Шествие закончилось. И тогда открылись кабаки! Всюду был приглашен дополнительный персонал; в каждом трактире у залитой вином и ни разу не вытертой стойки стояла толпа в шесть рядов. Некогда было ни обтирать стойки, ни мыть посуду. Вообще некогда было ничего делать: еле успевали наполнять стаканы. Люди из Окленда, работающие на пристани, умеют при случае показать, что значит настоящая жажда.
Но это занятие — толкотня и борьба у стойки — показалось нам слишком нудным. Ведь все напитки в кабаках принадлежали нам. За них заплатили вожди партии, чтобы угостить нас. Мы же участвовали в шествии? Заработали же мы на выпивку? И потому мы решили произвести фланговую атаку, обошли стойку с обоих концов, оттолкнули в сторону запротестовавших было буфетчиков и начали угощаться сами, захватив с собой бутылки.
Выскочив затем на улицу, мы отбивали горлышко у бутылок о край бетонной панели и пили. Здесь не мешает сказать, что Нельсону и Джо Гусю приходилось уже пить в большом количестве неразбавленное виски, и это научило их пить с оглядкой. Ну, а я ничего этого не знал. Я все еще ошибочно думал, что пить надо как можно больше — в особенности, если за это не нужно платить. Мы поделились своими бутылками с другими, оставив и себе хорошую порцию, а больше всех выпил я. Но мне эта штука не понравилась. Я выпил ее, как выпил пиво, когда мне было пять лет, или вино, когда мне было семь. Я переборол свое отвращение и глотал виски, как лекарство. Опорожнив все бутылки, мы отправились в другие трактиры, где даровое виски также лилось рекой, и сами себя угощали.
Не имею ни малейшего понятия о том, сколько я выпил — не то два галлона, не то пять. Я помню только, что в начале оргии я выпивал сразу по полпинты, причем не запивал виски водой, чтобы отбить вкус, и не разбавлял его.
Однако наши политические деятели были слишком мудры, чтобы оставить в городе толпу пьяниц с Оклендской пристани. Когда подали обратный поезд, начался обход всех кабаков. Я уже начал испытывать на себе действие виски. Нас с Нельсоном кто-то вытолкнул из трактира, и мы очутились в самых последних рядах весьма беспорядочного шествия. Я мужественно плелся за другими, но координация у меня была в полном расстройстве, ноги дрожали, сердце стучало, а легким не хватало воздуха.
Вскоре я почувствовал полное бессилие, даже мой затуманенный мозг подсказывал, что я тут же свалюсь замертво и не попаду на поезд, если останусь в хвосте толпы. Я вышел из рядов и побежал вдоль дороги, по боковой тропинке, обсаженной развесистыми деревьями. Нельсон, смеясь, погнался за мной. Помню отдельные эпизоды, которые выделяются в моей памяти на общем фоне кошмара. Особенно ясно помню эти деревья и как я бешено мчался под ними; помню, что при каждом моем падении вся пьяная толпа принималась гоготать. Все думали, что это просто пьяные фокусы. Никому и в голову не пришло, что Джон Ячменное Зерно схватил меня за горло и душил, убийственно душил меня. Но я отлично сознавал это. Помню мимолетное чувство горечи при мысли, что я борюсь со смертью и что никто этого не хочет понять. Это было нечто вроде того, как если бы я тонул на глазах у целой толпы зевак, а те воображали бы, что я проделываю какие-то фокусы для их забавы.
Я упал и потерял сознание. О том, что случилось затем, мне рассказали потом. Из всего последующего у меня в памяти осталась только одна картина. Нельсон обладал огромной силой: он схватил меня в охапку, дотащил до поезда и всунул в вагон. Когда ему, наконец, удалось усадить меня, я начал бороться с ним с такой силой и так задыхался от недостатка воздуха, что даже Нельсон, несмотря на всю свою тупость, понял, насколько мне плохо. Теперь я знаю, что мог тогда умереть тут же, на месте. Мне часто кажется, что я никогда не был так близок к смерти, как в тот раз. Как я вел себя — об этом я могу рассказать только со слов Нельсона.
Внутри у меня все буквально раскалилось и горело, этот внутренний огонь жег меня, и я задыхался. Мне не хватало воздуха. Я безумно жаждал воздуха. Попытка моя открыть окно не удалась: все окна в вагоне были наглухо привинчены. Нельсону приходилось видеть, как пьяные люди сходили с ума: он вообразил, что я хочу выброситься из окошка. Он пытался меня удержать, но я продолжал бороться. Я схватил чей-то факел и разбил окно.
Нужно сказать, что у нас на Оклендской пристани была одна группировка за Нельсона, а другая — против него. Вагон был полон представителей и тех, и других, причем все они хватили лишнего. Когда я разбил окно, противники Нельсона приняли это за сигнал. Один из них хватил меня кулаком и свалил на пол; таким образом началась общая свалка, из которой я помню только то, что мне потом рассказали; правда, у меня осталось еще воспоминание о ней в виде боли от сильного удара в челюсть, от которого я и свалился. Тот, кто хватил меня, тоже упал поперек меня, на нем очутился Нельсон; говорят, что в начавшейся затем общей свалке внутренность вагона была буквально разнесена в щепки, и осталось лишь весьма немного целых окон.
Быть может, это мое падение и потеря сознания было самое лучшее, что только могло со мной случиться. Резкие движения, которые я делал, когда боролся, только заставляли мое сердце быстрее колотиться, а у меня уже и без того пульс был достаточно ускорен, из-за чего легкие нуждались в усиленном притоке кислорода.
Когда окончилась драка и я открыл глаза, я все-таки еще не пришел в себя. Я так же мало сознавал окружающее, как утопающий, который продолжает барахтаться, даже потеряв сознание. Совершенно не помню, что я делал, но оказывается я так настойчиво кричал: «Воздуха, воздуха!», что Нельсон, наконец, сообразил, в чем дело: он понял, что я вовсе не собираюсь покончить с собой. Тут он уже сам вытащил осколки стекла из рамы и позволил мне высунуть голову и плечи из окна. Он отчасти понял, что положение мое очень серьезное, и обнял меня за талию, чтобы помешать мне высовываться слишком далеко. И так я ехал всю дорогу в Окленд, начиная бороться, как сумасшедший, всякий раз, как Нельсон пытался втащить меня обратно в вагон.
Тут-то у меня и появился за все это время один мимолетный проблеск сознания. Единственное, что я помню, начиная с мгновения, когда я упал на тропинке под деревьями, и до того момента, когда я проснулся на другой день к вечеру, — это миг, когда я высунул голову в окно и мне в лицо подул ветер; поезд мчался; мне в глаза с силой летели искры; они жгли мне веки, ослепляли меня, а я между тем дышал — дышал изо всех сил. Вся моя сила воли была направлена на то, чтобы дышать — дышать как можно глубже, набирать в легкие как можно больше воздуха в возможно короткое время. Иначе — смерть, вот что я хорошо понимал; ведь я был опытным пловцом, много нырял и потому отлично это знал; я испытывал адские муки от долгого недостатка воздуха в те минуты, когда ко мне возвращалось сознание; и, подставив лицо ветру и искрам, я дышал, чтобы не умереть.
Больше я ничего не помню. Я пришел в себя на другой день к вечеру в одной из гостиниц, недалеко от пристани. Я был один. Доктора ко мне не приглашали. Я так легко мог умереть; Нельсон и остальные решили, что мне попросту «надо дать проспаться», и оставили меня пролежать семнадцать часов в коматозном состоянии. Каждый врач знает, как часто люди умирали оттого, что выпивали кварту виски или больше. Нам всем приходилось об этом читать, причем обыкновенно говорится, что это были привычные люди, но, пробуя пить на пари, не выдерживали. Я тогда об этом еще ничего не знал. Этот случай послужил мне наукой. Он не окончился печально не благодаря каким-нибудь особым качествам или моей доблести, а лишь благодаря счастливой судьбе и железному организму. Еще раз мое здоровье одержало верх над Джоном Ячменное Зерно. Еще одной убийственной ловушки его я избегнул, еще раз благополучно прошел по зыбкому болоту и с опасностью для жизни научился той осторожности, которая дала мне возможность продолжать пить, хотя и с оглядкой, в течение многих лет.
Небеса! Ведь это случилось двадцать лет назад; я еще жив и умею пользоваться жизнью; я с тех пор много видел, много сделал, активно жил; и я до сих пор содрогаюсь, когда вспоминаю, что был буквально на волосок от смерти, что чуть-чуть не пропустил эти чудесные два десятка лет, которые мне выпали на долю. И если Джону Ячменное Зерно не удалось меня погубить в день демонстрации Ханкокской пожарной команды, то в этом виноват был не он, поверьте!
Глава XV
В 1892 году, ранней весной, я решил отправиться в дальнее плавание. Решение это в сущности не было связано с днем демонстрации Ханкокской пожарной команды. Я все еще продолжал жить и посещать трактиры и буквально жил в кабаке. Пить виски было, по-моему, опасно, но дурного в этом ничего не было. Виски — вещь страшная, как и множество других вещей в мире. От виски люди умирали, но, с другой стороны, и у рыбака иногда опрокидывается лодка, и он тонет, или бродяга, едущий зайцем, попадает под поезд, который его режет на куски. Чтобы устоять против ветра и волн, против поездов и кабаков, нужно обладать известной сообразительностью. Что касалось меня, я решил никогда больше не выпивать зараз кварту виски.
Побудило меня сделаться матросом другое обстоятельство: я в это время впервые мысленно представил себе дорогу к смерти, по которой Джон Ячменное Зерно ведет своих приверженцев. Картину эту, впрочем, я рисовал себе еще довольно смутно; при этом она мне представлялась с двух сторон, которые у меня в то время часто переплетались между собой.
Наблюдая среду, в которой я вращался, я стал замечать, что тот образ жизни, который ведем мы, любители пьянства, более губителен, чем жизнь, которую ведет большинство людей. Джон Ячменное Зерно, уничтожая в человеке нравственное чувство, толкает его на преступление. Мне постоянно случалось видеть, как люди в пьяном виде делали такие вещи, которые не пришли бы им в голову, будь они трезвы. И это было еще не худшее. За преступлением следовало наказание. Преступление губило людей. Многие приятели мои, с которыми я встречался в кабаках и с которыми вместе выпивал, были в трезвом виде добродушными и безобидными малыми; напившись же, они оказывались способными на самые низкие, безумные выходки. И тогда полицейские уводили их, и они сидели за решеткой, и я ходил с ними прощаться перед тем, как их увозили на ту сторону залива, где на них надевали одежду каторжников, и сколько раз мне при этом приходилось выслушивать одно и то же оправдание: «Не будь я пьян тогда, ни за что бы этого не сделал!» Иногда случалось, что под влиянием Джона Ячменное Зерно совершались самые ужасные поступки, от которых содрогалось даже мое зачерствелое сердце.
Была и другая сторона у этой дороги смерти: то был путь привычных пьяниц. Такой человек мог в любой момент отправиться на тот свет без видимой причины. Когда пьяницы заболевали, даже пустячной болезнью, от которой поправился бы всякий нормальный человек, они попросту угасали, как свечка. Иногда их находили мертвыми в постели, порой их тела вытаскивали из воды; или же просто происходил несчастный случай, как, например, с Биллом Келли. Он в пьяном виде разгружал судно, и ему оторвало палец; а могло случиться, что ему оторвало бы и голову вместо пальца.
Итак, я начал задумываться над своим положением и пришел к заключению, что мой образ жизни никуда не годится. Слишком уж он быстро приводил к могиле, а моя юность и присущая мне жажда жизни не могли примириться с мыслью о смерти. Но был только один способ уйти от этой жизни: отправиться в плавание. В заливе Сан-Франциско зимовала целая промысловая флотилия, собиравшаяся на охоту за морскими котиками; в трактирах я встречал шкиперов, их помощников, охотников и гребцов. Я познакомился с охотником Питом Холтом и принял его предложение быть у него на шхуне гребцом. Мы тут же вспрыснули наше соглашение полудюжиной стаканчиков.
Сразу же проснулись мои прежние беспокойные стремления, которые было улеглись под влиянием Джона Ячменное Зерно. Я почувствовал, что мне до смерти надоели кабацкая жизнь и Оклендская пристань; я не мог даже понять, почему все это когда-то казалось мне таким привлекательным. В голове у меня все время носилась картина «дороги смерти», и я начинал уже бояться, что со мной что-нибудь случится до отплытия, которое было назначено на январь. Я стал вести себя более осторожно, меньше пил и чаще бывал дома. Когда выпивка превращалась в дикую оргию, я удирал. Если Нельсон напивался до безумия, я всегда ухитрялся улизнуть от него.
12 января 1893 года мне исполнилось семнадцать лет, а 20 января я подписал договор о поступлении на судно «Софи Сезерленд». Это была трехмачтовая промысловая шхуна, отправлявшаяся к берегам Японии. Разумеется, договор пришлось вспрыснуть. Джо Виги разменял мне мою авансовую кредитку; сначала угощал Пит Холт, потом я, потом Джо Биги и остальные охотники. Что поделаешь? Таковы были нравы старых моряков. А кто такой был я — семнадцатилетний мальчишка, чтобы уклониться от обычаев этих зрелых, славных, отважных мужчин?
Глава XVI
На «Софи Сезерленд» пить было нечего, плавание продолжалось пятьдесят один день, и я все время блаженствовал. Мы воспользовались северо-восточным муссоном и при помощи его стали быстро продвигаться на юг, к Бонинским островам — отдельно стоящей и принадлежащей Японии группе, служившей местом сбора канадской и американской промысловых флотилий. Здесь суда запасались водой и производили необходимый ремонт, перед тем как пуститься в трехмесячное плавание вдоль японских берегов до Берингова моря, где происходила охота на стаи котиков.
Эти пятьдесят дней удачного плавания, проведенные мною в абсолютном воздержании от спиртных напитков, вполне восстановили мое здоровье. Я чувствовал себя отлично. Из моего организма был изгнан весь алкогольный яд; с самого начала плавания у меня ни разу не было желания выпить; я даже не вспоминал о выпивке. Разумеется, матросы часто говорили между собой о выпивке, рассказывали наиболее интересные или смешные случаи, происходившие во время попоек. Об этих инцидентах они вспоминали с бóльшим удовольствием и бóльшим увлечением, чем про всякие другие случаи из своей полной приключений жизни.
Старшим из матросов был некто Луис, толстяк лет пятидесяти. Это был спустивший все свое состояние шкипер. Его погубил Джон Ячменное Зерно, и он теперь заканчивал свою карьеру так же, как и начал ее, — простым матросом. Этот случай произвел на меня глубокое впечатление. Очевидно, Джон Ячменное Зерно умеет не только убивать людей. Луиса, например, он не убил. Он сделал хуже. Он лишил его власти, места, всех жизненных благ, втоптал в грязь его самолюбие и на всю жизнь осудил его на тяжелое существование простого матроса; а так как Луис был крепкий и здоровый человек, то ему, очевидно, предстояло очень долго влачить такое существование.
Наше плавание по Тихому океану завершилось. Мы увидели вулканические, заросшие лесом вершины Бонинских островов и вошли, лавируя между рифами, в хорошо защищенную гавань; вскоре загромыхал наш якорь, и мы стали на место, где уже находилось судов двадцать таких же бродяг — кочевников моря. С берега доносился аромат неведомых тропических растений. Туземцы на своих странной конструкции челноках и японцы на еще более странного вида сампанах плыли по заливу, гребя одним веслом, направляясь к нашему судну. В первый раз я попал в чужую страну. Наконец, я добрался до края света; теперь я воочию увижу все то, о чем читал в книгах. Я рвался сойти на берег.
Я сговорился с двумя матросами, и мы решили держаться все время втроем (мы так хорошо привели это в исполнение, что нас до конца плавания звали «Три собутыльника»). Одного — шведа — звали Виктором. Другой — норвежец Аксель. Виктор показал нам тропинку, которая исчезала сначала в диком ущелье, затем опять показывалась и шла по крутому склону из сплошной лавы, а оттуда вилась в гору среди пальм и цветов, то пропадая, то вновь появляясь. Он предложил нам подняться по этой дорожке, на что мы охотно согласились: оттуда открывался чудесный вид, там могут быть оригинальные туземные деревушки и, наконец, нас может ожидать какое-нибудь — но какое, никто из нас не знал — приключение. Акселю же очень хотелось отправиться на рыбную ловлю. Мы и на это согласились. Мы решили достать сампан, захватить двух рыбаков-японцев, которые знают рыбные места, и устроить грандиозную ловлю. Что же касается меня, то все проекты мне одинаково нравились.
Составив план, мы съехали на берег на лодке, минуя рифы из живых кораллов; добравшись до земли, мы вытащили нашу лодку на белый берег, покрытый коралловым песком. Мы прошли через песчаную полосу, вошли под сень кокосовых пальм и добрались до маленького городка. Там мы нашли несколько сотен буйствовавших матросов со всех концов земли; все они безмерно пили, безмерно пели и безмерно плясали. Все это происходило на главной улице городка, к великому возмущению совершенно беспомощной горсточки японских полицейских.
Виктор и Аксель решили, что нужно пропустить по стаканчику, прежде чем отправиться на такую длинную прогулку. Мог ли я отказаться выпить с этими двумя задушевными парнями? Необходимо было вспрыснуть нашу дружбу. Этого требовал обычай. Мы все смеялись над нашим капитаном-трезвенником и презирали его за то, что он ничего не пил. Мне лично пить вовсе не хотелось, но зато мне надо было доказать, какой я хороший товарищ и славный малый. Даже воспоминание о Луисе не остановило меня, когда я глотал едкую, обжигающую жидкость. Правда, Джон Ячменное Зерно нанес Луису жестокий удар, но я-то ведь был молод, кровь, мол, здоровая и яркая, быстро текла по жилам, организм у меня железный и… ну, молодость всегда презрительно смеется при виде разрушительных действий старости.
Странный, крепкий напиток дали нам. Он сильно отдавал алкоголем. Нельзя было угадать, где и каким образом он приготовлен; скорее всего это была какая-то туземная настойка: он был горячий, как огонь, прозрачный, как вода, и действовал быстро, как смерть. Он был разлит по бутылкам из-под голландского вина, на которых сохранилась этикетка с весьма подходящим названием «Якорь». И в самом деле, от действия этого напитка мы стали на якорь. Мы так и не выбрались из города. И на сампане не поехали, и рыбы никакой не ловили. И хотя мы простояли на острове десять дней, но так ни разу и не прошлись по тропинке, шедшей вдоль утесов из лавы и утопавшей в цветах.
В городке мы встретили старых знакомых с других шхун — людей, с которыми мы бывали вместе в кабаках в Сан-Франциско перед отплытием. Каждая такая встреча начиналась выпивкой: поговоришь о том о сем, опять выпьешь; потом начинаешь песни и всякие шутки, пока, наконец, не зашумит в голове. Тогда все начинало казаться мне каким-то значительным и чудесным — все эти орущие во всю глотку старые морские волки (одним из которых был и я сам), собравшиеся для кутежа на коралловом утесе среди океана. Мне вспоминались отрывки из баллад о рыцарях, пирующих в старинном зале. Вот они расселись: эти за почетным концом — выше соли, а те — ниже соли; вот викинг только что вернулся с моря и сел за пир в ожидании битвы. И я чувствовал, что еще не умерла вся эта старина и что мы принадлежим к той же самой древней породе.
Еще не настал вечер, как Виктор от пьянства совершенно потерял рассудок. Он хотел драться со всеми и со всем. Мне случалось видеть в сумасшедших домах буйных помешанных; разницы между ними и Виктором не было никакой — разве только та, что он был еще несноснее. Нам с Акселем все время приходилось вмешиваться, мирить подравшихся, так что и нам попало в общей свалке; наконец, мы ухитрились, пустив в ход всю нашу осторожность и хитрость пьяных людей, уговорить нашего приятеля сесть в лодку, после чего мы отвезли его на судно.
Но не успел Виктор ступить на палубу, как начал скандалить. Силен он был, как несколько человек, вместе взятых, и он поднял на судне дым коромыслом. Ясно помню, как он загнал одного матроса в ящик с цепями; к счастью, тот не особенно пострадал — Виктор не в состоянии был как следует хватить его. Матрос всячески увертывался и увиливал от него, и Виктор в кровь расшиб себе кулаки об огромные звенья морской цепи. Когда же нам, наконец, удалось вытащить его из ящика, помешательство его успело уже принять другую форму: он вообразил себя великим пловцом и вдруг перескочил за борт и начал демонстрировать свое умение плавать, барахтаясь, как полудохлая морская свинья, и усиленно глотая соленую влагу.
Мы выудили его из воды, снесли вниз, раздели и уложили на койку, после чего и сами почувствовали себя совсем разбитыми. Но все-таки нам с Акселем хотелось еще побывать на берегу; мы и отправились, оставив на судне громко храпевшего Виктора. Любопытно то, что товарищи Виктора, сами не дураки выпить, осуждали его. Они неодобрительно качали головой и бормотали: «Такому человеку пить нельзя!» А между тем Виктор был самым ловким матросом и самым добродушным человеком из всего экипажа. Это был во всех отношениях идеал моряка; товарищи ценили его по заслугам, уважали и любили. Но Джон Ячменное Зерно умел превращать его в одержимого. Вот здесь-то и делали различие между ним и собой прочие пьяницы. Они знали, что от пьянства — матросы всегда пьют чрезмерно — они тоже сходят с ума, но они впадали лишь в тихое помешательство. Буйное помешательство — вот это уже не годилось: оно портило веселье другим и часто кончалось трагедией. С точки зрения этих людей, в тихом помешательстве не было ничего предосудительного. Если мы станем на общечеловеческую точку зрения, разве не всякое помешательство является предосудительным? А кто умеет внушить безумие лучше Джона Ячменное Зерно?
Однако вернемся к нашему рассказу. Очутившись на берегу, мы с Акселем забрались в уютный японский трактирчик, уселись там и начали подсчитывать и сравнивать, у кого из нас больше синяков; за стаканчиком мы обсуждали недавние происшествия. Нам понравилось спокойно пить в тишине, и мы пропустили еще по одному. Тут в трактирчик заглянул один из наших товарищей, потом еще несколько, и мы продолжали с ними нашу скромную попойку. Наконец, мы пригласили японский оркестр, но не успели прозвенеть первые ноты
К тому времени, когда дом оказался наполовину разрушенным, Виктор успел немного успокоиться; мы с Акселем согласились уплатить хозяину за все убытки, а сами отправились на поиски более спокойного местечка. На главной улице шел дым коромыслом. Сотни матросов в буйном веселье гуляли взад и вперед. Ввиду того, что начальник полиции со своим немногочисленным отрядом оказался совершенно бессильным, губернатор приказал всем капитанам судов собрать свои команды на корабли до захода солнца.
Что? Так вот как хотят с нами обращаться! Не успела эта новость дойти до шхун, как на них не осталось ни одной души. Все сошли на берег. Даже те, кто вовсе не собирался раньше, начали прыгать в лодки. Злосчастный приказ губернатора спровоцировал всеобщий скандал. После захода солнца прошло несколько часов, но матросы заявляли одно: «Пусть только попробуют вернуть нас на суда!». Они ходили по городу и приглашали все власти попытаться это сделать. Самая большая толпа собралась перед домом губернатора; пели во все горло матросские песни; из рук в руки передавали бутылки; некоторые шумно плясали. Полицейские, в том числе и резервный отряд, стояли кучками, совершенно беспомощные, и ждали от губернатора приказания, которого он весьма благоразумно не отдавал.
Мне эта вакханалия представлялась чем-то величественным. Казалось, будто вернулись времена испанских пиратов. Здесь был широкий, свободный разгул — это было достойно великих авантюристов. И я тоже участвовал в этом разгуле, и я был одним из этих морских разбойников, буйствовавших среди бумажных домиков японского городка.
Губернатор так и не отдал приказа очистить улицы. Между тем мы с Акселем продолжали бродить из трактира в трактир и везде выпивали. Вскоре во время какой-то пьяной проделки мы с ним разлучились, и я потерял его из виду; у меня у самого уже зашумело в голове. Я побрел дальше, на каждом шагу заводя новые знакомства; я пил стакан за стаканом и пьянел все больше и больше. Помню, я сидел где-то вместе с японскими рыбаками, с рулевыми гавайцами из нашей же флотилии и молодым матросом-датчанином, только что вернувшимся из Аргентины, где он был ковбоем. Этот датчанин очень интересовался местными обычаями и обрядами. И вот мы начали пить
Помню еще мою встречу с юнгами — парнями лет восемнадцати — двадцати из английских семей средней руки. Они сбежали с судов, куда их отдали для обучения морскому делу, и вот теперь они очутились на промысловых шхунах в качестве матросов. Это были цветущие, ясноглазые юнцы с гладкой кожей; они были молоды, как и я, и тоже учились жизни среди взрослых мужчин. Да они и вправду уже были взрослыми. Они не хотели пить слабый
И они плакали, когда пели эту песню, — эти бесшабашные юные негодяи, нанесшие такой удар гордости своих матерей. Я тоже пел вместе с ними, и плакал вместе с ними, и наслаждался этой трогательной и драматической сценой, и пытался дать какое-то пьяное хаотическое объяснение жизни и романтическим приключениям. И еще одна картинка, которая ярко и отчетливо выделяется в тумане времени: мы — эти юнцы и я — идем по улице, обнявшись и покачиваясь, а над нами сияют звезды. Мы поем какую-то лихую матросскую песню, поем все, за исключением одного: он сидит на земле и горько плачет, а мы отбиваем такт, размахивая бутылками из-под джина. С обоих концов улицы доносятся голоса матросов, поющих, как и мы, хором, и вся жизнь кажется значительной, прекрасной, каким-то фантастическим и великолепным безумием.
Затем опять следует тьма, после нее я, открыв глаза, вижу при бледном свете начинающегося дня японку, которая заботливо и тревожно склоняется надо мной. Это жена местного лоцмана, и я лежу у двери ее дома. Мне холодно, я весь дрожу, я болен после вчерашней попойки. Чувствую, что я слишком легко одет. Ах, эти негодные юнги! У них, видно, вошло в привычку удирать. Теперь они удрали со всем моим имуществом. Часы мои исчезли. Несколько долларов, которые у меня были, тоже пропали. Нет и моего пальто. Пояса тоже. И… да, верно, башмаки тоже утащили.
Я описал для примера один из десяти дней, проведенных нами на Бонинских островах. Виктор оправился от своего временного сумасшествия, разыскал меня и Акселя, и мы после этого пили с большей осторожностью. Но мы так и не поднялись по тропинке из лавы, заросшей цветами. Город да бутылки из-под джина — вот все, что мы видели.
Тот, кто сам обжегся, не может не предупреждать других об опасности. Поступи я так, как следовало, я мог увидать на Бонинских островах много интересного, получить от многого настоящее удовольствие. Но я отлично понимаю, что дело вовсе не в том, как следует или как не следует поступать. Важно то, как поступаешь на самом деле. Такова извечная, неопровержимая истина. Я делал то, что делал. Я делал то, что делали все матросы на Бонинских островах. Я делал то, что делали в то самое время миллионы людей в различных точках земного шара. Я поступал так потому, что все меня толкало на этот путь, потому что я был человеком, вернее, мальчишкой, продуктом своей среды; потому что я не был ни болезненно-малокровным субъектом, ни полубогом. Я был просто человеком и шел по тому же пути, по которому шли все, шли люди, пред которыми я преклонялся, прошу не забывать — здоровые полнокровные мужчины, крепкие, могучие, шумливые, свободные духом, не рассчитывавшие по-мещански каждый свой шаг, а с истинно царским великолепием расточавшие и жизнь, и свои силы, и деньги.
И этот путь был открыт передо мною. Точно во дворе, где играют дети, оставили незакрытым колодец. Какой прок убеждать маленьких смельчаков, шагающих своими крошечными неуверенными ножками по пути к познанию жизни, что нельзя играть близ незакрытого колодца. Все равно они непременно будут играть около него. Все родители это знают. И мы тоже знаем, что известный процент этих детей — самые живые и смелые из них — упадут в колодец. Нужно только одно, и каждый из нас это знает, а именно — прикрыть колодец. То же самое и с Джоном Ячменное Зерно. Все уговоры и нравоучения в мире не будут в состоянии удержать от Ячменного Зерна зрелых мужчин и подражающих им юношей до тех пор, пока Ячменное Зерно доступно всегда и повсюду и пока оно неразрывно связано с понятием о мужественности, смелости и широком размахе.
Единственный рациональный выход из этого положения для нас, представителей двадцатого столетия, — это забить колодец и доказать, что двадцатый век есть действительно двадцатый век, оставив девятнадцатому и всем предыдущим векам все то, что принадлежит им: сожжение ведьм, нетерпимость, фетишизм и самый гнусный из всех этих остатков варварства — Джон Ячменное Зерно.
Глава XVII
От Бонинских островов мы умчались на север, в поисках стада котиков, и долгих три месяца таскались по северным морям, в холод и мороз. Порой случалось, что мы попадали в густую, бесконечную полосу тумана и по целым неделям не видели солнца. Работа была неимоверно тяжелая, мы не пили и даже не думали о выпивке. А потом мы поплыли на юг, в Йокогаму, с огромным запасом шкур в трюме, предвкушая близость получения жалованья.
Мне очень хотелось сойти на берег и повидать Японию, но первый день после прибытия был всецело посвящен работе на судне: нас, матросов, отпустили только к вечеру. И здесь, согласно общепринятому порядку и установившемуся у мужчин обычаю вспрыскивать всякие сделки, Джон Ячменное Зерно снова подхватил меня под руку и повел, куда хотел. Капитан дал деньги охотникам для передачи нам, а те сидели и ждали нас в одном из местных трактиров, чтобы мы пришли их получить. Трактиром всецело завладела компания с нашей флотилии. Всякие напитки лились рекой. Угощали все. Могли ли мы после трех месяцев тяжелой работы и вынужденной трезвости — молодые, крепкие, цветущие, здоровые парни, в которых долго сдерживаемая дисциплиной и окружающими условиями жажда жизни теперь била ключом и шла через край, — могли ли мы удержаться, чтобы не выпить двух-трех стаканчиков? Выпьем немножко — так мы решили, — а потом пойдем осматривать город.
И повторилась та же самая история. Ведь сколько же раз нужно было выпить! А чем больше проникал в нашу кровь волшебный жаркий напиток, чем больше смягчались наши голоса и наши сердца, тем сильнее мы чувствовали, что теперь не время делать оскорбительное различие: согласиться выпить с одним товарищем и отказаться пить с другим. Все — товарищи, все мы вместе боролись с бурями и лишениями, все мы, стоя рядом, спускали паруса и натягивали канаты, сменяли друг друга у руля, лежали рядом на той же палубе, когда судно зарывалось в волны, и одновременно поднимали головы, когда оно выныривало, и смотрели, кого из товарищей не хватает. И потому надо было выпить со всеми, и все угощали, и голоса наши становились громче, когда мы все вспоминали тысячи товарищеских поступков. Про драки и словесные препирательства мы совсем забыли и твердо знали, что в целом мире нет парней лучше.
Так вот — был еще ранний вечер, когда мы попали в этот трактир, и за всю эту первую ночь на берегу я так Японии и не увидел; ничего я не увидел, кроме этого трактира — обыкновенного кабака, очень похожего на кабаки у нас дома, да и вообще на кабаки всего света.
Две недели мы стояли в Йокогамской гавани, но из всего города мы только и видели, что кабаки, где собирались матросы. Иногда кто-нибудь из нас нарушал однообразие попоек, выкинув какой-нибудь эффектный фортель. Мне, например, посчастливилось совершить настоящий подвиг по этой части: как-то раз, в темную полночь, я вернулся вплавь обратно на шхуну и крепко там уснул, а портовая полиция в это время искала в гавани мое тело и выставила мое платье для опознания.
Быть может, именно ради таких вещей и напиваются люди, думал я. В нашем маленьком кружке то, что сделал я, считалось из ряда вон выходящим событием. Вся гавань об этом говорила. В течение нескольких дней я слыл героем среди лодочников-японцев и в кабаках на берегу. Мой подвиг был достоин скрижалей истории. Я мог с гордостью вспоминать об этом событии и рассказывать о нем. Сознаюсь, что когда я вспоминаю это даже теперь, двадцать лет спустя, в душе моей поднимается тайное чувство гордости. Это был такой же яркий момент, как тот, когда Виктор разрушил чайный домик на Бонинских островах или когда меня обворовали беглые юнги.
Но интересно то, что наслаждение Джоном Ячменное Зерно было еще неведомо мне. Я был по природе своей так далек от алкоголизма, что самый вкус алкоголя меня нисколько не прельщал; химическая реакция, которую он производил в моем теле, не доставляла мне никакого удовольствия: мой организм в подобной реакции не нуждался. Я пил потому, что пили те люди, с которыми я жил; пил потому, что не мог по характеру своему допустить такого позора, дать себя перещеголять другим в этом их излюбленном развлечении. Но я все еще был большим сластеной; в тех случаях, когда со мной не было никого, кто бы мог меня видеть, я покупал леденцы и с наслаждением поглощал их.
Под звуки веселой песни мы подняли якорь и вышли из Йокогамской гавани, держа курс на Сан-Франциско. На этот раз мы воспользовались северным течением, в спину нам дул крепкий западный ветер, так что мы после тридцати семи дней лихого плавания уже пересекли Тихий океан. Нам предстояло получить кругленькую сумму, и за все эти тридцать семь дней мы постоянно строили планы относительно того, как мы истратим наши деньги. За все это время никто из нас не выпил ни одного глотка вина, и мозги у нас совершенно прояснились.
Каждый матрос прежде всего уверял (как часто раздаются эти слова на баке возвращающихся домой судов!):
— Ну, я-то уж буду за версту держаться от этих акул (содержателей матросских гостиниц).
Затем — в скобках — шло сожаление о том, что в Йокогаме было истрачено так много денег. А затем уже каждый начинал мечтать на любимую тему. Виктор, например, уверял, что как только он высадится в Сан-Франциско, он пройдет прямо, не оглядываясь, через пристань и берег Барбари дальше — в самый город и сразу же поместит объявление в газетах о том, что он ищет комнату в скромной рабочей семье.
— Тогда, — говорил Виктор, — я запишусь недели на две в какой-нибудь танцкласс, чтобы познакомиться с девушками и молодыми ребятами. Потом я постараюсь попасть в компанию, где танцуют, меня начнут приглашать в гости на вечера и все прочее; а с теми деньгами, которые я получу, я смогу выдержать до января, и тогда опять отправлюсь за котиками.
Нет, пить он больше не станет. Он теперь знает, чем это кончается, особенно у него; вино вливается внутрь, а рассудок улетает прочь; и не успеешь оглянуться, как все деньги исчезают. По горькому опыту он знал, что перед ним выбор: или попойки дня на три сряду, вместе с акулами и гарпиями берега Барбари, или целая зима, со здоровыми развлечениями в приличном обществе. Разве можно было сомневаться, что он выберет.
Аксель же Гундерсон, который не любил ни общества, ни танцев, объявил:
— Я должен получить хорошую сумму, и я смогу поехать домой. Вот уже пятнадцать лет, как я не видал мать и всю мою семью. Как только мне выдадут деньги, я отправлю их домой, пусть они там ждут меня. Затем я выберу хорошее судно, направляющееся в Европу, и приеду опять с деньгами. Если сложить обе суммы вместе, то окажется, что у меня в жизни никогда не было столько денег сразу. Дома на меня будут смотреть, как на принца. Вы и представить себе не можете, до какой степени в Норвегии все дешево. Я смогу сделать всем подарки и тратить деньги так, что буду казаться им настоящим миллионером, и прожить целый год, не плавая на судах.
— Как раз то, что я собираюсь сделать, — заявил Красный Джон. — Вот уже три года, как я не имею ни одной строчки от своих, и десять лет, как я не был дома. А знаешь, Аксель, ведь в Швеции такая же дешевизна, как в Норвегии, а мои живут в деревне, фермерствуют. Я тоже пошлю свою получку домой и с тобой вместе на одном судне обогну мыс Горн. Мы себе хорошее судно найдем.
И Аксель Гундерсон, и Красный Джон начали наперебой описывать прелести сельской жизни и живописные обычаи своих стран. После этих рассказов каждый из них буквально влюбился в родной дом другого, и они торжественно поклялись совершить путешествие вместе и провести время вместе: шесть месяцев в Швеции у Джона и шесть месяцев в Норвегии у Акселя. Так и не разнять их было до конца плавания — они прямо с головой ушли в обсуждение своих планов.
Длинного Джона домой не тянуло. Но бак ему надоел. Матросских гостиниц ему также не нужно. Он найдет себе комнатку в тихом семействе, поступит в навигационную школу и сдаст экзамен на шкипера. То же самое говорили и другие. Каждый клялся, что на этот раз он будет умнее и не станет сорить деньгами. Подальше от «акул», от прибрежного квартала, от кабаков — таков был лозунг у нас в команде.
Матросы стали невиданно бережливы и удивительно благоразумны. Они ничего не покупали у эконома. Накладывались заплаты на заплаты — разноцветные куски материй один на другой в самых необычайных комбинациях. Матросы экономили даже на спичках и закуривали не иначе как вдвоем или втроем от одной спички.
Не успели мы войти в гавань Сан-Франциско, как тотчас же после врачебного осмотра к нашему судну подплыли лодки с рассыльными из разных гостиниц. Они наводнили палубу; каждый во все горло рекламировал свое заведение, и у каждого за пазухой была даровая бутылка виски. Но мы с величественным видом и громкими ругательствами указали им на трап. Мы не нуждались ни в их гостиницах, ни в их виски. Ведь мы были трезвые, бережливые матросы и знали, на что тратить деньги.
Наконец настал день выдачи жалованья у судового комиссара. Мы вышли из конторы на тротуар с карманами, полными денег. На нас, точно хищные птицы, немедленно накинулись «акулы и гарпии». Мы переглянулись. Целых семь месяцев мы прожили вместе, не разлучаясь, а теперь дороги наши расходились. Оставалось выполнить последний обряд перед расставанием (ведь это же был обычай, священный обычай!).
— Пойдем, ребята, — сказал наш шкипер.
Тут же, под рукой, оказался и неизбежный кабак. Их даже целая дюжина была поблизости. А когда мы все зашли в один из них, «акулы» целой толпой стали у дверей на тротуаре. Некоторые из них пытались даже войти, но мы не желали иметь никакого дела с ними.
И вот мы все стали у длинной стойки — шкипер, штурман, шесть охотников, шесть лодочных рулевых и пять гребцов. Одного гребца не хватало: близ мыса Джеримо мы опустили его на дно моря, привязав ему к ногам мешок с углем, во время снежной бури, в промежутке между двумя снежными буранами. Нас было девятнадцать человек, и это была наша прощальная выпивка. После семи месяцев настоящей, тяжелой работы и в бурю и в затишье мы теперь в последний раз смотрели друг на друга. Мы отлично знали, что дороги моряков всегда расходятся в разные стороны. И все девятнадцать человек, как один, приняли угощение шкипера. А после этого помощник красноречиво окинул нас взглядом и потребовал еще виски. Помощника мы любили не меньше, чем шкипера, — мы любили обоих одинаково. Можно ли было, выпив с одним, не выпить с другим?
Затем угощал Пит Холт — охотник с моей лодки (он погиб через год на «Мери Томас», которая пошла ко дну вместе со всем экипажем). Время шло, один стакан виски следовал за другим; голоса наши становились громче, а в голове шумело. Всех охотников было шесть, и каждый из них настаивал, во имя священного чувства товарищества, чтобы весь экипаж выпил с ним хотя бы по одному стаканчику. Было еще шесть рулевых и пять гребцов, и все они рассуждали точно так же. У каждого в кармане звенели деньги, и каждый считал, что его деньги не хуже других, а душа у всех была щедрая и благородная.
Девятнадцать раундов — девятнадцать стаканов один за другим. Что еще нужно Джону Ячменное Зерно, чтобы всецело подчинить себе людей? Все мы были доведены до той точки, когда забываются всякие заботливо взлелеянные мечты. Команда, пошатываясь, вышла из трактира и попала прямо в объятия «акул и гарпий». После этого дело пошло быстро. Кто в неделю, а кто и в два дня просадил все свои деньги, и содержатели матросских гостиниц начали их записывать на уходившие в плавание суда. Виктор был видный, рослый мужчина, по протекции какого-то своего приятеля ему удалось попасть в спасательную команду. Но объявления насчет комнаты в семье скромного рабочего он так нигде и не поместил и танцкласса никакого не видел. Длинный Джон тоже так и не попал в навигационную школу. Через неделю он поступил на временное место — крючником на речной пароход. Красный Джон и Аксель не послали домой своего жалованья. Вместо этого и их, как и всех прочих, раскидало в разные стороны: они поступили на разные суда и отправились плавать по всем морям света; их поместили туда содержатели гостиниц, и они трудились, чтобы уплатить «акулам» авансы, которых и в глаза не видели.
Меня лично спасло то, что у меня были дом и семья, куда я мог вернуться. Я переехал через залив, добрался до Окленда и между прочим взглянул в «свиток смерти». Нельсона уже не было — его застрелили во время вооруженного сопротивления отряду полиции. «Виски» тоже исчез. Исчезли также Старый Коул, Старый Смудж и Боб Смит. Другой Смит, с «Энни», утонул. Француз Фрэнк, по слухам, прятался где-то в верховьях реки; говорили, что он боится появиться внизу, потому что где-то что-то натворил. Еще несколько человек отбывали наказание в Сен-Квентине или Фольсоме. Большой Алек, грек, которого я близко знавал в Бенишии в старые времена и с которым мы, бывало, пили всю ночь напролет, убил двух человек и убежал за границу. Фитцсиммонс, с которым я служил в рыбачьем патруле, получил рану ножом в спину; у него было повреждено легкое; ранение осложнилось туберкулезом; он долго болел и умер. И так все, один за другим. Да, «путь смерти» был оживленным, бойким путем, а по всему тому, что я знал об этих людях, я не сомневался, что виноват во всем Джон Ячменное Зерно; за исключением одной только смерти не по его вине — смерти Смита с «Энни».
Глава XVIII
Мое увлечение Оклендской гаванью успело совершенно пройти. Мне перестала нравиться эта обстановка, вся эта жизнь. Я вернулся опять к Оклендской бесплатной библиотеке и снова начал читать книги — на этот раз с бóльшим пониманием. К тому же мать моя настаивала на том, что мне пора остепениться: покутил и баста, пора и за постоянную работу приняться. Да и семья моя нуждалась в деньгах. Подчиняясь всему этому, я поступил на джутовую фабрику и обязался работать по десять часов в сутки, получая по десять центов за час. Несмотря на то что я стал и сильнее и более ловким, я получал теперь ту же самую плату, что и на консервной фабрике несколько лет назад. Правда, здесь мне обещали через несколько месяцев повысить плату до доллара с четвертью в день.
С этого времени начинается для меня период полнейшей добродетели — в том, по крайней мере, что касается Джона Ячменное Зерно. Проходил месяц за месяцем, а я ни капли вина в рот не брал. Но мне не было еще восемнадцати лет, я был здоров, и мускулов моих не повредила физическая работа — она только укрепила их; понятно, что мне, как всякому молодому парню, необходимо было развлечение, что-нибудь возбуждающее, — нечто иное, чем книги и чисто механический труд.
Как-то раз я зашел в Союз христианской молодежи. Там царил здоровый спортивный дух, но для меня все это было чересчур по-детски. Я уже не был мальчиком, не был даже юношей, несмотря на мою молодость. Я привык держаться на равных со взрослыми мужчинами. Я знал о темных и страшных вещах. Для молодых людей, которых я встречал в Союзе христианской молодежи, я был человеком из совершенно иного мира: мы говорили на разных языках, я обладал более печальным и более ужасным жизненным опытом. (Теперь, когда я вспоминаю свою жизнь, я начинаю понимать, что настоящего детства у меня никогда не было.) Молодежь из Союза, во всяком случае, была не по мне: эти мальчики были слишком юны, слишком невинны. Впрочем, я не стал бы на это обращать внимание, если бы они сумели сойтись со мной на другой почве и оказать мне духовную поддержку. Но я много вычитал из книг — куда больше, чем они. Скудость их практического знания жизни, их духовное убожество — все это дало в сумме столь крупную, отрицательную величину, что она перевешивала и их нравственность, и успехи в занятиях спортом.
Одним словом, я уже не мог играть в детские игры с учениками приготовительного класса. Вся эта чистая, хорошая жизнь была закрыта для меня потому, что я уже прошел курс в школе Джона Ячменное Зерно. Я слишком рано узнал много лишнего. И все же, когда наступят новые, лучшие времена и алкоголь будет совершенно изгнан из жизни людей, именно в Союз христианской молодежи и другие интересные организации будут ходить те, кто теперь таскается по кабакам, чтобы там заводить знакомства.
Я работал по десять часов в день на джутовой фабрике. Это была нудная, чисто механическая работа. Мне же хотелось жизни, хотелось чувствовать, что я не только машина, работающая за десять центов в час. Но кабаков с меня было довольно. Мне нужно было нечто новое. Я превращался во взрослого человека. Во мне начали расти какие-то прежде неведомые мне и волнующие меня желания и стремления.
И в это-то время я по счастливой случайности встретился с Луисом Шаттоком. Мы стали друзьями.
Луис Шатток, совершенно не будучи порочным малым, был в сущности кем-то вроде дон-жуана; сам он, впрочем, был убежден, что он глубоко развращенный городской продукт. Я же вовсе таковым не был. Луис был красив, изящен и постоянно влюблялся. Влюбляться для него было интересным, всецело его поглощавшим занятием. А я о девушках и понятия не имел. Мне до сих пор не до них было. Эта сторона жизни прошла мимо меня. А когда однажды Луис поспешно простился со мной на улице и подошел, приподняв шляпу, к какой-то своей знакомой девице и пошел дальше рядом с ней, я почувствовал волнение и зависть. Мне тоже захотелось поиграть в эту игру.
— Ну, зачем же дело стало? — сказал Луис. — Надо только барышню тебе найти.
Но это труднее, чем кажется на первый взгляд. Я вам сейчас это докажу в небольшом отступлении. Луис не был вхож в дом к своим знакомым девушкам. Ни у одной из них он не бывал. Разумеется, и я — совершенно чужой человек в этом новом для меня мире — находился в таком же положении. Кроме того, ни Луис, ни я не имели возможности посещать танцклассы и общественные вечера, а это были самые удобные места, чтобы завязать знакомства. Но у нас на это не хватало денег. Луис был учеником в кузнечной мастерской и получал лишь немногим больше меня. Мы оба жили дома и платили семье за свое содержание. Кроме того, надо было покупать папиросы, необходимую одежду и обувь, а после этого нам оставалась на личные расходы сумма, которая колебалась между семьюдесятью центами и долларом в неделю. Мы складывали наши капиталы, затем делили их поровну; порой остатки общих денег шли в пользу одного из нас, когда он, например, пускался в какую-нибудь крупную авантюру — вроде прогулки с барышней: трамвай в Блэр-Парк, туда и обратно, глядишь — и двадцати центов как не бывало; мороженое — две порции — тридцать центов, или какие-нибудь там темали, это стоило дешевле и обходилось в двадцать центов на двоих.
Но меня мало тревожило отсутствие денег. Презрение к деньгам, которому я научился у устричных пиратов, меня потом не покидало всю жизнь. В своей философии я завершил полный круг и всегда одинаково презирал деньги — как в те минуты, когда мне не хватало на что-нибудь десяти центов, так и в то время, когда я разбрасывал десятки долларов, угощая своих товарищей и разных прихлебателей.
Но каким же образом найти себе барышню? Льюис не мог привести меня в какой-нибудь дом и там представить девушкам. Сам я не был ни с кем знаком. Своих же приятельниц Луис ревниво берег для себя; во всяком случае, сама природа вещей не позволяла ему уступить мне одну из них. Правда, ему иногда удавалось уговорить свою знакомую привести с собой какую-нибудь подругу, но эти подруги оказывались лишь бледными копиями, совершенно бесцветными особами по сравнению с красотками Луиса.
— Тебе придется действовать, как действовал в свое время я, — сказал он наконец. — Я взял да и познакомился с барышней. Сделай то же самое.
И он научил меня, как следует поступать. Не надо забывать, что у нас с Луисом с деньгами было очень туго. Нам приходилось всячески изворачиваться, чтобы платить за свое содержание и сохранять приличный вид. Встречались мы с ним по вечерам, после рабочего дня, где-нибудь на углу или в маленькой бакалейной лавке в переулке, единственном месте, куда мы заходили. Здесь мы покупали папиросы, а иногда на пять центов «красненьких». (О да! Луис и я пожирали леденцы не краснея — сколько влезет. Ни он, ни я не пили. Ни он, ни я никогда не заходили в кабак.)
Но вернемся к девушкам. По совету Луиса, я должен был прибегнуть к самому простому способу: выбрать ту, которая мне нравится, и познакомиться с ней. Каждый день мы вечером гуляли по улицам. Девушки тоже прогуливались парами. Но, гуляя, девушка не может не посматривать на юношу, который проходит мимо и бросает ей искоса взгляды. (До сих пор, где бы я — теперь уже человек среднего возраста — ни находился, в каком бы то ни было городе, деревне или поселке, я опытным взором старого игрока слежу за этой милой, невинной игрой девушек и юношей, когда весна или лето выманивает их из дому на прогулку.)
Беда заключалась только в том, что в этот идиллический период своей жизни я, прошедший уже огонь и воду, оказался крайне робким и застенчивым. Луис постоянно подбадривал меня. Но я девушек не знал. Они казались мне, несмотря на мою скороспелость, таинственными существами. В критический момент мне не хватало смелости.
Тогда Луис начинал мне показывать, как это делается: красноречивый взгляд, улыбка, немножко смелости, приподнятая шляпа, какое-нибудь слово, в ответ — колебания, хихиканье, робкое волнение — и глядишь, дело уже завершено: Луис сам познакомился и кивает мне, чтобы я подошел, а он представит меня.
Но когда мы затем разделялись на пары и гуляли вместе, кавалер с дамой, я замечал, что Луис неизменно шел рядом с хорошенькой, а мне оставлял дурнушку.
Разумеется, после целого ряда попыток, о которых не стоит здесь говорить, я научился действовать лучше: набралось уже порядочно девушек, с которыми я мог раскланиваться и которые соглашались гулять со мной по вечерам. Но любовь я узнал не сразу. Меня занимало и интересовало такое времяпровождение, и я продолжал ему предаваться. Мысль о выпивке ни разу не пришла мне в голову. Впоследствии я, занимаясь обобщениями социологического характера, иногда подолгу задумывался над нашими с Луисом любовными приключениями. Но в общем все это было очень хорошо, чисто и невинно. Тогда же я узнал одну аксиому общего характера, но скорее биологического, чем социологического, а именно, что если исключить различие в одежде, то «Знатная леди и Джуди О'Греди во всем остальном равны».
А вскоре и я узнал, что такое любовь девушки, узнал всю прелесть, весь упоительный ее восторг. Я назову ее Хейди. Ей не было еще шестнадцати лет. Юбочка у нее доходила только до краев ботинок. Мы оказались рядом на собрании Армии Спасения; но сама она к этой организации не принадлежала. Не принадлежала к ней и тетка Хейди, сидевшая с ней рядом с другой стороны. Тетка эта приехала погостить из деревни, куда в то время еще не проникла Армия Спасения, и зашла на полчаса из любопытства. А Луис сидел рядом со мной и наблюдал: по-моему, он только наблюдал, так как Хейди не принадлежала к тому типу женщин, который ему нравился.
Мы сидели молча в эти незабываемые полчаса, но все время робко переглядывались друг с другом; несколько раз наши взгляды встречались, но мы сразу же отводили глаза в сторону. У нее было тонкое продолговатое лицо и необычайно красивые карие глаза. А носик — прямо мечта, как и губы — нежные, слегка капризные. На ней был берет, из-под которого виднелись волосы — мне казалось, что я никогда не видел такого красивого оттенка волос у шатенок. Эти полчаса убедили меня в том, что любовь с первого взгляда — вовсе не миф.
К сожалению, Хейди и тетка ушли очень скоро, как мне показалось (присутствующим на собраниях Армии Спасения разрешается уходить когда угодно). Собрание потеряло для меня всякий интерес; выждав для приличия несколько минут, мы с Луисом тоже направились к выходу. Когда мы выходили, одна женщина, сидевшая в задних рядах, узнала меня. Она встала и вышла вслед за мной. О ней я говорить не стану. Эта была женщина моего же круга, я познакомился с ней в давнишние времена на пристани. Когда Нельсона ранили, он умер у нее на руках, а она знала, что я был его единственным приятелем. Она хотела рассказать мне про смерть Нельсона, и я сам хотел про это узнать. И вот я перешагнул из новой жизни в старую, оторвался от моей зарождавшейся юношеской любви к маленькой шатенке в берете и окунулся в атмосферу прежней, хорошо знакомой мне мрачной дикости.
Выслушав ее рассказ, я побежал искать Луиса, боясь, что потерял мою первую любовь, едва увидев ее. Но на Луиса можно было в этом отношении положиться. Ее звали Хейди. Он узнает, где она живет. Она каждый день, идя в школу Лафайета или возвращаясь оттуда, проходила мимо мастерской кузнеца, у которого он работал. Больше того, он уже несколько раз видел ее в компании с другой ученицей той же школы, Руфью; и, наконец, Нита, у которой мы всегда покупали леденцы в мелочной лавочке, подруга Руфи. Нужно было первым делом пойти в мелочную лавочку и уговорить Ниту передать Руфи записку для Хейди. Если это получится, то мне останется только написать записку.
Так все и вышло. Мне довелось узнать свидания украдкой, на полчаса, познать все сладкое безумие юношеской любви. Есть в мире любовь, более сильная, чем эта, но нежнее ее нет ничего. Как сладко вспоминать про нее! Никогда ни у одной девушки не бывало более робкого поклонника, чем я, несмотря на то что я так рано узнал всю грязь мира и вел когда-то такую бурную жизнь. Я совершенно не знал девушек. Я, которого нарекли Принцем устричных пиратов; я, пускавшийся один в свет и живший как взрослый мужчина среди взрослых мужчин; я, который мог управлять судном в туман и в бурю, зайти в любой притон в приморском квартале и принять деятельное участие во всякой начинающейся драке или с шиком подозвать всех сидевших в кабаке к стойке, — я не знал, что можно сказать, как нужно действовать с этой тоненькой девчоночкой в коротенькой юбке, которая ничего не знала о жизни и незнание которой в этой области могло сравниться лишь — я так думал — лишь с моей житейской мудростью.