Тревожное предзимье
Д ень выдался хмурый, ощутимо похолодало, и с утра, почти не переставая, моросил мелкий дождь. Однако Клим Канчуга, егерь госпромхоза «Пожарский», решения своего плыть к верховьям Бикина не изменил.
Об этом мне сообщил Николай Васильевич Дункай, удэгейский писатель, почтовый работник и хранитель небольшого этнографического музея в поселке Красный Яр. Зайдя в школу-интернат, пустующая комнатка которого служила номером гостиницы в этом поселке, он передал мне приглашение егеря быть после полудня на берегу Бикина, посоветовал не отказываться, хотя в пути придется померзнуть, и напомнил, что только в этом случае я смогу увидеть удэгейскую кумирню — домик на скале. Никто не знает, кто и когда этот домик поставил, но принято считать, что в нем обитают могущественные духи таежной реки. Известен случай, когда несколько подвыпивших людей расстреляли кумирню из ружей с лодки, а следующей весной утонули в реке их дети. С тех пор ни у кого не поднималась на кумирню рука, к ней идут с просьбами о защите «лесные люди», как принято еще называть удэгейцев, отличных охотников, уходящих на долгий зимний промысел в тайгу.
Конечно, к назначенному сроку я был на берегу. Лодку Клима Канчуги отыскал в тихой заводи под обрывом в самом дальнем углу села. В ней уже стояли фирменные сани, на которых возят груз зимой по льду реки, цепляя их к «Бурану». Поверх были привязаны широкие, подбитые мехом изюбра охотничьи лыжи. Стояли в ряд бачки с бензином, несколько увязанных мешков, кошма, ружье — все, что нужно охотнику отдаленного зимовья; были в лодке и короткие весла, и длинные шесты на случай, если заглохнет мотор и придется сплавляться без него.
Коренастый, плотно сбитый, одетый в теплую куртку и меховую шапку, широкоскулый егерь критически оглядел мой городской наряд и предложил поверх всего облачиться в брюки и куртку из шинельного сукна — костюм промыслового охотника. Лишь после этого он указал мне место в середине своей очень длинной и узкой, с виду весьма неустойчивой лодки. Сам ловко устроился на корме у руля подвесного мотора, дал течению вытолкнуть лодку на середину реки, дернул шнур пускача, дико взревел мотор, и, подняв белые буруны вдоль бортов, с неутихающим грохотом мы стремительно понеслись встречь течению.
...Бикин берет начало у западных отрогов хребта Сихотэ-Алинь. На своем более чем пятисоткилометровом пути к реке Уссури он вбирает воду множества скатывающихся с гор и вытекающих из болот речек и ручьев, то суживаясь в бурлящее русло, то распадаясь на протоки, не заплутать в которых может лишь коренной житель этих мест. Об этом писал еще Владимир Клавдиевич Арсеньев, прошедший по берегам Бикина в 1907 году вместе с незабвенным своим проводником, опытнейшим охотником и следопытом Дерсу Узала.
История их совместного путешествия описана в широко разошедшейся по миру книге «Дерсу Узала». Старый гольд, как известно, так и не смог приноровиться к жизни в городских условиях, погиб на пути в тайгу от руки злодея, но благородный образ его, воссозданный рукою писателя, до сих пор волнует читателей.
Мчась по Бикину и из-за шума мотора не имея возможности поговорить с егерем, я вновь и вновь размышлял о силе писательского слова, способного будоражить чувства людей, хотя прошли уже годы и годы после описываемых событий. В Красный Яр, современный поселок, выросший на берегу Бикина в среднем его течении несколько десятилетий назад, в последнее время зачастили гости из дальнего, как теперь говорят, зарубежья. Австралийцы, американцы, шведы и швейцарцы, чехи и поляки вместе с известными нашими путешественниками уже успели побывать в Яру, стремясь познакомиться с нынешней жизнью удэгейцев и хоть краешком глаза взглянуть на места, где последним маршрутом в своей жизни прошел гольд Дерсу Узала.
От встречного ветра пришлось почти по глаза закрыться брезентом и полиэтиленом, но холод — и часу не прошло — дал о себе знать. Пришлось шевелить плечами, разминать ноги, делать зарядку, а Клим продолжал восседать на корме с невозмутимым лицом, безотрывно вглядываясь в реку. Время от времени на пути возникало притопленное дерево с колеблющимися, словно живыми, черными сучьями поверх воды. Приходилось огибать длинные отмели, поросшие непроходимым кустарником, внезапно открывающиеся из-за поворота лесистые острова. За лесом впереди появлялись горные вершины, поросшие кедром и пихтой, с белыми клочьями облаков, застывших у склонов. Петляя, повторяя изгибы реки, лодка медленно приближалась к горам, проходила меж обнажениями скал и вскоре оказывалась на открывшемся просторе — то на многие километры тянулись мари, почти не проходимые летом болота. А впереди уже маячила новая горная гряда, и картины последовательно повторялись.
Арсеньев определил Бикин как реку с самыми лесистыми из притоков Уссури берегами. Лесом покрыты все горы, долины и острова, записал он. И перечислил, какие водятся в прибрежных лесах звери: «...тигр, рысь, дикая кошка, белка, бурундук, изюбр, козуля, кабарга, росомаха, соболь, хорек, летяга, кабан, бурый и белогрудый медведи». Но не только зверьем славился в те годы Бикин. Эта река, восхищался Арсеньев, «по справедливости считается и одною из самых рыбных рек в крае. В ней во множестве водятся: вверху — хариус и ленок, по протокам, в тенистых водах, — сазан, налим и щука, а внизу, ближе к устью, — таймень и сом».
Многое с той поры изменилось и в жизни людей, и в жизни реки. Кета в реку совсем уже не заходит. Еще встречаются щука и ленок, но все местное население пробавляется в основном хариусом. Рыбкой хотя и вкусной, но очень уж мелкой.
На треть повырублены леса по берегам Бикина в низовьях. Поселки лесорубов и геологов-поисковиков вплотную подступили к орехово-промысло-вой зоне госпромхоза «Пожарский», где рубки пока еще запрещены. Нетронутыми остаются леса в средней части реки и в верховьях. Они-то и дают возможность существовать нескольким сотням удэгейцев, орочей и нанайцев, что проживают нынче в основном в поселке Красный Яр. Но и к этим лесам протягивают руки алчные совместные предприятия...
Мои размышления были неожиданно прерваны: впереди показался огромный завал. Вырванные с корнями весенним паводком гигантские тополя, ильмы, ели приткнулись к отмели, перекрыв все русло реки. Мрачностью своей эта картина напоминала кладбищенскую...
Лишь в одном месте завала виднелся узкий извилистый проток. Вода в нем кипела, а перед входом торчало полупогруженное корневище. И именно к этому протоку, чуть привстав и весь подавшись вперед, вел лодку егерь.
Я, байдарочник, сплавлялся по многим рекам, бывал в переделках, но тут обомлел. Идти в кипящий поток на тяжелой и длинной махине, какой в этот миг показалась мне наша лодка, было равносильно самоубийству. «Ну, не утонем, — мысленно одернул я себя, — если и перевернемся, возможно, еще выплывем». И все же оказаться в эту предзимнюю пору в ледяной воде, расстаться с уже отснятыми пленками и фотоаппаратурой страшно не хотелось. А нос лодки уже приблизился к коряге, Клим сбросил газ, и теперь стало слышно, как бешено шумит и клокочет вода в протоке. Мы вывернули на стремнину, и тут мотор зарычал, лодка встала, а потом медленно поползла вперед, едва не касаясь бортами мокрых корневищ. Белый бурун вскипел у поворота, нос лодки вильнул, свалился с волны — и мы с ревом понеслись уже за границей завала. Егерь, как Будда, опять с полнейшим безразличием восседал на корме, пристально вглядываясь в неспокойную реку.
Только теперь, оценив мастерство Клима, я припомнил и добрые слова Арсеньева, сказанные в адрес удэгейцев-лодочников, и своеобразную присказку Дерсу Узала, в трудный момент успокоившего «Капитана»: «Удэгей все равно рыба. Шибко хорошо понимай в лодке ходи. Наша так не могу».
В те времена, хотя ходили по рекам без помощи мотора, лишь отталкиваясь шестом, лодки были непременной частью жизни удэгейцев. И форма лодок, и мастерство вождения оттачивались веками. Узкими и длинными, с низкими бортами были они и тогда. И хотя с виду они кажутся валкими, но в плавании да на стремнине оказываются весьма устойчивыми.
Клим Канчуга, как выяснилось позже, лодку сделал сам. По грузоподъемности она превосходила все остальные, что были в родном поселке. Вместо лиственничных досок для днища Клим поставил сварное железо, чтобы не дырявилось, не протиралось на перекатах, но в основе конструкции оставался все тот же древний удэгейский бат. На лодке иной конструкции по Бикину много не пройдешь. Да и опробованные лодки удэгейцев все же, бывает, остаются в заломах. «Река — не асфальтовая дорога, — сказал позже Клим, — она как живой зверь, и каждый раз понимать ее приходится заново».
Четыре часа мы мчались по Бикину. И еще не раз оказывались в рискованных ситуациях, так что, замерзнув до костей, я и думать забыл о том, чтобы отыскать на склоне горы удэгейскую кумирню. Не до съемок стало, пора было ткнуться к берегу, развести костерок да погреться.
Словно прочитав мои мысли, егерь вдруг круто повернул руль, и мы вошли в спокойную лагуну. Все, оказывается, у него было рассчитано. На берегу виднелись две небольших избы, амбар на сваях, на отмели — лодка. Это и было охотничье зимовье — «барак» Виктора Канчуги, брата Клима.
С Виктором жила, готовясь к охотничьему сезону, его мать, семидесятилетняя Екатерина Гандеевна, и дальний родственник Юра, паренек лет шестнадцати, взятый, как я понял, для прохождения практики.
Нас сразу же пригласили в дом, угостили запеченным хариусом, крепким чаем, и до поздней ночи при свете керосиновой лампы не утихал разговор о проблемах сегодняшней жизни, будущем страны и положении страдальца-охотника, который добывает в тайге пушнину, порой в невероятно трудных условиях, рискуя жизнью, а цену за его добычу устанавливает не он, а «родной» госпромхоз, и всегда многократно заниженную. Выхода из ситуации охотники пока не видели, но еще более взволновались, когда зашел разговор о южнокорейской корпорации «Хэнде», Рубившей в то время лес на склонах Сихотэ -Алиня в районе реки Светлой.
Это совместное предприятие, с размахом взявшись за дело, нацелилось на елово-пихтовый лес, росший по другую сторону хребта, где брала начало река Зева, основной приток Бикина. Этот кусок тайги принадлежал госпромхозу «Пожарский», и предприимчивые люди из «Хэнде» уже искали ходы, как взять запрещенный к рубке лес. Ученых подсылали, хозяйственников, которые выгоду якобы для страны нашей доказывали, но удэгейцы всем сходом решили ни за какие посулы лес рубить не позволять.
— Рубка леса на склонах Сихотэ-Алиня страшна тем, — объяснял мне еще в поселке Красный Яр Николай Васильевич Дункай, немало за свою долгую жизнь поохотившийся, поживший в тайге,— что подо мхом, на склонах, откуда реки берут начало, скрыт ископаемый лед, мерзлота. Как только леса не станет, лед начнет таять. Зева враз обмелеет, а за нею погибнет и Бикин.
Об этом же говорили и охотники, собравшиеся под крышей зимовья.
— Нельзя тайгу рубить, — покачала головой Екатерина Гандеевна. — Не могу жить без леса, без реки. В лесу я своих годков не чувствую. Вот охота начнется, возьму ружьецо и тоже пойду капканы на тропе ставить. Если не соболя, хоть норку принесу. Как удэгейцу жить без тайги? Ведь мы как белка, как изюбр — не станет леса, и нам пропадать...
Спали все рядком на полу. Я — у теплой печки. Проснулся рано, вышел из избы. Морозно. На ясном небе светит месяц, а на берегу под стволом старого ильма уже Екатерина Гандеевна суетится. Костер развела, картошку чистит, собирается жареным хариусом угостить. И опять за свое: «Беспокойно мне, не отдадут, как думаешь, этой «Хэнде» нашего леса?..»
— Лес же ваш,— попытался я успокоить ее,— кто позволит его взять!
Удэгейцы, как пишет Арсеньев, ссылаясь на исследования М.Венюкова, путешествовавшего по Уссурийскому краю в 1857 году, были тогда полновластными хозяевами на берегах Бикина. Значительно позже появились здесь китайцы, которые занесли оспу, выкосившую многие стойбища удэгейцев. Да и годы советской власти, прямо скажем, не осчастливили удэгейцев, как, впрочем, и многие другие малочисленные народы... Так что же? Отдать лес — и погубить окончательно и так уже находящийся на грани исчезновения народ? Разве не удэгейцы должны быть хозяевами своей земли? Эти мысли не давали мне покоя, потому что, честно говоря, нынешние нововведения заронили в душу сомнения, удастся ли отстоять этому народу свои леса...
Почти полдня, рискуя застрять в заторе либо быть перевернутыми на перекате, добирались мы до барака Клима. Выгрузив сани, лыжи и все необходимое для зимней охоты, под проливным дождем отправились в обратный путь. И чуть не подрассчитали: раза два останавливались собирать
красные ягоды лимонника, в обилии росшего по берегам. И когда миновали последний опасный завал, стало ясно, что до ночи в поселок не поспеем. Тут-то я и заметил, что егерь чуть изменил прежний маршрут и прижимается к белому срезу обрыва, густо поросшего пихтой. Лодка замедлила ход, и тут я разглядел на скале, в нише, будто бы домик. Красный, как детская игрушка, небольшой.
— Что это? — спросил я Клима.
— Кумирня,— прокричал он, приглушив рев мотора.
«Так вот она какая!» — хотелось воскликнуть в удивлении. Крошечный домик, в который стреляли пьяные балбесы, пытавшиеся его разнести, но вместо этого потерявшие каждый по сыну, утонувших в реке. Привыкший видеть храмы, костелы, мечети, тянущиеся к небу, я и тут ожидал увидеть если не храм, то хотя бы небольшую беседку на склоне горы. А оказалось... Не подведи Клим лодку к обрыву, никогда издали не разглядел бы кумирню.
Плывя дальше, я какое-то время размышлял над тем, может ли ущемлять силы небесные столь разное к ним отношение, но потом решил, что Богу, пожалуй, важно не богатство храма, а почитание и уважение душевное... Не сразу я понял, пока не наступила ночь, и то — зачем Клим стоял у кумирни. Мы мчались по реке в кромешной тьме. Ни огонька, ни какого-нибудь хоть мало-мальски заметного ориентира вокруг.
Как ориентировался Клим, должно быть, лишь одному Богу было понятно. Но Клим в темноте выполнял повороты, сбрасывал скорость. И тогда было слышно, как беснуется вода у корней торчащих топляков. Фотоаппарат я повесил на всякий случай на грудь. Чтобы, если уж придется плыть в ночи, он остался при мне. Томительно проходили минуты. Не менее часа мы плыли так, не видя ни зги, пока по правому борту не мелькнули огни поселка. Мы были дома, удэгейский бог не подвел. А Климу Канчуге в скором времени предстояло, вновь загрузив лодку, еще раз пройти по Бикину до ключа Метахеза, чтобы остаться там до конца зимы...
История эта приключилась со мной в конце октября прошлого года, и, расставаясь с жителями Красного Яра, я надеялся, что землю свою с реками и лесами им все же удастся отстоять. Однако и года не прошло, как с телеэкранов прозвучало сообщение:
«Корпорация «Хэнде» приступила к рубке лесов в верховьях реки Бикин. Из Красного Яра на вертолете в бухту Светлую вылетела группа охотников с ружьями, правда, пока не заряженными пулями, разбираться с руководством южнокорейского СП».
Что ж, выходит не помог удэгейский лесной бог. Посильнее оказались корейские коммерсанты. И не значит ли это, что всем нам следует встать на защиту «лесного народа»?
В старом дворе соседского дома
Судьба разбросала детей этого народа по разным странам и континентам. Москвичи, озлобленные очередями и дефицитами, ворча, провожают их взглядами на автобусных остановках, когда, отстояв смену у конвейера ЗИЛа, они возвращаются в общежитие в «спальном» районе столицы. А недавно во время поездки в Австралию я встретил их в центре Канберры, где они ловили рыбу в озере и жаловались на местные профсоюзы, которые чинят им препоны в устройстве на работу. Их много и в Западной Европе, и в Америке. Эти люди— вьетнамцы. У одних они «опустошают магазины», у других «отнимают работу», третьим просто безразличны, потому что непонятны. У среднего и старшего поколений с ними был связан образ героического и многострадального народа, жертвы американской агрессии. Образ постепенно ушел в прошлое, а массовый заезд вьетнамских рабочих, увы, не в лучшие для нашей страны времена породил у нового поколения другие, далеко не дружелюбные стереотипы.
Среди этих людей я жил долгих десять лет, может быть, самых трудных для их страны. И для меня эти люди — с достоинствами и недостатками, во многом не похожие на нас, но лично знакомы и поэтому понятны. За семь лет с тех пор, как я уехал из двухэтажного особняка на тихой ханойской улочке Као Ба Куат, там, наверное, немало изменилось. Некоторые из знакомых и соседей ушли из жизни, дети выросли и обзавелись своими семьями, кто-то переехал.
Хотя, по разным данным, в городах живут лишь 20 — 30 процентов вьетнамцев, здесь речь пойдет о горожанах. Но в любом вьетнамском городе в той или иной мере сильны черты традиционной деревни — больше в относительно консервативных городах Севера (включая Ханой), меньше — в космополитичном Хошимине. Итак, заглянем с балкона второго этажа нашего особняка на Као Ба Куат во двор соседнего — похожего, но населенного вьетнамцами.
Небо на востоке за Красной рекой едва поголубело, но я уже просыпаюсь от крика соседского петуха, пристроившегося прямо под окном. Ему начинают вторить десятки, сотни собратьев. Едва ли такой сельской идиллией может похвастаться какая-нибудь другая крупная столица. А ведь я живу в бывшей европейской, респектабельной части Ханоя.
Я выхожу на балкон, чтобы увидеть внизу на кирпичной ограде соседнего двора виновника шума — рыжего с зелеными переливами взлохмаченного петуха. Он точная копия своего предка, который в беспокойные декабрьские ночи 1972 года будоражил все петушиное племя квартала, беспрестанно горланя вопреки предписанному природой распорядку. Он принимал за утреннюю зарю зарево пылавших ханойских окраин после очередной ковровой бомбежки американских В-52.
На сей раз, возвестив о наступлении нового дня, мой баламут удалился к своим курам. Вместо него вижу голову и плечи Нгок Дан, которая обливается водой из ковша в нехитром подобии душа, пристроенном к ограде. Девушка поднимает голову, откидывая черную копну распущенных волос, и, смущенно улыбаясь, приветствует меня. Она выросла в этом дворе на моих глазах. Помню, как ее, совсем еще малышку, мать сжимала в объятиях, унося через улицу в бомбоубежище. Следом семенили дети постарше.
Потом те, что повзрослев, родили своих детей, которые пополнили шумную, непоседливую и безгранично любопытную ватагу, что кочует от дома к дому в поисках интересных зрелищ и ничейных плодов деревьев, свесивших свои ветви через заборы. Нгок Лан все реже верховодит в этой ватаге и скоро совсем покинет ее, вступив во взрослую семейную жизнь. Но ко мне она обращается по-прежнему — «тю», что означает буквально «дядюшка по женской линии», «брат матери». К этому обязывает возрастная дистанция. Для обращения «бак» — «брат отца» — я еще не накопил седины, а словом «ань» — «старший брат» — она называет своего приятеля Ха, студента-первокурсника, с которым по вечерам ходит в кино или гуляет у Западного озера. На русский язык все это переводится одинаково: «вы».
Соседский дом вместе с его двором похож на огромную коммунальную квартиру. Когда-то он, как и другие особняки европейской части города, принадлежал семье французского чиновника или местного богача. Двухэтажный особняк выходит фасадом на улицу, а в задней части двора приютились низкие постройки, служившие жильем для прислуги, кладовками, кухней. В общем, все соответствовало жизненному стандарту европейца в колонии. Сегодня это совершенно восточное жилье: и спальни, и столовую, и кабинет, и гостиную, и бывшие комнатки прислуги, и даже кладовки — каждое помещение занимает обычно целая семья. Дом утратил былой лоск благородной виллы и избавился от всего лишнего, что не служит самым насущным нуждам, а лишь обременяет расходами. В том числе и от стекол в окнах. Жильцов вполне устраивают деревянные жалюзи.
Сколько именно семей здесь живет, трудно определить даже приблизительно. До того тесно переплетается их быт на этом маленьком пятачке жизненного пространства. Все готовят во дворе пищу на керосинках и угольных очагах, по вечерам стирают белье, купают детей, моются сами. Все население дома — один коллектив, унаследовавший традиции корпоративности от старой крестьянской общины. Здесь все свои, можно сказать, одна семья. Все друг о друге все знают. Все на виду. Совсем как в деревне. В том числе петухи, куры, даже поросята, которых обычно режут на лунный Новый год, и они оглашают окрестности леденящим кровь предсмертным визгом.
Слово «родина» чаще всего переводится на вьетнамский язык как «родная деревня». И связь с этой деревней, если не материальную, то хотя бы духовную, сохранили по сей день жители больших вьетнамских городов. Как частное понятие «деревня» соответствует общему «родина», так семья сопоставляется с нацией. Недаром в поэтическом иносказании вьетнамцы называют себя «великой семьей».
Родители Нгок Лан, как и большинство ханойцев среднего и старшего поколений, родом из деревни. Если вьетнамца спросить, откуда он, обычно он называет не нынешнее местожительство, а отчую провинцию, даже если сам там и не жил. Нгок Лан родилась в Ханое, но на подобный вопрос отвечает: «Мы из Нгетиня». Эта вьетнамская провинция расположена километрах в трехстах южнее Ханоя, считалась прежде одной из самых голодных и дала народу многих выдающихся бунтарей и революционеров.
Отец нашей знакомой, ныне почтенный товарищ Бинь, или менее официально, но еще более почтительно — бак Бинь, ушел в сорок шестом из своей деревни в армию Хо Ши Мина на войну против французов. После той первой войны, демобилизовавшись, был принят на службу в одно из министерств. Здесь в конце 50-х познакомился с девушкой со стройки, крестьянской дочкой из окрестностей Ханоя по имени Хонг. Скоро у них родился сын. После очередного повышения по службе Бинь получил для своей семьи комнату в этом особняке.
Фотография старшего сына стоит на тумбочке на самом видном месте комнаты рядом с бронзовой курильницей, в которой по праздникам и в дни поминовения зажигают благовонные палочки. Обычно это священный для вьетнамца алтарь предков, где, словно божеству, поклоняются памяти нескольких поколений пращуров. Но алтари предков обитателей этого жилища остались в их родных деревнях. Здесь же наоборот, алтарь сына. Его давно нет в живых: погиб на второй войне, против американцев. Где-то в топях дельты Меконга на юге Вьетнама. Об этом узнали уже после войны.
Больше сыновей у бак Виня не было. У Нгок Лан две старших сестры. Одна из них замужем и живет в другом городе, другая с мужем и двумя малышами — в этом же доме, в соседьней комнате. По вьетнамским меркам семья Биня — небольшая. Обычно детей гораздо больше, особенно в деревне. Но молодые горожане в последние годы все чаще довольствуются двумя-тремя.
Журналисту во Вьетнаме, наверное, чаще, чем где-либо, приходится быть в несвойственной ему роли: больше отвечать на вопросы, чем задавать их. И с кем бы ни завязался разговор, не избежать ответов на почти стереотипную анкету. Только в отличие от анкеты для отдела кадров она начинается в первую очередь не с имени, фамилии и года рождения, а с вопросов о семейном положении: женат — не женат, сколько детей — отдельно мальчиков и девочек, сведений о родителях — живы или уже нет, о братьях и сестрах. Приняв такие правила, и я стал начинать свои вьетнамские знакомства с расспросов по немудреной анкете. В этом — проявление вежливости, если хотите — хорошего тона. Отсюда и столь подробные сведения о соседской семье.
Произошло это знакомство необычным образом. Мы могли бы прожить рядом еще годы, оставаясь незнакомыми людьми: лет десять-пятнадцать назад во Вьетнаме еще не поощрялись контакты с иностранцами, если они не диктовались служебной необходимостью. В этом и традиционная ксенофобия, которая была присуща многим народам Дальнего Востока, и привычка к закрытости, воспитанная десятилетиями военного положения, и политические мотивы — такие же, как в свое время у нас.
Калитка нашего двора днем редко запиралась, и детишки из соседнего дома проскальзывали в нее, чтобы набрать в карманы и соломенные шляпы — «нон» побольше плодов «драконьего глаза». Развесистое дерево с таким экзотическим названием закрывало от солнца большое окно моей гостиной. И вот однажды окно и стало жертвой этого собирательства: большая палка, запущенная по ветвям со спелыми плодами, угодила в стекло. Метнула палку Нгок Лан, самая старшая из ватаги. Ее поймала за руку наша уборщица-вьетнамка.
Будь Нгок Лан совсем ребенком, ее, может быть, и не стали бы ловить. Наверное, мало где еще на земле маленькие проказники имеют такую неограниченную свободу в своих шалостях, в то время как взрослые философски улыбаются, не бросаясь сдерживать шалуна. Дети — цветы жизни. Количеством детей измеряется счастье семьи. Бездетная семья — не менее бессмысленное сочетание, чем безводное озеро. Здесь нет мелочной опеки над младшими. Кажется, что они всегда предоставлены сами себе: еще не научился ходить, а уже в детской команде, цепко закрепившись на бедре или за плечами у старшей сестренки.
Тяжба по поводу разбитого стекла и стала предметом визита ко мне самого бак Биня. С этим досадным недоразумением мы разобрались довольно быстро и вторую чашку крепкого зеленого чая пили, уже обмениваясь сведениями о семьях друг друга.
Кстати, о чае. Это непременный, спутник любой беседы во Вьетнаме, будь то визит за интервью к премьер-министру или десятиминутная остановка в придорожной крестьянской хижине для уточнения маршрута. Как-то меня пригласили на премьеру постановки одной советской пьесы во вьетнамском театре. Пьеса была на модную в начале 80-х годов производственную тему: конфликт директора-ретрограда с молодым инженером передовых взглядов. Забавно было видеть, как советский директор, пригласив вошедшего в кабинет инженера садиться, тут же заваривает кипятком из термоса и разливает по чашкам чай. Но какой-то великий смысл в таком повсеместном чаепитии, несомненно, есть: разморенный от влажной жары и полусонный мозг хоть немного взбадривается терпким горячим напитком.
Последовавшие за этим знакомством встречи с Бинем хоть и не были частыми, но уже не ограничивались чаепитием. Очередным поводом стал Новый год по лунному календарю — Тэт. Он всякий раз приходится на разные дни января и февраля. С лунным календарем связано множество обычаев и суеверий, которым в частной, семейной жизни неуклонно следуют практически все, в том числе и убежденные атеисты. Страна выключается из всех будничных дел и забот. Бесполезно пытаться совершить какие-то текущие, пусть даже очень серьезные дела в тэтовскую неделю. И в солидных учреждениях, если вы там вообще кого застанете, вам посоветуют вернуться к вопросу после праздника.
Кто в шутку, кто всерьез, но каждый полагает, что в первый день Нового года рождаются гены всех предстоящих в году больших и малых событий. Поэтому важно, чтобы гены были здоровыми. В первые дни нового года на столе создается неповторимое изобилие. Блюда готовятся особые, с символикой. Ничто так не осуждаемо в эти дни, как скромность стола и одежды. Традиционное гостеприимство проявляется в Тэт с особой силой. Если не живешь в другом городе, то поздравительной открыткой друзьям не отделаешься. Обязательно нужно обойти всех и обязательно с подарками, пусть символическими. Но не торопитесь даже с дорогим подарком отправляться в гости к знакомому вьетнамцу в первый день нового года. Хотя и минула ночь — время сугубо семейного сбора, первый гость — это тоже символ. Несчастье тому дому, если первым заявится хоть и близкий человек, но неудачник или больной. А чтобы застраховаться от случайностей, первого гостя приглашают специально. Он должен отвечать всем требованиям несущего счастье.
Итак, захватив конфеты и аэрофло-товский настенный календарь, я пошел поздравлять семью бак Биня. В прихожей и комнате пахло порохом от сотен петард, взорвавшихся накануне ночью по случаю наступления Нового года. Пол был усыпан бумажной шелухой от этих петард и розовыми лепестками уже начавших осыпаться веток цветущего персикового дерева. Такие ветки торчали из бронзовых и фаянсовых ваз, а посреди комнаты стояла кадка с карликовым мандариновым деревом, густо увешанным ярко-оранжевыми, тоже карликовыми плодами. Все это — атрибуты новогоднего праздника. Кроме петард: с их помощью любят выражать восторг по любому поводу — свадьбы, юбилея, завершения стройки...
В комнате были еще гости, которые пришли раньше меня и уже лакомились засахаренными овощами, цукатами. Прежде всего меня подвели представиться старику, сидевшему у торца низкого стола, как и все, на маленькой скамейке. К нему обращались с особой учтивостью — на «ку», что означало «старец». То был отец хозяйки, приехавший из деревни, которая давно вошла в состав Большого Ханоя. Обычно на праздник вьетнамцы стараются вырваться в свою родную деревню, к очагу предков. На сей раз, наоборот, старик посетил молодых: благо дорога не дальняя, да и зять — достаточно важный государственный работник.
Старший в семье пользуется абсолютным авторитетом. В сознании вьетнамца социальный статус человека напрямую связан с его возрастом. Уважение к предыдущим поколениям — главная и фактически единственная религия. Древний культ предков не вытравлен поздними влияниями. Буддизм, католическое христианство смогли стать лишь его внешней, тонкой, прозрачной оболочкой. Люди за шестьдесят, особенно в деревне, автоматически переходят в категорию старцев, наделенную особыми, в законах не записанными, но реальными полномочиями. Поэтому никому, даже представительницам прекрасного пола, не приходит в голову занижать или стыдливо умалчивать свой возраст.
Хозяйку звали Бать Тует — довольно распространенным, но и весьма странным для Вьетнама именем, которое переводится как «бело-снежка». Правда, с возрастом на голове у нее появилось много седых волос, но с именем-то этим она жила всю жизнь. Скорее всего дело тут в традиции давать девочкам необычные и красивые имена. Отсюда и Нгок Лан («жемчужная орхидея»), и имя ее старшей сестры — Ким Кук («золотая хризантема»), ну а «белоснежка» в тропиках — экзотичнее некуда.
Во Вьетнаме, как и у других народов, хранительница семейного очага — жена. Бывая в гостях у своих друзей и коллег, я не переставал удивляться мягкости и такту их супруг и дочерей, способных в нужный момент оказываться незаметными. Создавалось впечатление их полной безропотности, потакания мужчинам во всем. Так же вела себя и Бать Тует: не устраняясь от разговора, но и не оставляя хлопот по хозяйству, она, оставаясь всегда на втором плане, как раз и создавала ту атмосферу спокойствия и уверенности, которая располагала к непринужденному общению. Правда, Бинь шутя шепнул мне, что именно она в семье — «теневой генерал».
Современный уклад жизни стремится ослабить семейные узы, но здешней их прочности все равно позавидуешь. Бинь рассказал, что лет через пять после женитьбы он был направлен на работу секретарем уездного парткома в далекую и труднодоступную часть провинции Лайтяу, что у стыка границ Вьетнама, Китая и Лаоса. Такой категории служащих, как и военным, не принято брать с собой семьи: не прокормить на государственный паек. И это не считалось необычным. Шесть лет встречались только во время праздников или командировок. Бать Тует тянула семью.
Хотя народная память хранит имена женщин-генералов — героинь национально-освободительных восстаний древности и средневековья, домострой во вьетнамской семье все же существовал. В своде неписаных законов, по которым жили члены деревенской общины, решающая роль принадлежала мужчинам, в том числе и в вопросах развода. Но традиция защищает брачные узы, даже главе семьи расторгнуть брак было непросто. Общественное мнение требовало веских причин. Есть в этом списке из нескольких пунктов и такие общепонятные обстоятельства, как супружеская неверность, воровство и другие провинности жены, но стоят они на втором плане. Главное же — отсутствие детей, а за этим первым доводом следует «непочтительное отношение к родителям мужа».
Правда, это традиция, и жизненные ситуации, особенно в современной жизни, складываются по-разному. Но ни у Биня, ни у Бать Тует, несмотря на столь долгие и нелегкие годы жизни вдали друг от друга, как они уверяли, никогда не возникало мысли о разводе. «А как же дети? Ведь это главное», — говорили они, хотя, наверное, есть еще множество невидимых нитей, которые соединяли их судьбы.
В тот новогодний день хозяйка была на высоте, удивив гостей кулинарным талантом. Конечно, помогали и дочери, и муж. Праздничный стол отличается от повседневного, как живописное полотно мастера от черно-белой фотографии, и все домочадцы причастны к его приготовлению. Из поросенка, которого откармливали здесь же во дворе, получилось несколько блюд, в том числе ароматный «мьен сао» — рисовая лапша с кусками разного мяса, поджаренного в овощах, «кулао» — суп-ассорти, кипящий на столе в посудине, напоминающей самовар, «бань тинг» — ритуальный новогодний пирог из клейкого риса.
Но праздники кончаются, и наступает будничная жизнь, часть которой я и наблюдал, оказываясь невольным свидетелем, с балкона второго этажа...
... Нгок Лан, закончив утренний туалет, в тонкой и просторной белой пижаме вышла во двор, вымощенный кирпичной плиткой, и, присев на корточки, стала разжигать керосинку. Завтрак во Вьетнаме — дело серьезное. Здесь не ограничиваются чашкой кофе и парой бутербродов. Литровая пиала густой, острой, пряной лапши «фо» — надежный заряд на большую часть трудового дня. Рабочий день в государственных учреждениях начинается часа через три, а то и четыре после пробуждения людей, и они, пользуясь относительной утренней прохладой, успевают заняться домашними делами.
В разных концах двора засуетились люди из других семей, раздался визг проснувшихся малышей. Еще больше поседевшая Бать Тует вышла снимать с веревки белье. Во влажном ханойском воздухе оно сохнет долго, больше суток. А утюгами до недавнего времени пользоваться было как-то не принято. Благо, что в обычном вьетнамском обиходе нет ни простыней, ни наволочек, ни пододеяльников: их заменяет ночная пижама да циновка на жестком лежаке.
Скрипнула калитка — после утренней разминки вернулся сам Бинь. Он ушел на пенсию и стал заниматься общественной работой в районной организации старцев, или, выражаясь нашей терминологией, ветеранов. Каждое утро еще до рассвета он выходит на соседний сквер, который, как и другие зеленые уголки Ханоя, превращается в этот час в спортивную площадку. Утреннюю зарядку в том или ином виде делает большинство вьетнамцев. Кто-то бегает, кто-то отжимается, группами, в одиночку. Но интереснее всего наблюдать за стариками. Не такими, как Бинь, а совсем древними. Вот по скверу, опираясь на бамбуковую трость, ковыляет старец с редкой седой бородкой. Останавливается, ставит трость к дереву и начинает плавные, как в замедленной киносъемке, движения местной разновидности у-шу. Система упражнений унаследована от далеких предков, выполняется скрупулезно, добросовестно. Культ здоровья во Вьетнаме так же силен, как и культ семьи.
Один за другим из двора на улицу выруливают на своих велосипедах обитатели соседнего дома. Поехали на службу старшая дочь Биня и зять — в плетеных креслицах на багажниках восседают их малыши: по дороге завезут их в детский сад.
Нгок Лан — сумка через плечо — покатила в школу.
Жизнь продолжается.
С Рок-оперой по Америке
Некоторые места нерядового путешествия
Уже на подходе к пышным берегам штата Вашингтон чувствовалось, что экспедиции «Русская Америка» больше нет. Она кончилась на Аляске, в Кордове, там, где нас встречали как героев перестройки, и мы, легко поверив в это, старались понравиться американцам с усердием новообращенных... Аляскинцы, никогда не видевшие столько советских сразу — а тогда мы еще были советскими, — братались с нами на причале, братались на единственной Главной улице, в полицейском участке, в барах... Пока «Академик Ширшов» стоял у причала, а стоял он не один день, город словно бы не работал, принимал нас. И сам гулял. Баночное пиво делало чудеса, у некоторых от обилия выпитого, как у Гаргантюа, разбухала подошва...
Все это и многое другое оставалось позади. Интуиция подсказывала, что отныне мы предоставлены сами себе; нам, недурно погулявшим на Аляске в честь Беринга и Чирикова, теперь предоставлялась возможность, в меру способности каждого, увидеть Большую Америку, и что благодарить за это надо Провидение и орудие его, Александра Малышева — председателя оргкомитета экспедиции... Был десятый день августа, и нас больше теперь заботили Сиэтл, Сан-Франциско и Лос-Анджелес. С Лос-Анджелесом у нас ничего не получится — об этом мы еще тогда не знали. Не знали и о том, что уехали из одной страны, а вернемся в другую. Был момент, когда Сан-Франциско тоже был под угрозой — могли в любой час отозвать судно домой. Но и об этом мы ничего не знали. И хорошо, что не знали. Ибо незнание оберегало нас.
Должен признаться, при виде Сиэтла, открывшегося нашему взору с залива Хуан-де-Фук, я пережил те же чувства, что когда-то пережила моя квартирная хозяйка Домна Филипповна, впервые приехавшая из деревни в Москву и поселившаяся рядом с резиденцией американского посла. Память сохранила мне это прошлое. И вот прекрасные иллюзии, которые еще со студенческих лет внушала мне Америка, тускнели одна за другой, оставалась только тревога: как пробраться в город, как двигаться в каменных чащобах, чтобы не затеряться? В бледно-лиловом свете раннего утра небоскребы на гигантском холме выглядели древними символами, они имели силу воздействия пирамид. Нет. Скорее геологических образований. Пугало не величие их, а отчужденность.
Американцы, видя внушительный белый научный корабль, нежданно-негаданно явившийся их взору и не похожий ни на один из тех низкосидящих «пассажиров», курсирующих здесь между Ванкувером и Сиэтлом, сворачивали с пути на причал, чтобы поближе судно страны, которая лихорадит весь мир своими потрясениями... Мы стояли на шлюпочной палубе — к этому времени я уже приткнулся к ребятам из «Сибирской газеты»,— когда подъехал «вольво» и из него вышла женщина в очках, скользнула глазами по палубам и вдруг задержала взгляд на нашей группе.
— Юджин! — позвала она Женю Шлея, и в ту же секунду из сумятиц прошлых дней проступило обстоятельство знакомства с ней — стоянка на рейде Ситка, школьная учительница у трапа, с сердечностью в глазах говорящая нам слова сожаления по поводу того, что мы не смогли побывать в ее городе.
Визит, которого не было
После Кордовы ничто уже не оставляло сомнений, что в Ситке, так же как у соседей по Аляске, наверняка нас ждали на причале рослые парни в униформе, чтобы приветствовать хлебом и солью. Ждали горожане, готовые разобрать нас и разместить по своим автомобилям; накрывались столы персон на пятьсот — одних нас, участников экспедиции с экипажем «Академика Ширшова», было не меньше ста пятидесяти. Мы хорошо представляли, как вертолеты береговой охраны барражировали над океаном, чтобы вовремя известить о появлении русских, и как у единственной переводчицы, девушки Нади, от глядения в залив стали серыми синие глаза...