, но ненадолго, всем своим видом вновь демонстрируя самые мирные намерения. Но все это, конечно, притворство чистой воды. И этой откровенной показухи оказывается вполне достаточно, чтобы тюлени, забыв свои невзгоды, вновь стали плескаться в непосредственной близости от нацелившихся на них охотников. Мало того — они испытывают к ним все то же наивное любопытство.
Очередная атака была предпринята в самый разгар бесшабашных купаний. Теперь разбойники орудуют на пару, ловко координируя свои действия. До того ловко, что складывается впечатление, что они все между собой обсудили. Мощными ударами хвостов косатки пытаются оглушить добычу, но охота опять не складывается, будто что-то им в последний момент путает карты. Надо признаться, и тюлени обнаруживают просто невероятное проворство, хоть и при полном отсутствии заурядной смекалки. Увернувшись от одной пасти, они взлетают над черной спиной косатки, чтобы, шлепнувшись в воду, угодить чуть не в зубы второй.
Но и тут ухитряются ускользнуть от смерти, опять впустую щелкнувшей мощными челюстями. В одно мгновение возникает какой-то чудовищный калейдоскоп мелькающих в огромном водовороте тел, откуда доносятся приглушенные крики.
Косатки, кажется, совсем взбеленились. Атаки их участились: им нужно спешить — до отлива осталось совсем немного. Теперь они бросаются едва не на самый берег, и все чаще и чаще застревают на отмели, покинуть которую тоже стоит больших усилий, а ведь даже у этих могучих животных запас сил отнюдь не беспределен. Пытаясь уйти на глубину, косатки отчаянно колотят по воде хвостами, и издалека кажется, что тела их содрогаются в яростных, гневных рыданиях — от обиды, от сознания собственной беспомощности.
Самка оказывается отважнее самца и раз за разом с непостижимой ловкостью проскальзывает туда, куда он пройти уже не решается — в самый опасный лабиринт острых замшелых рифов. Она легче, изящнее своего напарника и прекрасно пользуется этими преимуществами. Вот она-то в одном из отчаянных, свирепых своих бросков настигает наконец жертву и убивает ее. Об этом нам дают знать утробное бульканье, с которым косатка погружается в воду, и повисшая над водой тягостная тишина — тюлени смолкли все разом. Теперь слышны яростные вопли самцов, тех самых «стариканов», что из безопасной дали окликают беспечных детенышей и самок, да еще издалека доносится гомон тюленей, которые и не подозревают о разыгравшейся здесь трагедии.
Огромное бурое пятно крови медленно растекается по улегшимся уже волнам. Косатки уходят со своей ношей все дальше и дальше от берега, провожаемые взглядами тюленей, наконец-то сообразивших о грозящей им опасности и собравшихся в некое подобие способного защитить себя коллектива. Надолго ли? Косатки уходят легко и останавливаются на привал лишь в нескольких сотнях метрах от берега. Через несколько минут над ними с криками начинают кружить чайки: хищники отобедали, объедки достанутся птицам.
Воцарившееся было молчание нарушает некое подобие лая — и тотчас же на него откликается целый хор голосов. Как ни в чем не бывало ластоногие вновь беззаботно направляются к воде. Шум, плеск, веселое отфыркивание. Прочь печаль, да здравствует радость жизни!
Нам здесь делать больше нечего, мы покидаем свое импровизированное убежище и уже совсем было собираемся в обратный путь, как кто-то вдруг замечает, что охота не закончена — косатки вновь крейсируют вдоль побережья. Взад-вперед, туда-обратно. И с каждым разом все ближе к рифам, к скоплению резвящихся неподалеку тюленей...
Косатки моногамы: пара остается неразлучной до самой смерти одного из «супругов», и вдовец или вдова коротают остаток дней своих в безутешном одиночестве. Так утверждают ученые, и у нас нет никаких оснований опровергать эти сведения. Да и, честно говоря, времени для наблюдений было в обрез, сказывались и пробелы в профессиональной подготовке. Зафиксировать на пленку охоту на тюленей — вот, пожалуй, и вершина наших наблюдений за косатками. Словно легендарные морские монстры, они каждый день подплывают к берегу, явившись из самых затерянных уголков океана, и, насытившись, исчезают за горизонтом. Заливы, бухты, лагуны, каналы, проливы — все эти места китовых становищ привлекают косаток лишь как охотничьи угодья, но сами они там никогда не располагаются — ни на отдых, ни на трудную пору вскармливания детенышей. Океан—вот дом косаток, волны — их ложе.
Несколько дней мы наблюдаем за ними в бинокли и уже научились различать отдельные пары, которые в определенное время подходят к берегу — чаще всего в часы прилива: он им помогает вести охоту на большом пространстве побережья. С началом отлива косатки уходят в открытый океан. Самца проще всего распознать по громадному спинному плавнику, достигающему порой двухметровой высоты. Плавник этот буквально испещрен глубокими шрамами — следами нещадных баталий. Такие схватки — обязательный ритуал для каждого самца, отбивающего у соперников свою возлюбленную. Вся поверхность огромного черного треугольника «расписана» шрамами так подробно, что вполне может сойти за визитную карточку владельца. Словом, самцов мы научились распознавать безошибочно и даже нарекли каждого своим именем.
Некоторые пары уже обзавелись детенышем, и он плывет, стараясь держаться между мамой и папой, демонстрируя при этом тот же элегантный стиль, ту же отвагу и решительность. Вот все трое приближаются к колонии тюленей и, дефилируя вдоль берега, раз за разом демонстрируют все те же ухватки, те же маневры, что так пугают или, напротив, возбуждают роковое любопытство ластоногих. Вдруг самка, оставив детеныша на попечение супруга, направляется к берегу — дескать, что там у нас сегодня для дома, для семьи? Двое членов семейства, как бы в застенчивости, держатся поодаль —как мама решит, так тому и быть.
А самка откровенно направляется к берегу, отбросив всякое притворство. И сама эта нынешняя ее манера держаться говорит о том, что она явилась сюда не убивать — у нее на уме нечто другое. Но что именно? Ждать остается недолго, и то, что происходит в следующие мгновения, ошеломляет нас, пожалуй, ничуть не меньше, чем бесконечно всему на свете удивляющихся тюленей.
Молниеносным броском косатка достает-таки одного из них — поменьше, но не убивает добычу: на воде нет и малейшего пятнышка крови. Деликатно зажав зубами вопящего от смертного ужаса тюленя, провожаемого скорбными криками соплеменников, косатка пускается в обратный путь. И когда эта троица воссоединяется вновь, мы становимся свидетелями игры, напоминающей водное поло, где роль мяча принадлежит несчастному тюленю. Его помещают в самый центр воображаемого треугольника, «вершинами» которого становятся все трое из семейства косаток. И, разумеется, он тут же пытается вырваться на волю. При этом преследовать его пытается только малыш, пробуя один за другим все мыслимые варианты погони. И тюлень ушел бы от него тысячу раз, если бы не бдительность взрослых «игроков». Каждый раз, когда кажется, что жертва наконец улизнула, кто-нибудь из этих двоих, словно фокусник, извлекает тюленя на поверхность, легким толчком плавника подтолкнув в центр.
И мы наконец начинаем понимать, что это не игра вовсе, маленькую косатку просто натаскивают, вырабатывая в ней навыки, необходимые для охоты. Ведь, возможно, уже недалек тот день, когда родители — таков закон жизни — уйдут, предоставив ему полную самостоятельность. Урок затягивается надолго — может быть, до момента, когда ученик уже изрядно подустанет или одному из родителей просто надоест эта игра в кошки-мышки, и тогда достаточно удара хвоста или одного укуса страшных зубов — и жертва станет просто призовой закуской утомившихся игроков.
Но чаще все-таки нам доводилось наблюдать, как тюлень, порядком, конечно, настрадавшийся, живой и в общем-то невредимый, возвращался в свое становище, к равнодушным своим сородичам, уже успевшим забыть о нем. Может быть, ему даровали жизнь за то, что он весьма наглядно сумел послужить учебным пособием? Может быть... Во всяком случае, интересоваться у него самого было бы бесполезно: тюлень и думать об этом забыл.
Лекарство против джиннов
Беремся утверждать, что название «лавсония невооруженная» вряд ли вызовет у читателя ассоциацию с известным всем порошком, который можно встретить на прилавке в парфюмерном магазине. А между тем так называется растение, из листьев которого делают хну. Слава, сопутствующая ей поначалу только в Индии и на Арабском Востоке, уже давно перешагнула границы этих районов. Но мы ведь знаем хну, что называется, с одной стороны. А вот в ряде арабских стран остался еще обычай, который не последовал вслед за растением по всему миру. Довольно странный обычай, с точки зрения европейца: разрисовывать тело хной. В Марокко, например, руки девочек покрывают затейливым узором, начиная уже с трехлетнего возраста. Конечно же, делается это по большим праздникам, в основном накануне 27 дня Рамадана, то есть перед окончанием мусульманского поста. Мать или сестра покрывают пастой из толченых листьев хны руки ребенка и оставляют краску на ночь с тем, чтобы она закрепилась как можно лучше. На следующий день юная красавица в новом белом платье гордо прогуливается неподалеку от своего дома, демонстрируя узор. Эта процедура повторяется из года в год.
Украсить себя хной можно и в период замужества. «Ночью хны» называется первая ночь трехдневных свадебных празднеств. А потом рисунок наносится при первой беременности, как правило, на седьмом месяце. Поводов к раскраске хной много, но во всех случаях обычай становится торжественным и праздничным событием в жизни женщины.
Многие марокканки убеждены, что различные заболевания и неприятности возникают из-за джиннов, невидимых духов, живущих вместе с людьми и способных завладеть телом и душой. Джинны стараются походить на простых людей и могут быть плохими или хорошими. Обитают они в темных сырых закоулках, общественных банях, речушках, канавах. Даже такие мелочи вроде разбитой чашки или утери пуговицы не происходят без их ведома.
Умилостивить джиннов можно хной. Надо только заранее выявить виновника неприятностей, узнать его имя и запросы, чтобы не прогадать с подарком. Задача не из легких. Поэтому на вечер приглашают ясновидицу, которой легче договориться с духами.
Имя самого уважаемого джинна в Фесе, древней столице Марокко,— Лала Малика. Он любит сложные узоры, запах ладана, апельсиновую воду, розовато-лиловый, розовый и небесно-голубой цвета, а также шутки, танцы. Другой джинн — Лала Мира — обожает желтый цвет и никакой другой, хну на обеих сторонах рук до запястья, а на ногах до щиколоток и обязательно без всякого рисунка. Любимый цвет джинна Сиди Хаму — красный. Рисунок должен полностью покрывать ладонь и кончики пальцев.
Мусульманская вера предписывает скромность в поведении и одежде. Поэтому рисунок наносится только на небольшие открытые участки рук и ног.
Как правило, праздники хны длятся не более трех дней. Если позволяют средства, женщина нанимает художницу, которой, кроме денег, преподносит в подарок конфеты, печенье и пятифунтовую головку сахара. Ее полагается развлекать музыкой, поить чаем. Несмотря на то, что искусство украшения рук и ног ценится достаточно высоко, тем не менее занимаются им, как правило, бедные женщины, не пользующиеся к тому же хорошей репутацией.
Техника нанесения узора бывает различной. Одни используют для этого пустой корпус ручки, другие шприц, с помощью которого можно достичь особой чистоты линий, а кое-кто довольствуется простой заостренной палочкой. В красящее вещество зачастую добавляют цветки апельсинового дерева, сахар и ароматические вещества.
Мастерица начинает свою работу утром. После того как узор на одной руке, как правило, левой, закончен, наступает время обеда, во время которого клиентка еще в состоянии обслуживать себя правой. Когда обе руки покроются тончайшей вязью, наступает черед разукрашивать ноги.
Следующий этап — сушка над тлеющими ароматическими углями. Затем «произведения искусства» бережно оборачивают в ткань, чтобы случайно, во сне, не испортить сложную работу.
Чтобы узор был четким и долго оставался на коже, рисунок повторяют еще дважды.
Мужчинам этот обычай не приносит радости. Ведь женщина оставляет свои повседневные заботы не на один день. Соседи, встречаясь с ней, приветствуют «свежепокрашенную» возгласом: «Носи хну на здоровье!» Где уж тут заниматься на кухне или копаться в земле.
Наконец виновница торжества предстает перед зрителями. Играет музыка, тлеющие угли наполняют комнату особым ароматом. Вдыхая запах пряностей и отпивая маленькими глотками воду, настоянную на цветках апельсина, женщина поначалу неподвижно сидит в сторонке, а затем присоединяется к своим танцующим подругам. Все напряженнее ритм танца, все энергичнее движения. Внезапно лицо женщины бледнеет, и она впадает в состояние транса. Теперь движения ей не принадлежат — она вся во власти джинна. Постепенно некоторым из присутствующих передается это состояние, ну а те, кто не может ощутить его, держатся за пояс счастливчиков. Ритуальный танец длится до тех пор, пока наконец джинн не уходит восвояси.
А краска еще долго будет держаться на коже, вызывая приятные воспоминания, и только заезжие туристы будут с недоумением разглядывать причудливые узоры.
В Антибе, у Грина
Бывают странные сближения, как отметил А. С. Пушкин.
Звонок из редакции «Вокруг света» с предложением написать несколько вступительных слов к переводу «Третьего» раздался как раз накануне того дня, когда я улетал во Францию на встречу с Грэмом Грином.
Вот уже двадцать три года прославленный английский писатель живет на Лазурном берегу , в Антибе. Приятно было вновь очутиться в его скромной двухкомнатной квартире, основную обстановку которой составляют стеллажи с книгами (среди них — сочинения Чехова, Толстого, Тургенева, Гоголя, Герцена). Из окна кабинета открывается вид, достойный этого неутомимого путешественника: слева — старинный форт, прямо — слегка колышущийся лес яхтенных мачт в гавани и море, сливающееся вдали с небом.
Пользуясь случаем, я сообщил автору о намерении журнала познакомить советских читателей еще с одним произведением Грэма Грина и попросил рассказать об истории его создания. Писатель подошел к полке и снял с нее две книжки: одна из них — «пингвиновское» издание «Третьего», а другая — опубликованный сценарий фильма, поставленного по этой повести.
— Собственно говоря,— вспоминает Грин,— «Третий» был изначально предназначен для зрителей, а не для читателей. Но даже работая специально для кино, я всегда делаю сначала набросок в прозе, а уж потом переделываю его в сценарий. Это помогает мне глубже разработать характеры, полнее обрисовать атмосферу, в которой развертывается действие.
Таким образом, жанр «Третьего» можно определить как киноповесть или, точнее, как повесть для кино. А история ее возникновения такова. Вскоре после окончания войны продюсер Александер Корда обратился к Грину с предложением написать для режиссера Кэрола Рида сценарий фильма о четырехзональной оккупации Вены (перед этим Рид снял картину по гриновскому «Падшему идолу», а впоследствии экранизировал «Нашего человека в Гаване»).
У писателя был в запасе росток идеи для сюжета. Но как пересадить этот росток на почву послевоенной ситуации в Вене? С таким вопросом Грэм Грин отправился в австрийскую столицу. Там ему довелось встретиться с офицером английской военной полиции, который послужил потом отчасти прототипом полковника Каллоуэя — неизменно спокойного, невозмутимого, но весьма решительного в нужную минуту профессионала, прошедшего школу Скотленд-Ярда. Этот офицер показал писателю разветвленную систему канализационных каналов, используя которые злоумышленники легко могли, минуя патрули, попадать в любую зону города Он же рассказал о недавно раскрытой афере — широкомасштабной спекуляции разбавленным пенициллином. Эти конкретные детали и позволили окончательно выкристаллизоваться замыслу.
Ролло Мартинc — сочинитель вестернов, никогда в жизни не видевший настоящего ковбоя и не питающий иллюзий относительно художественной ценности собственных книг. Свои «дешевые повестушки» он выпускает под псевдонимом Бак Декстер, что и становится причиной фарсовой ситуации, когда Мартинса принимают за его знаменитого «однофамильца» Бенджамина Декстера. Мартинс самонадеянно считает себя мастером интриги, но даже его тренированному воображению не снилась ситуация, подобная той, в какую он был ввергнут силою обстоятельств, прибыв в сумрачную Вену по зову своего приятеля по колледжу Гарри Лайма.
Своего главного героя Грин делает отнюдь не идеальным: в его натуре уживаются — и зачастую далеко не мирно — «положительный» Мартинс и бесшабашный Ролло. Вот почему подогретые парами виски «мысли его блуждали кругами — от сентиментальности к похоти, от веры к цинизму и обратно». В этом, как и в других произведениях, писателя привлекает «опасная грань вещей», ему особенно интересны для исследования противоречивые характеры, подвергающиеся серьезному испытанию. Как нередко у Грина, в «Третьем» использованы приемы детектива и мелодрамы (линия Мартинс — Анна Шмидт), и, как всегда у него, на первый план выступают обжигающие душу нравственные вопросы.
Это главное содержание было бережно сохранено в фильме, хотя на пути к экрану повесть претерпела существенные изменения. Начать с того, что имя Мартинсу дали другое — Холли. Кое-что в процессе работы с Ридом пришлось добавить, кое-что убрать. Так, из сценария был исключен эпизод с попыткой ареста Анны советскими властями по доносу. «Он грозил превратить фильм в пропагандистскую ленту,— поясняет Грин.— А у нас не было намерения будить в людях политические эмоции; мы хотели развлечь их, немного попугать и заставить посмеяться».
Все это создателям фильма блестяще удалось: на Каннском фестивале 1949 года «Третьему» был присужден главный приз, и до сих пор он считается одним из лучших достижений английского кинематографа. Успеху картины, помимо мастерства Грэма Грина и Кэрола Рида, немало способствовали приглашение замечательного актера Орсона Уэллса на роль Гарри Лайма и музыка композитора Антона Караса (которого Рид случайно встретил в Вене, когда тот зарабатывал себе на жизнь игрой на гитаре в дешевом кафе).
«Ничье досье не бывает полностью собрано, ни одно дело не является окончательно закрытым даже сто лет спустя, когда все его участники мертвы»,— рассуждает в повести многоопытный полковник Каллоуэй. Дело Гарри Лайма, как его представил один из лучших писателей современности, не утратило для нас своего интереса и сегодня, сорок лет спустя.
Грэм Грин. Третий
1
Никогда не знаешь, какую пилюлю готовит тебе судьба. После первой встречи с Ролло Мартинсом я сделал о нем такую заметку для своей полицейской картотеки: «В обычной обстановке — беззаботный шалопай. Пьет, не зная меры, и способен причинять легкие неприятности. Пялится на всех проходящих женщин и дает им оценку, но, похоже, побаивается их. По-настоящему взрослым так и не стал, видимо, этим и объясняется его преклонение перед Лаймом». Я отметил в «обычной обстановке», потому что впервые увидел Мартинса на похоронах Гарри Лайма. Стоял февраль, земля промерзла, и могильщикам на Центральном кладбище Вены пришлось пустить в ход электробуры. Даже земля, казалось, никак не хотела принимать Лайма, но в конце концов его опустили в могилу и закопали. Над ним вырос холмик, и Ролло Мартинс быстро пошел прочь; казалось, он вот-вот пустится бегом на своих длинных, неуклюжих ногах; по его лицу тридцатипятилетнего мужчины текли детские слезы. Мартинс верил в дружбу, и потому дальнейшее потрясло его сильнее, чем могло бы потрясти меня или вас (вы сочли бы это галлюцинацией, а мне сразу бы пришло на ум рациональное — пусть даже совершенно неверное — объяснение). Расскажи он мне все сразу, скольких осложнений можно было б избежать.
Если хотите разобраться в этой странной, довольно печальной истории, вам нужно представить себе место действия — разрушенную, сумрачную Вену, разделенную на оккупационные зоны четырьмя державами; границы советской, английской, американской и французской зон обозначены только щитами с надписями, а Иннерштадт, окруженный Рингом центр города с его массивными общественными зданиями и горделивыми статуями, находится под контролем всех четырех держав. В этом некогда очаровательном Старом городе каждая держава по очереди, как мы выражаемся, «председательствует» в течение месяца и отвечает за безопасность; тех, у кого хватало глупости допоздна тратить австрийские шиллинги в каком-то из ночных клубов, почти наверняка останавливал международный патруль — четыре человека, по одному от каждой державы, общавшихся друг с другом, если, конечно, они общались, на языке общего врага.
Я не бывал в Вене между войнами и слишком молод, чтобы описать старую Вену с музыкой Штрауса и деланно-непринужденным очарованием; для меня это просто город уродливых развалин, в прошлом феврале заснеженных и обледенелых. Дунай представлял собой серую мелкую грязную реку, протекал он по окраине города во второй, советской, зоне, Пратер (Остров и парк на нем. (Здесь и далее примеч. пер.)) лежал разрушенным, пустынным, заросшим бурьяном, лишь «колесо обозрения» вращалось над напоминающими брошенные жернова фундаментами каруселей, ржавыми подбитыми танками, которые никто не убирал, и торчащей кое-где из-под неглубокого снега мерзлой травой. У меня не хватает воображения представить, каким этот парк был раньше, точно так же мне трудно вообразить отель Захера не транзитной гостиницей для английских офицеров или увидеть улицу фешенебельных магазинов в Кертнерштрассе, отстроенной лишь до вторых этажей. Промелькнет с винтовкой на ремне русский солдат в меховой шапке, да одетые в пальто люди потягивают за окнами «Старой Вены» суррогатный кофе. Такой в общих чертах была Вена, куда Ролло Мартинс приехал седьмого февраля прошлого года. Я как мог восстановил эту историю по своим досье и рассказам Мартинса. Насколько от меня зависело, в ней все соответствует истине — я не выдумал ни строчки диалога, однако за память Мартинса ручаться не могу; история неприятная, если исключить из нее женщину; жестокая, печальная и унылая, не будь нелепого эпизода с лектором Британского общества культурных связей.
2
Британский подданный может путешествовать где угодно — при условии, что возьмет с собой не больше пяти английских фунтов, тратить которые за границей запрещено,— но без приглашения Лайма Ролло не пустили бы в Австрию, которая все еще является оккупированной территорией. Лайм предложил Мартинсу «расписать» заботу о международных беженцах, и Мартинс согласился, хотя это было не по его части. Поездка давала возможность отдохнуть, а он остро нуждался в отдыхе после инцидентов в Дублине и Амстердаме: свои романы с женщинами Мартинс неизменно завершал как «инциденты» — случайности, произошедшие помимо его воли, именуемые у страховых агентов «стихийными бедствиями». По приезде в Вену у него был изможденный вид и привычка оглядываться, поначалу вызвавшая у меня подозрения; потом я понял, что его страшит, как бы внезапно не появился кто-то из, допустим, шести бывших любовниц. Мартинс уклончиво сказал мне, что осложнял себе жизнь, то есть выразил то же самое, только другими словами.
Что касается того, чем же занимался Ролло Мартинс, то по его части были вестерны, дешевые книжицы в бумажных обложках, издаваемые под псевдонимом «Бак Декстер». Читателей у него было много, а вот денег мало. Он не смог бы позволить себе путешествие в Вену, если бы Лайм не предложил ему возместить расходы из какого-то точно не названного фонда пропаганды. Кроме того, Лайм обещал снабжать его бонами — единственной валютой, имевшей хождение в английских отелях и клубах. Итак, ровно с пятью бесполезными фунтовыми банкнотами Мартинс прибыл в Вену.
Во Франкфурте, где самолет из Лондона совершил посадку на час, произошел странный случай. Мартинс ел булочку с котлетой в американской столовой (авиалиния снабдила пассажиров шестидесятипятицентовыми талонами на питание), когда человек, в котором он за двадцать футов распознал журналиста, подошел к его столику.
— Мистер Декстер?
— Да,— ответил застигнутый врасплох Мартинс.
— На фото вы кажетесь старше,— заметил журналист.— Как насчет того, чтобы сделать заявление? Я представляю местную военную газету. Нам хотелось бы знать ваше мнение о Франкфурте.
— Я приземлился всего десять минут назад.
— Да, верно,— сказал журналист.— Каковы ваши взгляды на американский роман?
— Американских романов не читаю,— ответил Мартинс.
— Знаменитый едкий юмор,— отметил журналист.
Потом он указал на жующего хлеб маленького седого человека с двумя выпирающими зубами.— Вы случайно не знаете, это Кэри?
— Понятия не имею. Что за Кэри?
— Дж. Г. Кэри, разумеется.
— Никогда о таком не слышал.
— Вы, писатель, живете в каком-то другом мире. У меня задание встретиться с ним.
И Мартинс смотрел, как журналист идет к великому Кэри, а тот, отложив корку хлеба, приветствует его деланной улыбкой. Журналист получил задание встретиться не с Декстером, однако Мартинс невольно ощутил гордость — до сих пор никто не обращался к нему как к писателю: это чувство гордости и значительности заглушило досаду, что Лайм не встретил его в аэропорту. Нам никогда не свыкнуться с тем, что многие значат для нас больше, чем мы для них,— Мартинс чувствовал себя задетым, стоя у двери автобуса и глядя на снежинки, падающие так редко и мягко, что громадные сугробы среди разрушенных зданий, казалось, были не результатом этих скудных осадков, а вечно лежали под слоем вечного снега.
Лайм не встретил Мартинса и возле отеля «Астория», на конечной остановке автобуса, не было в отеле и никакой записки — кроме загадочной, адресованной мистеру Декстеру совершенно неизвестным человеком по фамилии Крэббин: «Мы ждали, что вы прилетите завтра. Пожалуйста, оставайтесь на месте. Я в аэропорт и обратно. Номер в отеле заказан». Но Мартинс был не из тех, кто остается на месте. В гостиной отеля рано или поздно произойдет инцидент, жизнь осложнится. Мне и сейчас слышатся его слова: «С инцидентами покончено. Хватит»,— сказанные перед тем, как с головой окунуться в самый серьезный из инцидентов. У Ролло Мартинса всегда был внутренний конфликт — между нелепым именем и доставшейся от прапрадеда голландской фамилией. Ролло пялился на всех проходящих женщин, а Мартинс открещивался от них. Трудно сказать, кто писал вестерны, Мартинс или Ролло.
Адрес Лайма у Мартинса имелся, а человек по фамилии Крэббин не вызвал у него ни малейшего любопытства; было ясно, что произошла ошибка, однако пока он не связывал ее с разговором во Франкфурте. Лайм писал Мартинсу, что разместит его у себя в большой реквизированной у нациста квартире на окраине Вены. Лайм мог бы расплатиться за такси, поэтому Мартинс поехал прямо к дому, расположенному в третьей (английской) зоне. Оставив водителя ждать, он пошел на четвертый этаж.
Как быстро человек обращает внимание на тишину даже в таком тихом городе, как Вена, с медленным снегопадом. Еще не дойдя до третьего этажа, Мартинс понял, что Лайма здесь не найдет, но тишина была настолько глубокой, что говорила не просто об отлучке — он стал догадываться, что Лайма не найти во всей Вене, а когда поднялся на четвертый этаж и увидел на ручке двери большой черный бант,— то и во всем мире. Конечно, бант мог означать, что умерла кухарка, экономка, кто угодно, помимо Гарри Лайма, но Мартинс понял — он догадывался об этом еще двадцатью ступенями ниже,— что Лайм, тот самый Лайм, который вот уже двадцать лет, с первой встречи в тусклом коридоре колледжа, когда надтреснутый колокол звонил к молитве, был его обожаемым кумиром, скончался. Мартинс не ошибся или ошибся не совсем. После того, как он позвонил в квартиру полдюжины раз, из соседней двери выглянул низенький угрюмый человек и раздраженно сказал:
— Перестаньте звонить. Там никого нет. Он погиб.
— Герр Лайм?
— Конечно, герр Лайм.
Позднее Мартинс рассказывал: «До меня не сразу дошло. Это было просто сообщение, как строки в «Тайме», именуемые «Новости вкратце».
Он спросил:
— Когда? Как?
— Попал под машину,— ответил тот человек.— В прошлый четверг.— И безучастно добавил, словно его это нисколько не трогало: — Погребение сегодня. Вы едва разминулись с ними.
— С ними?
— Покойного провожают несколько друзей.
— Он был в больнице?
— Везти его туда не имело смысла. Он был убит на месте, у крыльца — мгновенно. Его ударило правым крылом, и он растянулся, как заяц.
«Когда тот человек сказал «заяц»,— продолжил Мартинс,— Гарри Лайм ожил, превратился в мальчишку, принесшего «одолженное» ружье; мальчишка вскочил среди длинных песчаных холмов бриквортской пустоши со словами: «Стреляй, болван, стреляй! Вон он!» — И заяц, раненный выстрелом Мартинса, побежал прятаться».
— Где его хоронят? — спросил Мартинс незнакомца.
— На Центральном кладбище. Нелегко будет рыть могилу в такой мороз.
Мартинс не представлял, как расплатится за такси и где в Вене удастся найти жилье и жить на пять английских фунтов, но эту проблему приходилось отложить до тех пор, пока он не увидит покойного Гарри Лайма. Он поехал прямо в пригород английской зоны, где находится Центральное кладбище. Туда пришлось ехать через советскую зону и немного спрямить путь по американской, которую безошибочно можно было узнать по кафе-мороженым на каждой улице. Вдоль высокой стены Центрального кладбища ходили трамваи, по другую сторону рельсов чуть ли не на милю растянулись резчики по камню и цветочницы со своим товаром — бесконечная цепь надгробий, ждущих покойников, и венков, ждущих плакальщиков.
Мартинс не предполагал, что этот заснеженный парк, куда он явился на последнее свидание с Лаймом, так громаден. И являться на это свидание без точно обозначенного места встречи было равносильно тому, как если бы Гарри оставил записку: «Встретимся в Гайд-парке»,— не указав определенного места между статуей Ахиллеса и Ланкастерскими воротами: длинные, обозначенные буквами и цифрами ряды могил расходились в стороны, будто спицы огромного колеса; они с таксистом ехали с полмили на запад, потом полмили к северу, потом свернули к югу.
...Снег придавал громадным, помпезным фамильным памятникам комичный вид: снежный парик косо сползал на лицо ангела, у святого росли густые белые усы, а на голове у бюста высокопоставленного гражданского служащего Вольфганга Готтмана был пьяно заломлен снеговой кивер. Даже это кладбище было разделено на зоны между державами: советская зона была отмечена громадными статуями вооруженных людей, французская — рядами безымянных деревянных крестов и старыми обвисшими трехцветными флагами. Потом Мартинс вспомнил, что Лайм был католиком, и вряд ли его станут хоронить в английской зоне, которую они сейчас тщательно прочесывали. Поэтому они поехали назад через центр леса, где могилы залегли под деревьями, словно волки, сомкнувшие заиндевелые ресницы в тени елей и сосен. Вдруг из-за стволов появились с тележкой трое в странной, черной с серебром, униформе восемнадцатого века и треугольных шляпах, перебрались через один из могильных холмиков и скрылись снова.
Это чистая случайность, что они вовремя отыскали место захоронения — единственный клочок земли в огромном парке, где снег отгребли в сторону и где стояла небольшая группа людей, занятых, по всей видимости, очень частным делом. Священник, слова которого невнятно доносились сквозь редкую пелену снега, умолк, и гроб уже вот-вот должны были опустить в землю. У могилы стояли двое мужчин в траурных одеяниях; один держал венок, который, видимо, забыл положить на гроб, потому что сосед толкнул его под локоть, и тот вздрогнул, спохватился и положил цветы. Чуть поодаль стояла молодая женщина, закрывая лицо руками, а я держался ярдах в двадцати, у другой могилы, с облегчением взирая на похороны Лайма и старательно разглядывая присутствующих. Для Мартинса я был просто неизвестным человеком в макинтоше. Он подошел ко мне и спросил:
— Не скажете ли, кого хоронят?
— Человека по фамилии Лайм,— ответил я и с изумлением увидел, что на глаза незнакомца навернулись слезы; он не походил на плаксу, а у Лайма, на мой взгляд, не могло быть плакальщиков — искренних плакальщиков с искренними слезами. Правда, там была молодая женщина, но при подобных умозаключениях женщины в расчет не берутся.