Так как моя ложа, казалось, вызывала зависть у княгини Водемон, я ей уступила ее, а себе взяла меньшую, более глубокую и лучше расположенную. Я находилась над самой рампой, я не теряла ни одного взгляда Лелио, и его взоры могли устремляться ко мне, не компрометируя меня. К тому же, я больше не нуждалась в этом способе, чтобы переживать вместе с ним все его ч'увства: по звуку его голоса, по его глубоким вздохам, по ударению, которое он делал на некоторых стихах, некоторых словах, я понимала, что он обращается ко мне. Я чувствовала себя самой гордой, самой счастливой из женщин, ибо в эти часы я была любима не комедиантом, а героем.
И вот, после двухлетней любви, которую я одиноко и тайно питала в глубине души, Протекло еще три зимы, но уже взаимной любви. Но ни один мой взгляд не давал права Лелио надеяться на что‑либо другое, кроме этих отношений, полных таинственной близости.
Впоследствии я узнала, что Лелио часто следовал за мной во время моих прогулок, но я не соизволила заметить и отличить его в толпе, так мало у меня было желания видеть его вне сцены. Из моих восьмидесяти лет эти пять были единственными, которые я прожила по — настоящему.
И вот однажды я прочла в «Меркюр де ©ране» имя нового актера, приглашенного «Комеди франсез» вместо Лелио, который уезжал за границу. Новость эта была для меня смертельным ударом: я не представляла себе, как отныне смогу я жить без этого возбуждения, без этой бурной страсти. Моя любовь внезапно усилилась и едва не погубила меня.
С этого момента я уже больше не заставляла себя сразу же подавлять всякую мысль, оскорбляющую достоинство моего звания. Меня уже больше не радовало, что в действительности Представляет собой Лелио. Я страдала, я тайно роптала: почему он не был таким, каким казался со сцены? Я дошла до того, что желала, чтобы он стал таким же молодым и прекрасным, каким его делает каждый вечер искусство, чтобы принести ему в жертву всю гордость своих предрассудков и всю брезгливость своей натуры. Теперь, когда я должна была потерять все эти переживания, давно уже наполнявшие все мое существо, у меня появилось желание осуществить все свои мечты и испытать реальную жизнь, если б даже затем я возненавидела и жизнь, и Лелио, и самое себя.
Я была в полной нерешительности, как вдруг получила письмо, написанное незнакомым почерком. Тысячи любовных записок получала я от Ларрье и тысячи признаний от доброй сотни других поклонников, но сохранила одно это письмо: ведь это было единственное подлинное любовное письмо из всех мною полученных.
Маркиза прервала свою речь, поднялась, подошла к шкатулке маркетри, твердой рукой открыла ее и вынула оттуда помятое, потертое письмо, которое я с трудом прочитал:
«Сударыня!
Я глубоко убежден, что это письмо вызовет у вас только презрение; вы не сочтете его даже достойным вашего гнева. Но что значит для человека, бросающегося в бездну, будет ли на дне ее одним камнем больше или меньше? Вы сочтете меня сумасшедшим, и вы не ошибетесь. И все же втайне вы, быть может, пожалеете меня, ибо вы не можете усомниться в моей искренности. Несмотря на свое благочестивое смирение, вы все же поймете, быть может, мое глубокое отчаяние; вы должны уже знать, сударыня, сколько зла или добра могут причинить ваши глаза.
Итак, если я вызову у вас хоть намек на сострадание, если сегодня вечером, в час, которого я с таким нетерпением всегда жду и только тогда начинаю ощущать жизнь, я замечу на вашем лице хоть каплю сострадания, я уеду менее несчастным; я увезу из Франции воспоминание, которое придаст мне, быть может, силу жить в другом месте и продолжать свое неблаго* дарное и тяжелое дело.
Но вы должны уже знать это, сударыня: невозможно, чтобы мое смятение, мои страстные порывы, мои крики гнева и отчаяния на сцене не выдали меня уже двадцать раз. Вы не могли бы разжечь это пламя, не сознавая, хотя бы смутно, то, что вы делаете. Но, может быть, вы играли со мной, как тигр со своей добычей? Может быть, мои мучения, мое безумие были для вас забавой?
О нет! Это невозможно! Нет, сударыня, этому я не верю; об этом вы никогда не помышляли, вас трогают стихи великого Корнеля, вы проникаетесь благородными страстями трагедии, вот и все. А я, безумный, имел дерзость воображать, что лишь один мой голос вызывает у вас иногда сочувствие, что мое сердце нашло отклик в вашем и что между мною и вами было нечт<^ большее, чем между мною и публикой. О! Это было явное, но сладостное безумие. Оставьте мне его, сударыня, не все ли вам равно? Не опасаетесь же вы, что я стану этим хвастать. Какое имел бы я на то право, и что я собой представляю, чтобы мне поверили на слово? Я только отдал бы себя на посмешище здравомыслящих людей. Оставьте мне, умоляю вас, сударыня, это убеждение, — оно одно давало мне больше радости, чем суровость всей публики причиняла мне горя, Разрешите мне на коленях благословлять и благодарить вас за ту чуткость, кото-: рую я открыл в вашей душе и которой никто другой, кроме вас, не удостоил меня; за те слезы, которые, как я видел, вы проливали над моими сценическими несчастьями и которые часто вдохновляли меня до безумия; за те застенчивые взгляды, которые, как мне, по крайней мере, казалось, пытались утешить меня, искупая холодность всей прочей публики.
О! Почему вы родились в блеске и роскоши, почему я только бедный артист, без имени и славы? Почему я не пользуюсь успехом у публики и не обладаю богатством финансистов, чтобы променять их на звание и титул, которые раньше я презирал, — это дало бы мне, может быть, право надеяться! Прежде я всему предпочитал талант; я считал, что все маркизы или шевалье — только тупицы, хлыщи и наглецы; я ненавидел спесь вельмож и считал себя вполне отомщенным за их презрение, если мой гений возносил меня над ними.
Пустые мечты и разочарования! Силы изменили моему безрассудному честолюбию. Я остался безвестным, хуже того — я ужё касался славы, и она ускользнула от меня. Я считал себя — великим, а меня повергли в прах; я воображал, что достиг совершенства, а меня выставили на посмешище. И меня, с моими чрезмерными мечтами, с дерзкой душой, судьба сломила, как тростинку. Я очень несчастный человек.
Но величайшим моим безумством было то, что я устремлял мои взоры поверх рампы, которая проводит непреодолимую черту между мною и остальным обществом. Для меня это за-: колдованный круг. Я хотел перешагнуть через него! Я, комедиант, дерзнул иметь глаза и остановить свой взор на прелестной женщине! На женщине такой молодой, благородной, любящей и стоящей так высоко, — ибо вы действительно отличаетесь этим, сударыня. Я знаю, свет обвиняет вас в холодности и преувеличенной набожности. Я единственный знаю вас и понимаю. Одной вашей улыбки, одной вашей слезы было достаточно, чтобы разоблачить нелепые басни, которые некий шевалье де Бретийяк мне плел про вас.
Но какая же у вас судьба? Какое необыкновенное предопределение тяготеет над вами, так же как и надо мной, если среди такого блестящего, такого просвещенного, каким оно себя считает, общества вы не нашли ни одного сердца, которое бы вас оценило, кроме сердца бедного комедианта. Но никто не отнимет у меня печальной и утешительной мысли, что, принадлежи мы к одной и той же общественной среде, вы не смогли бы ускользнуть от меня, как бы ни был я ничтожен, кто бы ни были мои соперники. Вам пришлось бы покориться истине: во мне есть нечто большее, чем их титулы и богатство, — это могущество моей любви к вам.
Лелио», — Это письмо, — продолжала маркиза, — странное для того времени, когда оно писалось, несмотря на некоторые отзвуки расиновской декламации в первых строках, показалось мне таким сильным, таким правдивым, я в нем нашла столь новое, столь смелое чувство страсти, что я была совершенно потрясена. Остаток еще боровшейся во мне гордости окончательно исчез. Я готова была отдать всю свою жизнь за один час такой любви.
Я не стану рассказывать вам о своих душевных переживаниях, о своих мечтах, своих опасениях, я сама не найду в них связи. Насколько мне помнится, я написала в ответ следующее:
«Не вас, Лелио, виню я, я обвиняю судьбу; не вас одного я жалею, я жалею и себя. Ни гордость, ни благоразумие, ни стыдливость не заставят меня отнять у вас утешительную мысль, что я обратила на вас внимание; сохраните ее, ибо это все, что я могу вам предложить. Я никогда не соглашусь на свидание с вами».
На следующий день я получила записку, поспешно прочла ее и еле успела бросить в огонь, чтоб скрыть ее от Ларрье, который застиг меня во время чтения. Ее содержание приблизительно следующее:
«Сударыня! Я должен поговорить с вами, или я умру. Один раз, единственный раз, только один час, если вам угодно. Почему вам бояться встречи со мной, раз вы вверяетесь моей чести и моей скромности? Сударыня, я знаю, кто вы; я знаю строгость ваших правил; я знаю ваше благочестие; знаю даже ваши чувства к виконту Ларрье. Я не настолько глуп, чтоб надеяться на что‑либо, кроме слова сострадания; но оно должно исходить непосредственно из ваших уст; мое сердце должно подхватить его и увезти с собой, или оно разобьется.
Лелио».
Скажу в похвалу себе, ибо всякая благородная и смелая доверчивость в минуту опасности достойна похвалы, что я ни минуты не опасалась быть осмеянной наглым распутником. Я свято верила в смиренную искренность Лелио. К тому же, у меня были все основания верить в свои силы. Я решила увидеться с ним. Я совершенно забыла его увядшее лицо, его грубые манеры, его пошлый вид; я помнила только обаяние его гения, тон его письма, его любовь. Я ему ответила:
«Я повидаюсь с вами; найдите надежное место; но не надейтесь ни на что другое, кроме того, что вы просили. Я верю в вас, как в бога. Если вы попытаетесь злоупотребить моим до* верием, вы будете негодяем, и я не побоюсь вас».
Ответ:
«Ваша доверчивость спасла бы вас от самого низкого мерзавца. Вы увидите, сударыня, что Лелио достоин этого доверия. Герцог де *** часто предлагал мне свой особняк на улице Валуа, но к чему он был мне нужен? Вот уже три года, как для меня в этом мире существует только одна женщина. Соблаговолите прийти на свидание по окончании спектакля».
Я получила записку в четыре часа. Переговоры длились сутки. Весь этот день я металась по комнатам, как одержимая; меня лихорадило. Эта быстрота событий и решений так противоречила моим намерениям за последние пять лет, что я действовала, как во сне, и когда я приняла окончательное решение, когда увидела, что связала себя обязательством, что отступать уже поздно, я, измученная, почти бездыханная, упала на свою оттоманку, и комната закружилась вокруг меня.
Я серьезно занемогла; пришлось- послать за хирургом, он пустил мне кровь. Я запретила прислуге говорить кому‑либо о моем недомогании; я опасалась назойливости советчиков и не хотела, чтоб мне помешали уйти вечером. В ожидании назначенного часа я бросилась на кровать и запретила впускать ко мне даже Ларрье.
Кровопускание облегчило мое физическое состояние, обессилив меня. Я впала в глубокое уныние; все мои иллюзии унеслись вместе с лихорадцчным возбуждением. Рассудок и память вернулись ко мне; я вспомнила разочарование, постигшее меня в кафе, отвратительные манеры Лелио, я уж готова была краснеть за свое безумие, готова была пасть с вершины своих призрачных мечтаний в гнусную действительность. Мне было непонятно, как решилась я променять эту героическую и романтическую любовь на ожидавшие меня отвращение и позор, которые отравят все мои воспоминания, и я глубоко сожалела о своем поступке; я оплакивала_свои грезы, свою жизнь, заполненную любовью, и будущее, полное непорочных душевных утех, ибо собиралась все это разрушить. Особенно оплакивала я Лелио: я увижу его, но потеряю навсегда; любовь к нему в течение пяти лет доставляла мне столько блаженства, а через несколько часов я уже не смогу любить его!
В своем отчаянии я так ломала руки, что рана моя открылась, кровь хлынула потоком, я еле успела позвонить своей горничной; она застала меня в кровати без сознания. Глубокий, тяжелый сон, с которым я тщетно боролась, овладел мною. Я не видела снов, я не чувствовала боли, в течение нескольких часов я лежала как мертвая. Когда я раскрыла глаза, в комнате было темно, в особняке царила тишина; горничная спала на стуле у моей кровати. Некоторое время я находилась в состоянии такой слабости, такого оцепенения, что у меня не было ни одной мысли, ни одного воспоминания. Вдруг память возвращается ко мне. Я спрашиваю себя, не прошел ли день и час назначенного свидания, спала ли я один час или целую вечность, день ли сейчас или ночь, не убила ли я Лелио, изменив своему слову, не опоздала ли… Я пытаюсь подняться, силы мне изменяют; я борюсь, как в кошмаре. Наконец я собираю всю свою силу воли, призываю ее на помощь обессилевшим членам. Соскакиваю на паркет, приоткрываю занавески; вижу сияние луны на деревьях моего сада; подбегаю к часам, они показы-, вают десять. Бросаюсь к горничной, трясу ее, она в испуге просыпается.
— Кинетта, какой сегодня день?
Она с криком вскакивает со стула и хочет бежать, думая, что я в бреду; я ее удерживаю, успокаиваю, узнаю, что проспала только три часа. Я благодарю бога; заказываю фиакр. Кинетта смотрит на меня с изумлением. Наконец она убеждается, что я в полном уме, передает мое приказание и готовится одевать меня.
Я велела подать мне самое простое, самое скромное платье; волосы оставила без украшений, отказалась от румян. Я хотела внушить Лелио главным образом почтение и уважение к себе, они были для меня ценнее, чем его любовь. Однако же мне доставило удовольствие, когда Кинетта, удивленная всеми моими причудами, сказала мне, осмотрев с головы до ног:
— Право же, сударыня, я не знаю, как вы это делаете: на вас надето только простое белое платье, без шлейфа, без фижм; вы больны и бледны как смерть; вы не пожелали даже наклеить ни одной мушки, и что же? Умереть мне на этом месте, если я видела вас когда‑нибудь такой прекрасной, как сейчас. Просто жалко мужчин, которые будут смотреть на вас.
— Значит, ты считаешь меня очень добродетельной, бедная Кинетта?
— Увы! Госпожа маркиза, я каждый день молю небо, чтоб стать такой, как вы, но до сих пор…
— Полно, глупенькая! Подай мне мантилью и муфту.
В полночь я была в доме на улице Валуа. Я была тщательно закутана вуалью. Человек, похожий на лакея, встретил меня. Он был единственным живым существом, которое я увидела в этом таинственном жилище. По изгибам темного сада он провел меня к погруженному в мрак и тишину павильону. Тут, поставив в вестибюле свой зеленый шелковый фонарик, он открыл дверь в мрачные, низкие покои, с бесстрастным видом и почтительным жестом указал на луч света, исходивший из глубины анфилады комнат, и сказал мне таким голосом, словно боялся пробудить уснувшее эхо:
— Сударыня, вы здесь одни, еще никто не пришел. В летней гостиной имеется колокольчик, вы, сударыня, извольте только позвонить, если что‑нибудь понадобится.
И он скрылся, как по мановению волшебства, закрыв за мной дверь. Безумный страх охватил меня; я испугалась, не попала ли в западню; я окликнула его, он тотчас же явился; его торжественно глупый вид успокоил меня. Я спросила его, который час; я это и так прекрасно знала, ибо в экипаже раз десять нажимала пружинку своих часов, чтобы они звонили.
— Полночь, — ответил он, не поднимая на меня глаз.
Я увидела, что этот человек прекрасно знает свои обязанности. Я решилась войти в летнюю гостиную и убедилась в несправедливости своих опасений, увидев, что все двери, ведущие в сад, были только завешены шелковыми портьерами, разрисованными по — восточному. Ничто не могло быть прелестней этого будуара, который, в сущности, был просто — напросто небольшим концертным залом. Стены из белоснежного искусственного мрамора, рамы зеркал из матового серебра; музыкальные инструменты исключительной ценности, разбросанные на обитой белым бархатом мебели с жемчужными кистями. Весь свет падал сверху, но был скрыт листьями из алебастра, которые образовали как бы потолок купола. Этот мягкий матовый свет можно было принять за лунное сияние. С большим интересом и любопытством рассматривала я уединенное убежище, подобного которому никогда прежде не видела. Это был первый и единственный раз в моей жизни, что я вошла в дом свиданий. Потому ли, что эта комната отнюдь не была предназначена для того, чтобы служить храмом любовных таинств, которые там справлялись, потому ли, что Лелио велел убрать все предметы, которые могли оскорбить мой взгляд и заставить меня страдать от положения, в какое я попала, но она не оправдала того отвращения, какое я чувствовала, входя в нее. Одна только статуя из белого мрамора украшала середину комнаты. Это была античная фигура, изображавшая Изиду под покрывалом и с пальцем на губах; зеркала, отражавшие нас, меня и ее, бледных, одетых в белое, обеих целомудренно закутанных, настолько вводили меня в заблуждение, что мне нужно было шевельнуться, чтобы отличить от ее фигуры свою.
Вдруг эта мрачная, жуткая и вместе с тем восхитительная тишина была нарушена; в глубине открылась и закрылась дверь, под чьими‑то легкими шагами слегка скрипел паркет. Я упала в кресло ни жива ни мертва; я увижу Лелио вблизи, вне театра. Я закрыла глаза и, прежде чем открыть их снова, про себя сказала ему прости.
Но каково было мое изумление! Лелио был прекрасен, как ангел; он не успел еще сбросить с себя свой театральный костюм, самый элегантный из всех, какие я на нем видела. Его тонкий, гибкий стан был облачен в испанский камзол из белого атласа с бантами вишневого цвета на плечах, на нем были подвязки и короткий плащ, огромные брыжи из английских кружев; волосы стриженые, ненапудренные; на голове — ток с покачивающимися надо лбом белыми перьями и круглой бриллиантовой пряжкой. В этом костюме он играл сегодня дон Жуана в «Каменном госте»[9]. Я еще никогда не видела его столь прекрасным, столь юным, столь поэтичным, как в этот момент. Веласкес пал бы ниц перед такой моделью.
Он опустился передо мной на колени. Я не могла не протянуть ему руку. У него был такой робкий, такой покорный вид. Мужчина, влюбленный в женщину до того, что начал робеть, — какое редкое явление для того времени, к тому же мужчина тридцати пяти лет и комедиант!
Но все равно, мне казалось, и сейчас еще кажется, что он был в полном расцвете ранней юности. А в этом белом костюме он напоминал молодого пажа, его лицо выражало всю чистоту, а его взволнованное сердце — весь пыл первой любви.
Он взял мои руки, покрыл их страстными поцелуями. Я обезумела; я привлекла к себе его голову, я ласкала его пламенный лоб, его жесткие черные волосы, его темную шею, утопавшую в нежной белизне воротника. Но Лелио не становился смелее… Весь его страстный пыл сосредоточился в глубине сердца. Он зарыдал, как женщина, заливая слезами мои колени.
О! Сознаюсь вам, что и мои слезы сладостно смешивались с ними. Я заставила его поднять голову и посмотреть на меня. Боже! Как он был прекрасен! Глаза светились нежностью. Черты лица не были правильны, прожитые годы и бессонные ночи наложили на них свой отпечаток, но какое очарование придавала им его правдивая, благородная душа! О! Могущество души! Кто не постиг чудес его, тот никогда не любил. Преждевременные морщины на его прекрасном лбу, томная улыбка, бледность губ растрогали меня. Мне хотелось плакать над его горестями, разочарованиями и трудом, которыми полна была его жизнь. Я переживала все его печали, даже долгую, безнадежную любовь ко мне. У меня было только одно желание: искупить причиненные ему страдания.
— Мой дорогой Лелио, мой великий Родриго, мой прекрасный дон Жуан, — повторяла я в своем безумии.
Его взоры опаляли меня. Он заговорил. Он рассказал мне, как росла его любовь ко мне; он рассказал мне, как в нем — распутном скоморохе — я зажгла пламень подлинной жизни, как он благодаря мне возвысился в собственных глазах, как я вернула ему иллюзии юности; он оказал мне о своем почтении, благоговении ко мне, о своем презрении к глупой любовной напыщенности, которая тогда была в моде; он сказал мне, что отдал бы весь остаток своих дней за один только час, проведенный в моих объятиях, но что он пожертвовал бы этим часом и всей своей жизнью из боязни оскорбить меня.
Никогда еще сердце женщины не было увлечено таким проникновенным красноречием; никогда даже у нежного Расина любовь не говорила так убежденно, так поэтично, так сильно, Его слова, голос, глаза, его ласки, его покорность заставили меня почувствовать всю нежность и строгость, всю сладость и весь пыл, какие может внушить страсть. Увы, не обманывался ли он сам? Не разыгрывал ли он роль?
— Разумеется, нет! — воскликнул я, посмотрев на маркизу.
Рассказывая, она словно помолодела, словно сбросила с себя, подобно фее Юржель, сто лет. Не помню, кто сказал, что сердце женщины не имеет морщин.
— Выслушайте до конца, — сказала она. — Обезумев, потеряз голову ото всего, что он мне поведал, я обняла его, я трепетала, прикасаясь к атласу его костюма, вдыхая аромат его волос. Ум мой помрачился. Все до сих пор неведомое мне, все чувства, на которые я считала себя неспособной, пробудились во мне, новее это произошло слишком бурно… Я потеряла сознание…
Он быстро оказал мне помощь, и я пришла в себя. Он был у ног моих, более взволнованный, более робкий, чем когда‑либо.
— Сжальтесь надо мной, — сказал он, — убейте меня, прогоните меня.
Он был бледнее и слабее меня.
Но от всех нервных потрясений в течение столь бурного дня я быстро переходила из одного состояния в другое. Мгновенная вспышка новых ощущений погасла; кровь моя остыла; благородство истинной любви быстро одержало верх.
— Послушайте, Лелио, — сказала я ему, — не презрение отвращает меня от вашей страсти. Возможно, что я одержима предрассудками, которые нам прививают с детства и которые становятся как бы нашей второй натурой; но не здесь придут они мне на память, ибо все мое существо преобразилось теперь и приняло облик совершенно мне незнакомый^ Если вы любите меня, помогите мне сопротивляться вам. Позвольте мне унести отсюда чудесное сознание, что я любила вас только сердцем. Если б я никому ые принадлежала, может быть я с радостью отдалась бы вам, но знайте, что Ларрье осквернил меня, знайте, что, вынужденная ужасной необходимостью поступать, подобно всем, я принимала ласки мужчины, которого никогда не любила; знайте, что отвращение, которое я ощущала при этом, убило мое воображение настолько, что если б я только что otj далась вам, то сейчас, быть может, уже ненавидела бы вас. U. Не будем делать этого страшного опыта, останьтесь чистым в моем сердце, в моей памяти! Расстанемся навсегда и унесем в будущее радостные мысли и восхитительные воспоминания. Я клянусь, Лелио, что буду любить вас до самои смерти. Я чувствую, что даже холод старости не потушит этого пылкого пламени. Я клянусь также никогда не принадлежать другому мужчине, после того как я устояла перед вами. Это усилие для меня не будет трудным, и вы можете мне поверить.
Лелио пал предо мною ниц, он не умолял меня, не упрекал, он говорил, что не надеялся на все то блаженство, какое я ему дала, и что он не имеет права требовать большего. Однако же, когда мы прощались, его подавленный вид и дрожащий голос меня испугали. Я спросила, доставят ли ему радость воспоминания обо мне, осенят ли восторги этой ночи своим очарованием всю его жизнь, облегчат ли они все его настоящие и будущие страдания. Он оживился, он клялся и обещал все, что я хотела. Он вновь упал к моим ногам и страстно целовал мое платье. Я почувствовала, что начинаю колебаться, и сделала ему знак рукой — он отошел. Экипаж, который я заказала, прибыл. Человек — автомат, незримо стерегший нас во время этого тайного свидания, известил меня тремя ударами в дверь. Лелио в отчаянии бросился к двери, чтобы загородить ее, он был бледен, как призрак. Я осторожно отстранила его, и он покорился. Я перешагнула через порог; он хотел следовать за мной — я указала ему на стул посреди комнаты, под статуей Изиды. Он сел. Страстная улыбка блуждала на его устах, в глазах блеснул последний луч признательности и любви. Он еще был прекрасен, молод, он еще был испанский гранд. Сделав несколько шагов, в момент, когда я теряла его навсегда, я обернулась и бросила на него последний взгляд; отчаяние сокрушило его. Он стал старым, безобразным, ужасным. Тело его казалось парализованным, перекошенные губы пытались судорожно улыбнуться, взгляд был неподвижным и тусклым: это был повседневный Лелио, тень любовника и принца.
Маркиза умолкла. Затем с мрачной улыбкой, тоже изменяясь на глазах, как окончательно оседающая развалина, она продолжала:
— С тех пор я ничего о нем не слыхала.
Маркиза сделала новую паузу, более длительную, но под влиянием той огромной душевной силы, которую придают прожитые годы, упорная привязанность к жизни или предчувствие близкой смерти, она опять повеселела и сказала мне, улыбаясь:
— Ну что, теперь вы Поверите в добродетель восемнадцатого века?
— Сударыня, — ответил я, — у меня нет никакого желания сомневаться в ней, но, не будь я так растроган, я бы сказал вам, быть может, что вы проявили большую предусмотрительность, пустив себе в этот день кровь.
— Презренные мужчины! — сказала маркиза, — Ничего‑то не понимаете в сердечных делах!