— Она не замужем. Ей уже двадцать семь. Она очень интеллигентна. А быть индийской женой трудно, очень трудно. Особенно интеллигентной женщине,— доктор Рао вздохнул.— Зато у старшей уже пятеро детей. Я вам внуков показывал?
И доктор Рао полез за бумажником.
Правати и ее свекровь
Правати, наша переводчица, родом была из Кералы, из самого Тривандрама. Она кончила Университет имени Лумумбы, говорила по-русски как московская студентка и носила джинсы. Но в первом же керальском городе, куда мы попали — это был портовый город Кочин, сменила наряд на скромное сари. И все время в родном штате не изменяла традиционному наряду.
С ней было очень легко общаться, все-таки чувствовалась москвичка и даже патриотка Москвы. (Вообще отмечено, что нет больших патриотов, чем иногородние учащиеся крупных университетских городов).
Уже под самый конец пути мы договорились с ней пройтись по Мадрасу (это был конечный пункт), поговорить, посмотреть, не суетясь, обыденные достопримечательности вроде почты, вокзала и театра. Так и сделали.
Утомленные прогулкой по жаркому городу, мы зашли в первый же тенистый двор, окружавший внушительное здание в колониально-викторианском стиле (это и была почта), и присели, не прекращая разговора, на лавочку. Правати все еще не имела постоянной работы, и этот вопрос, естественно, ее волновал. Полгода назад она заполнила необходимые и бесчисленные бумаги и теперь ждала вызова в Тривандрамский университет на собеседование. Черепашьи темпы оформления сильно ее раздражали, хотя у нас она могла бы к подобному и привыкнуть. Об этом я ей и сказал. — Ну что вы,— возразила Правати,— я здесь от многого отвыкла. Не знаю, как буду привыкать. В Травандраме — только освободилась, побежала к родителям мужа — у них мой сын, ему год уже. У них очень строгая семья. Бабушка мужа, мать его отца, никогда в его доме не ест. Потому что он — намбудири-брахман, а его жена, моя свекровь,— менон, это чуть-чуть ниже. А у свекрови новая служанка. Такая милая девочка лет четырнадцати. Все делает, только готовить ей не дают — она низкокастовая. Симпатичная, услужливая. Свекровь ею очень довольна. И вдруг свекровь мне говорит: «Смотри, какая порядочная, а ведь такая черная». Я даже сразу не поняла. А сама-то совсем как я.
И Правати легко коснулась пальцем своей светло-коричневой щеки.
— Однажды сидим мы на вокзале. А тут бегает ребенок, голенький, только с браслетом, совсем малышка. Я говорю свекрови: «Какая прелестная девочка!» А она мне отвечает: «Правати, я тебе удивляюсь. Что тут прелестного: она ведь черная и нищая». Понимаете: черная и нищая, значит, все. И если бы так думала только свекровь... Кончится ли это когда-нибудь?
— А что,— спросил я,— низкокастовые обязательно черные и нищие?
— Да что вы! В Москве я дружила с одной девочкой у нас в университете, неприкасаемой из Андхры. Во-первых, она светлее меня. А во-вторых, довольно богатая. Когда хариджанов наделяли землей, ее отец умело ею распорядился, он очень хороший хозяин. Потом были льготы для учебы, и он всем сыновьям дал образование. А дочку послал в Москву. У них очень приличная семья. Мы в Лумумбе очень дружили, говорили по-русски: она не знает языка малаялам, а я — телугу. Даже в Дели встречались, я была в доме ее родственников, тоже по-русски говорили. Может быть, ей легче будет с работой.
Вы знаете, для них резервированы места. О нас бы кто позаботился!..
— А к вам в гости она не приедет в Тривандрам?
— Ко мне? Что вы! Вы не знаете мою свекровь!..
Посрамление и торжество книжного знания
Шли последние дни путешествия по Индии, и, сверяя свои впечатления и накопившиеся уже в блокноте записи, я начал испытывать некое смутное беспокойство. Что-то, казалось мне, что я должен был обязательно увидеть, я не увидел. Вскоре понял, что именно. Мы находились уже почти месяц в «зоне интенсивного потребления бетеля» — именно так писалось в книгах — но именно эту интенсивность я никак не мог углядеть. Что там углядеть! Я должен был обязательно пожевать бетель, не так, может быть, интенсивно, как это делают местные жители, предающиеся жеванию с юного возраста до глубокой старости, но ощутить языком, нёбом, горлом его «слабую жгучесть», поддаться «легкому наркотическому воздействию» и «заглушить чувство голода» (здесь и далее в кавычки взяты обороты и термины из индоведческих книг.— Л. М). Все это я был просто обязан сделать. Хотя бы потому, что потребление бетеля изучается этнографией питания, а она издавна была моей слабостью.
Я был готов выполнить долг исследователя, но местные жители отчего-то на моих глазах никак «не заворачивали в бетелевый лист малую дозу извести и кусок ядра арековой пальмы». Я удвоил бдительность, внимательно осматривая чуть ли не каждого индийца, встреченного нами, но граждане дружественной страны делали все что угодно, только не жевали бетель. Заметив же повышенный интерес иностранца к их особе, они как бы невзначай одним глазом быстро проверяли, все ли у них в порядке, и, убедившись, что ничего необычного с ними не случилось, ослепительно улыбались и, подняв руку, помахивали в знак приветствия ладонью. В ладони, естественно, кулыса с бетелем не было.
Спутники мои, почувствовав мою озабоченность, поинтересовались, в чем причина. Я не стал скрывать.
— Это что за бетель такой? — поинтересовался Паша Князев, овощевод из-под Астрахани.
Я, как мог, описал, добавив, что на юге Индии его называют «пан». От жевания бетеля, добавил я, «слюна во рту приобретает кроваво-красный цвет».
— Это не от него тут все тротуары красным заплеваны? — спросил Паша.— А я-то думаю, что это они все кровью плюют...
Тут-то и оказалось, что все (прописью: ВСЕ) мои спутники наблюдали, как южные люди, пожевав что-то, купленное с уличного лотка, с блаженным видом пускают изо рта пурпурную струю, да как еще далеко! Так соревнуются у нас мальчишки в начальных классах. А лотки эти повсюду, стоит только выйти в город. Мои друзья, не ведая о своем пребывании «в зоне интенсивного потребления», заметили сам факт «потребления» уже давно.
Доктор Виноградов отнесся к моей идее скептически.
— Вы себе здешнюю уличную гигиену представляете? Вам амебной дизентерии не хватает? Нет, я категорически против.
Я долго уговаривал его, объясняя, что для этнографа питания не попробовать пищевой продукт — это все равно, что эпидемиологу не проверить на себе действие вакцины. Я привел в пример Пастера. Доктор сдался.
— Но только,— предупредил он,— под моим наблюдением.
Утром следующего дня в сопровождении доктора и переводчицы Правати я вышел из гостиницы, чтобы приступить к полевым исследованиям. Доктор попросил Правати показать наиболее надежного с точки зрения гигиены торговца паном. Правати охотно согласилась, тем более, что ей самой редко доводилось лакомиться паном. В детстве запрещала мама, а теперь — свекровь. Обе не верили в чистоту рук торговцев, и обеим жевание бетеля представлялось вульгарно-простонародным.
Торговцы паном сидели тут же, на автобусной остановке неподалеку от Барма-базара. На низеньких столиках перед ними толпились банки, баночки и коробки с яркими разноцветными порошками и пастами. Господи, сколько раз я видел этих коммерсантов, но принимал их за уличных художников или продавцов специй. На табуретках рядом со столиком лежали стопки нарезанных большими квадратами листьев. Это и был сам бетель.
Обойдя несколько столиков, Правати остановилась у одного и произнесла короткую фразу. Торговец, оценив нас взглядом специалиста, перебрал листы в стопке, посмотрел на свет, остался качеством доволен и расстелил лист на столике. Оттопырил большой палец с угольно-черной подушечкой, слегка примерился, словно художник, раздумывающий перед первым мазком, и, запустив палец в баночку, нанес первый штрих — ярко-красный. Стремительно вытер палец о тряпицу, висящую сбоку столика («Не смотрите на тряпку!» — отчаянно крикнул доктор Виноградов) и запустил палец в следующую банку. Всего этих банок и коробок оказалось штук восемь. Поверхность листа, покрытая мазками, на глазах становилась похожей на палитру. Ложечкой торговец полил лист коричневым сиропом, потом медом, положил сухофруктов и, примерившись, приляпал сверху листок сусального серебра. Свернул все голубцом и протянул мне. Второй голубец он протянул Правати. Мы улыбнулись друг другу, а продавед улыбнулся нам. Я еще чуть помедлил и — сунул голубец в рот. То же сделала Правати.
— Серебро бактерицидно. Жуй те! — скомандовал доктор.
Рот немедленно наполнился сладкой и обильной слюной.
— Жуйте, жуйте,— сказала Правати,— немножко можно сглотнуть, остальное сплевывайте. Ох, не видит меня свекровь...
Все остальное полностью совпадало с данными литературных источников, и хотя это было приятно, крошечный червячок продолжал грызть меня. Не увидеть в упор то, что бросалось в глаза!
Но в целом настроение было превосходным: пан попробован, «интенсивность потребления» подтвердилась, и в просвещенной компании я вполне смогу доложить об органолептике потребления бетеля.
Мы завернули за угол и оказались на Барма-базаре — нескончаемом ряду сросшихся боками лавочек размером и глубиной с платяной шкаф.
Среди всего этого неспешно двигалась густая толпа, и свободного места не оставалось совершенно.
Оставалось купить несколько недорогих сувениров, и торопиться нам было некуда, тем более что выбор был широкий. Обстоятельно рассматривали мы статуэтки, тарелочки, брелоки, не вступая, однако, в торг. Это было добровольной обязанностью Правати, которая, конечно же, знала быт и нравы восточного базара гораздо лучше нас.
Доктора что-то заинтересовало, и Правати осведомилась о цене. Раз-; говор шел по-английски и потому был понятен:
— Сколько стоит?
— Вас интересует настоящая цена?
— Нет, последняя.
— Мисс, это — самая последняя!
Продавец, пожилой мужчина в европейском платье и вязаной белой ермолке, вел торг без суетливости. Что-то мне напоминала его вязаная ермолка... Что? И я спросил нарочито спокойно:
— Правати, а почему вы говорите с ним по-английски?
— Но я же не знаю тамильского!
— А вы говорите на малаялам.
— А почему вы думаете, что он понимает малаялам?
— Да потому, что на нем шапочка, «которую носят керальские мусульмане — мопла»!
Правати недоверчиво посмотрела на меня. Во взгляде ее читалось: «Вы еще мне будете объяснять!», но, обернувшись к продавцу в ермолке, она что-то неуверенно сказала. В ответ последовал такой радостный, громкий и стремительный ответ, что у меня отлегло от сердца.
Это был момент истинного торжества книжного знания...
Мацумото, наши соседи
Семейный портрет с вариациями
Однажды в электричке, мчавшейся из Токио в один из многочисленных пригородов японской столицы, я познакомился с госпожой Мацумото. Неторопливо проходя по вагону в поисках свободного места, она заметила, что я читаю русскую книгу, и, смущенно улыбнувшись, поздоровалась со мною по-русски.
Я встал и уступил ей место, чему она была несказанно рада, хотя и долго отнекивалась, прежде чем сесть, потому что уступать места женщинам здесь не принято.
Так мы познакомились. Госпожа Мацумото рассказала, что несколько лет прожила в Москве, где ее муж работал помощником представителя одной из крупных торговых фирм. Сейчас она, с утра съездив в Токио на сбор Ассоциации домашних хозяек, спешила домой, чтобы успеть забрать младших детей из детского сада и встретить из школы старшую дочь. Ехать вместе нам оставалось еще около часа, и в конце пути мы обменялись визитными карточками. Мы побывали в семействе Мацумото, они нанесли визит нам, и все, что я видел в их доме, навело меня на мысль, что в этой стране много счастливых семей. И все они в общих чертах одинаковы...
Я не претендую на открытие, это сказано до меня. Мое же дело поведать о прочной японской семье. На основе того, что я увидел в доме Мацумото, в других домах, а также того, что мне рассказали, могу утверждать — действительно, эти семьи одинаковы. Потому я и назвал свою зарисовку «Мацумото, наши соседи», хотя г-н и г-жа Мацумото жили далековато от нас. Но точно так же жили и наши соседи — не знаю, как их звали. Может быть, Като, а может быть, Сато или Каяма.
...Госпожа Мацумото проснулась, как привыкла, на несколько минут раньше звонка будильника. Через пять минут колокольчики будильника исполнили «Турецкий марш» Моцарта, потом, устрашающе заскрежетав, эстрадную мелодию и после этого забарабанили так резко, что вскочил бы и очень крепко спящий человек.
Протянув руку к будильнику, она выключила его.
Госпожа Мацумото лежала на полу — соломенном, мягком, долгие годы издающем щекочущий ноздри, едва уловимый, нежный запах сена. Широкий матрас — двуспальный, но соседнее место под голубым одеяло» пустовало.
— Должно быть, заночевал в капсуле,— подумала она о муже, равнодушно глянув на нетронутую подушку.
Капсулами называются изобретенные в последние годы хитроумные гостиничные номера-одиночки, обильно расплодившиеся в кварталах увеселений, каких полно в каждом японском городе. Они предназначены для посетителей недорогих ресторанов, которые, увлекшись застольной беседой, опоздали на последнюю электричку. Маленький аккуратный домик семьи Мацумото, участок земли под который был приобретен на деньги, скопленные во время командировки в Москву, расположен в полуста километрах от столицы.
Комната-капсула больше всего напоминает пространство между нижней и верхней полками купе в поезде. В ней можно лечь на свежие простыни, задернуться занавеской, включить при желании стоящие здесь же стереосистему и крошечный телевизор и благополучно провести время до утра, а стоить это будет немногим дороже, чем билет до дома. Капсулы расположены одна над другой штабелями, и на верхние этажи приходится подниматься по лесенке.
Почти каждый день господин Мацумото заходит в ресторан вместе с коллегами по работе, чтобы провести вместе вечер. Так издавна принято в Японии: тут считают, что такое сплочение коллектива благотворным образом сказывается на работе, которой господин Мацумото и так отдает все дни без остатка. Супруга тоже считает это совершенно нормальным, потому что все другие семьи их круга ведут точно такой же образ жизни.
Муж проводит время дома только по воскресеньям и по большим праздникам. Главный из них — Новый год, когда никакие учреждения и фирмы не работают целую неделю. Первого января Мацумото, одевшись по обычаю в кимоно, всей семьей отправляются в ближайший синтоистский храм испросить себе у многочисленных богов благополучия на будущее.
У госпожи Мацумото кимоно белое, расшитое золотом и шелком, с воротником из серого меха норки, а у мужа — синее, словно конторский халат, и подбитое ватой. Когда он, спрятав ладони в широкие рукава, неторопливо шагает по шуршащей гравием дорожке, переваливаясь в деревянных сандалиях на двух высоких каблуках-дощечках, то напоминает журавля и кажется еще более худым и тщедушным, чем на самом деле.
Десятилетняя Эмико в почти таком же красивом кимоно, как у матери, идет рядом с ней, держась за руку, а младшие Хироси и Хироми бегут впереди. Малышка Хироми в теплой шубке, зато Хироси — в пиджачке и коротких штанишках, несмотря на мороз. Что поделаешь: здесь принято закаливать детей, особенно мальчиков, со второго дня жизни!
В будние вечера господин Мацумото, если он проводит их дома, отужинав, смотрит вместе со всей семьей телевизор или молча сидит, покуривая, в жестковатом низком кресле, стоящем в крошечном холле перед выходом на веранду: по канонам японской архитектуры, это пространство сберегается для уединенного отдыха главы семейства.
Тогда его жена, достав из маленького стенного шкафа бокал тонкого стекла, наливает немного армянского коньяка из московских запасов и посылает Эмико отнести отцу.
Поставив бокал на маленький поднос, Эмико, неслышно ступая, чтобы не нарушить покой отца, подходит к креслу справа и опускается на одно колено... Отец с улыбкой принимает бокал и потом долго потягивает коньяк, наслаждаясь его острым и терпким запахом, который задерживается в сужающихся кверху краях бокала. Ни «спасибо», ни «молодец, иди» — но в его улыбке содержится все это и даже больше.
Отношения между отцом и старшей дочерью — священная область семейных чувств на Дальнем Востоке, исполненная и восторженного преклонения, и почтительной нежности, и терпеливой заботы.
...Когда жители Японии впервые увидели по телевизору выступления советской гимнастки Нелли Ким, их сердца дрогнули. Нет, они знали, что Нелли Ким — кореянка (а к корейцам в Японии относятся не лучшим образом), но она пришла на экраны из малоизвестной и, в общем, по-прежнему чуждой России,— представительница нации, очень близкой по духу и крови. Нелли Ким нашла здесь восторженное поклонение, которого не ожидала и которое связано было отнюдь не только со спортом.
Тогда один из японских журналов срочно заказал агентству печати «Новости» серию фотографий из жизни гимнастки. Сюжет каждой из них был подробнейшим образом оговорен: журналисты знали, какой образ нужен читателям. Одна из фотографий должна была быть такой: Нелли Ким, согнувшись в поклоне или опустившись на колено, подносит горящую спичку к кончику сигареты своего почтенного отца г-на Кима, сидящего за столом... Был ли выполнен этот заказ, мне неизвестно.
Разумеется, и маленький Хироси не остается равнодушным к тому, что отец проводит свой редкий досуг дома. Не избалованный обществом мужчин, он то и дело подбегает к нему, показывая свои новые игрушки, книжки. Господин Мацумото с удовольствием играет с сыном, то включая заводного робота, то манипулируя рычажком дистанционного управления крошечной полицейской машины, которая с диким воем бегает по узким коридорам дома.
Но в целом г-н Мацумото занимается домашними делами мало, будучи, как и все японские мужья, полностью ориентирован на внешний мир, в котором и создает благополучие своих домашних. Забота же об их, так сказать, тыловом обеспечении лежит на плечах госпожи Мацумото, относящейся к этому со всей серьезностью, как к главному делу жизни...
Тут я сделаю маленькое отступление.
Положение японской семьи в целом благополучное. Разводов здесь почти не бывает. Лишь одна десятая часть детей жалуется на свою отчужденность от дома, все же остальные говорят социологам, что довольны судьбой. Более восьмидесяти процентов детей мечтают заботиться о родителях в старости.
Ведущая роль в японской семье принадлежит матери. Почти все дети признают, что матери понимают их лучше, чем отцы, и с ними легче находить общий язык.
Но так рассуждают не только дети. Как показал опрос, проведенный недавно газетой «Асахи» в Токийском университете, большинство студентов называли своих матерей первыми в списке наиболее уважаемых людей, который каждому было предложено составить.
В Японии, как и у нас, сложено немало песен о матери, но они отличаются от наших, хотя их тоже поют преимущественно мужчины. Если наши песни, как правило, сдержанны, величаво-спокойны и нередко перекликаются с военной темой, то японские исполнены болезненного надрыва, вызывая представление о беззащитном, горько плачущем ребенке.
Когда в шестидесятые годы Токийский университет был охвачен студенческими волнениями и находился на осадном положении, на стенах его зданий среди множества вывешенных там политических лозунгов и транспарантов был и такой, какого не найти, наверное, в других университетах мира, хотя студенческие волнения происходят и там: «Мама, ты одна понимаешь, как мне тяжело! Не заставляй меня прекращать борьбу — посмотри, как плачут деревья...»
Есть в Японии телепередача, пользующаяся большой популярностью. Она называется «Семейное пение». В ней участвуют родители и дети, и поют они то вместе, то поодиночке. Подспудно в этой передаче звучит мысль о важности семьи как таковой, ее единстве в любых невзгодах.
Певцы иногда ошибаются, сбиваясь с ритма, и это вызывает взрывы смеха.
В одной из таких передач принимали участие сразу четыре поколения одной семьи — от дошкольников-внуков до столетней бабушки. Она, конечно, не пела, а только сидела в кресле-каталке, ласково наблюдая за внуками. Когда все песни были исполнены, большая семья выстроилась хороводом вокруг кресла бабушки. Ударил барабан, запела флейта, и все, как один, воздели руки и, помахивая ими в такт, прошли в ритмичном и быстром танце. Можно ли найти более лаконичное и трогательное выражение любви, крепости родственных связей?
Когда я рассказывал своим японским знакомым, что каждый третий брак у нас заканчивается разводом, что сотни тысяч отцов не останавливаются перед тем, чтобы бросить семью на произвол судьбы и завести новую, что сотни тысяч матерей, уязвленных супружеской неверностью, сами требуют расторжения брака, принося в жертву своему самолюбию маленьких детей, обрекая их на безотцовщину и бедность, многие отказывались верить мне. С их точки зрения, особенно матерей-домохозяек, такое невозможно: «Люди не могут не понимать,— говорят они,— что будущее семьи — это не личное дело супругов, а нечто качественно более высокое, чем они сами…»
Госпожа Мацумото идет по узкому коридору в детскую спальню. Эмико уже поднялась сама и сейчас стоит в розовой пижамке перед зеркалом в холодной ванной и чистит зубы.
Хироси и Хироми еще спят, разбросавшись на широком матрасе, и Мацумото-сан, опустившись на колени, ласково тормошит их...
Через полчаса все сидят, поджав ноги, вокруг обеденного стола. Перед каждым чашка риса, блюдце с горько-соленым жареным лососем, нарезанными огурцами и помидорами, сладковатой квашеной редькой. В пиалах дымится коричневый суп из перебродившей сои с мелкими ракушками.
Дети усердно работают палочками, и госпожа Мацумото не успевает накладывать им новые порции риса из кастрюли-скороварки, стоящей рядом. Сама она сидит во главе стола и внимательно наблюдает за детьми.
— Хироси, не торопись!..
— Хироми, девочкам не пристало чавкать!..
Перед ней ничего не стоит. Она еще успеет, не торопясь, выпить кофе: впереди свободный день. Как и большинство японских жен среднего достатка, Мацумото-сан нигде не служит.
Вскоре, собравшись в тесной прихожей, дети, стараясь не толкать друг друга, надевают уличную обувь. Пол здесь устроен на вершок ниже, чем во всем доме и оттого зимой тут застаивается холодный воздух. Сейчас ранняя весна, ярко светит солнце на улице легко дышится, и дети весело выбегают за порог.
Заперев дверь на ключ, госпожа Мацумото в два шага пересекает двор. Здесь на узкой полоске земли, сохраненной между стеной дома забором, сложенным из серого камня, семья умудрилась вырастить несколько мандариновых деревьев.
Хлопнув калиткой, все четверо шагают вниз по узкому переулку. У них одинаковая походка — медленная, расслабленная, словно идут они после тяжелой работы. Так ходят многие японцы, и сейчас уже не узнать — почему.
В конце короткого переулка Эми-ко поворачивает и бежит к школе, потряхивая желтым ранцем.