Зарницкий С. В.
Боттичелли
Художник, вдохнувший поэзию в краски
Сандро Боттичелли (1445-1510), последний мастер итальянского Кватроченто, не принадлежит к когорте титанов Возрождения. Будучи современником многих из них, зная и изучая их творения, он оставался верным самому себе, ни на кого не похожим, стоящим особняком. С юным Леонардо да Винчи Боттичелли познакомился еще в годы ученичества в мастерской Андреа Верроккьо. Если все помыслы его младшего современника были устремлены к будущему, то Боттичелли целиком принадлежит прошлому Флоренции, в искусстве которой предпочтение всегда отдавалось рисунку и линии с ее плавным или стремительным ходом. На линейный ритм картин мастеров флорентийской школы живописи повлияли приемы ювелирного искусства, когда контуры словно обводились резцом гравера. Недаром сам Боттичелли и его собратья по цеху — Верроккьо, Гирландайо, братья Поллайоло — начали свой путь учениками у золотых дел мастеров, освоив все премудрости их ремесла.
Его лучшие творения связаны с так называемым «золотым веком» флорентийского искусства во времена правления Лоренцо Великолепного и творчества сплотившейся вокруг Медичи группы гуманистов, поэтов, художников, скульпторов и архитекторов. Принесшие Боттичелли мировую славу «Весна» и «Рождение Венеры» представляют собой причудливую смесь античности и готики. В них налицо сознательный отказ художника от ренессансных принципов соразмерности и равновесия, от пространственных впечатлений, зависящих от угла зрения зрителя. Сюжет обеих картин был подсказан художнику его друзьями — философом-неоплатоником Фичино и поэтом Полициано. Здесь, как и во многих других его произведениях, Боттичелли интересует не то, что происходит на картине, населенной языческими божествами, а то, что творится в нем самом, в его душе. Например, в «Поклонении волхвов» и на одной из фресок Сикстинской капеллы Боттичелли дает в толпе персонажей собственное изображение. Но в обоих случаях он отрешен от происходящего и целиком погружен в свои думы.
Его меньше всего занимают перспектива и ее основополагающая роль для построения композиции, которую неустанно обосновывал флорентийский живописец Паоло Уччелло, прозванный современниками «магом перспективы». Для Боттичелли пространство и форма — это всего лишь образ, метафора, символ в его декоративно-изысканном обрамлении. Он был чужд каких-либо умозрительных схем и смотрел на мир исключительно через призму своего воображения. На его картинах появляются неестественно удлиненные фигуры, преисполненные возвышенной одухотворенности и несказанного очарования при всей их кажущейся хрупкости, ломкости и невесомости. Легкий бег нежных трепетных линий и их чарующая музыкальность, равно как периодическая смена ритма, лишают изображение статичности, придавая ему едва уловимое глазом движение в воображаемом пространстве и создавая удивительную атмосферу мечтательности и светлой грусти. Он был подлинным лириком, и появление любой новой его картины диктовалось внезапным порывом, всколыхнувшим его поэтическую натуру.
Каждый из флорентийских мастеров живописи XV века обладал ярко выраженной индивидуальностью, но всем им был свойствен единый язык — язык сердца. Боттичелли тоже выражал на нем свои чувства, сомнения, искания смысла жизни. Его сокровенные чувства читаются в загадочных ликах Мадонн и в причудливых изломах нежных линий, очерчивающих контуры. Достаточно вспомнить два его великолепных флорентийских тондо — «Мадонна Маньификат» («Величание Богоматери») и «Мадонна с гранатом», — чтобы убедиться, сколь велика их неизъяснимая колдовская притягательность.
Как никому другому, Боттичелли удалось возвыситься до идеала гармонической красоты, хотя в самой флорентийской действительности в последнее десятилетие века трудно было отыскать гармонию в канун грядущих потрясений. Именно тогда его образы начинают утрачивать жизненность, становясь все более аскетичными, и в нем еще сильнее проявляется тенденция к стилизации и архаике художественного языка. Этот резкий перелом во взглядах и мироощущении Боттичелли находит отражение в созданных им рисунках к «Божественной комедии» Данте, в которых проявилось противоречие между возвышенным полетом мысли поэта и метафизическим ее толкованием живописцем. Тогда же был написан широко известный портрет Данте — суровое лицо аскета, орлиный нос, плотно сжатые губы. Совсем недавно итальянские антропологи сумели восстановить подлинный облик автора «Комедии», черты которого оказались гораздо более мягкими. Так искусство Боттичелли в очередной раз вступило в спор с жизнью, изменяя ее в соответствии с идеальными представлениями художника.
В те годы с церковных амвонов Флоренции звучали страстные призывы монаха Савонаролы к всеобщему покаянию и забвению всего мирского перед неминуемым светопреставлением. Настали мрачные времена разгула религиозного фанатизма, повергнувшие Боттичелли в уныние, о чем говорится в сохранившихся дневниках брата художника Симоне Филипепи. Как свидетельствует Вазари, вняв призывам Савонаролы, Боттичелли сам бросил в костер на площади несколько своих картин. Но еще большее потрясение в нем вызвала расправа над монахом-проповедником. Он впал в глубокую депрессию, и для его последних работ характерны схематизм и холодный колорит. Это особенно хорошо видно в лондонском «Мистическом Рождестве» и миланском «Оплакивании Христа».
После изгнания Медичи и восстановления республиканского правления искусство Флоренции переживает одну из самых блистательных страниц своей истории, когда в начале века там одновременно сошлись в творческом состязании Леонардо, Микеланджело и Рафаэль, а на площади Синьории был воздвигнут микеланджеловский «Давид», ставший героическим символом всей эпохи Возрождения. Боттичелли был очевидцем всего этого, но последние годы его жизни отмечены трагическим разладом с самим собой и окружающим миром, мучительными метаниями между гуманизмом друзей-неоплатоников и религиозной патетикой Савонаролы.
Его творчество не вписалось в эпоху Высокого Возрождения, и о нем вскоре забыли. Имя художника мельком упомянул в конце XVIII века лишь аббат Ланци в своей «Истории итальянской живописи», описывая фрески Сикстинской капеллы. Видимо, «Весну» и «Рождение Венеры» он не понял, а потому вообще умолчал о них, хотя писал свой труд во Флоренции. Вероятно, по этой же причине в петербургский Эрмитаж не попала ни одна картина Боттичелли.
Он был открыт и возвращен к жизни во второй половине XIX века английскими прерафаэлитами, выступавшими против пошлости буржуазной культуры и бед, порожденных индустриальным обществом. Они ратовали за возврат к «искренности» и «наивной религиозности» средневекового и раннеренессансного искусства, найдя в Боттичелли свой идеал. Их идеолог Джон Рескин первым разглядел истинную ценность творений забытого мастера, смело назвав Боттичелли реформатором, подобным Лютеру, перевернувшим представления об истинной красоте и подлинной вере.
Переживаемый художником глубокий духовный кризис читается в его удивительной картине «Покинутая», где изображена одинокая женская фигура, полная печали, словно заключенная в каменный мешок. Пожалуй, до Боттичелли такого выражения отчаяния и трагического одиночества человека в мире мировая живопись не знала. Для состояния духа мастера в последние годы жизни весьма характерны настроения, выраженные Микеланджело в одном из его поздних сонетов:
В России подлинный интерес к Боттичелли пробудился только во второй половине XX века. За прошедшие годы было издано немало работ отечественных и зарубежных авторов, посвященных творчеству этого замечательного мастера. Но до сих пор не появлялась книга, где рядом с Боттичелли-художником вставал бы в полный рост Боттичелли-человек с его духовными исканиями, надеждами и разочарованиями. Такую книгу написал Станислав Васильевич Зарницкий (1931 — 1999) — давний автор серии «ЖЗЛ», создатель биографий Г. В. Чичерина и Альбрехта Дюрера.[1] Много лет проработав дипломатом в странах Западной Европы, он всерьез увлекся искусством эпохи Возрождения, посвятив ему несколько книг. Биография Боттичелли стала его итоговым трудом, работа над которым продолжалась буквально до последних дней жизни автора.
Получив от наследников С. В. Зарницкого найденную в его архиве рукопись, издательство «Молодая гвардия» взяло за труд подготовить ее к изданию в той же серии «ЖЗЛ». Так книга о Боттичелли повторила судьбу ее героя, картины которого были возвращены человечеству после долгого забвения. Хочется верить, что она найдет своего читателя и вызовет интерес у многочисленных поклонников творчества великого флорентийца.
Глава первая Выбор пути
В году 1445-м, одиннадцатом году правления во Флоренции Козимо деи Медичи, когда Микелоцци приступил к строительству для него палаццо на виа Ларга, кожевник Мариано ди Ванни Филипепи, живший в приходе Оньисанти, что прилегает к берегу зеленого Арно, праздновал крещение сына Алессандро. Мариано не входил в число тех флорентийцев, чьи имена часто мелькают на страницах истории. К тому времени он был уже немолод, поскольку его старший сын Джованни родился около 1422 года. Вероятнее всего, его матерью была не Смеральда или Эсмеральда, родившая Алессандро, а другая женщина, имя которой до нас не дошло. В семье Филипепи был еще младший сын Симоне, родившийся на год или два позже Сандро. Больше о происхождении и родственных связях Мариано ничего не известно. Да и кому бы взбрело в голову заниматься родословной простого ремесленника, ничем особенным не отличившегося? Сколько их кануло в Лету, не оставив следа!
Но крестины были пышными, как и полагалось по традициям и регламенту цеха. Мариано встречал многочисленных гостей, принимал поздравления, щедро поил и кормил всех пришедших. Не сделай он этого, ему пришлось бы лишиться многих друзей. Но и тот из его коллег, кто не посетил бы его дом в столь торжественный день и не принес подарок счастливому отцу, потерял бы его дружбу, поплатившись к тому же солидным штрафом. Таковы были нерушимые обычаи, перенятые от предков. Крестины входили в список событий, присутствие на которых членов цеха считалось обязательным, как и участие в свадьбах и похоронах коллег. Подарки по таким случаям также были обязательны, чтобы облегчить хозяевам бремя расходов. Все это было записано в уставе цеха и соблюдалось неукоснительно. Кожевники чтили традиции и заветы предков — ведь они не какие-нибудь «чомпи», чесальщики шерсти, которым после известного мятежа 1378 года было строго запрещено объединяться в союз. Или, скажем, живописцы, которые хоть и создали гильдию святого Луки, вошедшую в цех врачей и аптекарей, но относились к ней наплевательски, как только получали звание мастера или зарабатывали достаточно средств, чтобы не прибегать к ее помощи.
Мариано устал, встречая и провожая поздравляющих — годы все-таки давали о себе знать. А ведь еще нужно было поговорить с каждым в отдельности и выслушать бесконечные сетования на то, что дела идут из рук вон плохо, ибо Венеция — какой флорентиец не винит во всех своих бедах город лагун? — теснит Флоренцию на всех рынках. Кожи и ткани не находят сбыта, ибо те, что привозят венецианцы с Востока, дешевле, красивее и больше нравятся модницам. У гостей побогаче — другие проблемы и жалобы. Надежд на то, что им удастся сравняться с Медичи, Альбицци, Строцци, Торнабуони, Ручеллаи, ровно никаких. Те строят себе дворцы, а им придется доживать свой век в обветшалых дедовских домах, и виновной оказывается все та же Венеция. Мариано поддакивал, но истинные свои помыслы держал подальше от языка. У него тоже была мысль, что пора закрывать дело, распродать мастерские, купить новый дом подальше от зловония невыделанных кож и всецело предаться безделью. Например, читать книги, которых он собрал предостаточно, заказывая их в скриптории монастыря Сан-Марко — ведь каждый горожанин, имеющий средства, должен владеть парой-другой книг. Желание уйти на покой посещало его нередко, ибо и он понимал, что Флоренции в кожевенном деле вряд ли стоит тягаться с Венецией.
Поэтому он не возражал, когда Джованни, отказавшись продолжать дело, начатое еще его прадедом, избрал профессию маклера, несомненно, более прибыльную, чем ремесло кожевника. Какая судьба ожидала Сандро, думать было рановато, но на всякий случай в крестные отцы ему Мариано к неудовольствию коллег выбрал золотых дел мастера Антонио.[2] В первый день и он принимал поздравления вместе с отцом новорожденного, но в последующие не появлялся, сославшись на неотложные дела. Оно и понятно: кожевники для него не компания, однако предлог уважительный — в их городе дело всегда стоит на первом месте.
Было время, когда и Мариано отдавал своему предприятию все силы, старался пробиться наверх, попасть в число богачей, может, даже стать «приором» — старшиной цеха. Но все сложилось иначе. Колесо Фортуны не вознесло его вверх, и он охладел к шумным и грязным мастерским, к разъездам по Италии и заальпийским землям в поисках рынков для сбыта товара. Перепоручив все посредникам, он теперь безвыездно сидел во Флоренции и предавался размышлениям о том, почему все так получилось — ведь он старался, не жалея сил. Был в его жизни момент, когда он мог все изменить. Это случилось, когда сам всесильный Козимо Медичи обратил внимание на начитанного и сообразительного кожевника, был готов предоставить ему кредит, приблизить к себе. Мариано не захотел связывать себя, хотя он, как и большинство ремесленников города, уважал банкира, который, несмотря на все свое богатство и родовитость, не чурался водить знакомство с простым людом, зная, что всегда может рассчитывать на его поддержку в час очередного мятежа. Он мог ссудить деньги незнакомому мастеру по первой же просьбе, а то и сам приходил на помощь, узнав, что тот или иной ремесленник попал в беду.
Во Флорентийской республике не было официальной должности правителя и, строго говоря, Козимо считался таким же гражданином, как все. Однако все знали, что фактически городом правит именно он, а не Синьория или Совет семидесяти. Были нобили не менее богатые; то одно, то другое семейство время от времени затевало свары, пытаясь добиться первенства. Но уважение граждан и прежде всего рабочего люда к Козимо было столь велико, что он мог не особенно беспокоиться по этому поводу и свысока взирать на всю эту грызню. Когда он считал нужным, то вмешивался в ход событий и всегда добивался успеха благодаря своему быстрому и проницательному уму. Сейчас ему минуло пятьдесят, но он по-прежнему был бодр. Седой как лунь, с крючковатым носом и смугло-оливковым цветом лица, красноречивый, когда требовалось, и скромный, когда это было нужно, для всех граждан Флоренции он был не только правителем, но и «отцом отечества», как это впоследствии увековечила надпись на его саркофаге.
Его род, корни которого прослеживались до XII столетия, начинал с малого. Само прозвище «Медичи» говорило о том, что его предки были медиками; на это же намекал и герб, в котором на белом фоне красовались красные пилюли — «шары». В семействе давно уже забыли о том, что оно некогда занималось врачеванием, хотя его члены по-прежнему входили в цех врачей и аптекарей. Кто из них и когда впервые стал банкиром, предание умалчивало, но сейчас Медичи были богатейшими людьми не только во Флоренции, но и во всей Италии. Их банковские конторы были разбросаны по всей Европе. Козимо досталось огромное наследство, и он не только умело распорядился им, но и значительно приумножил достояние семьи. Да, он был сказочно богат, но не скареден. Многие ремесленники, как уже говорилось, могли пропеть ему хвалебные гимны. Зажиточность многих флорентийских семейств, таких как Торнабуони или Портинари, основывалась на его деньгах и советах. Козимо был человеком глубоко верующим, что пошло на пользу многим церквям и монастырям Флоренции — он жертвовал им алтари, картины, драгоценную утварь, рукописи и книги. При его покровительстве и на его деньги был построен монастырь Сан-Марко; там у него была келья, где он уединялся, чтобы помолиться, отдохнуть от каждодневных забот или обдумать очередное предприятие. В такие дни его не стоило беспокоить.
Те, кто мало знал старого Козимо, и представить не могли, сколько горестей и бед пришлось ему пережить, прежде чем он стал непререкаемым правителем Флоренции. Именно он сопровождал злополучного папу-пирата Иоанна XXIII на Констанцский собор и числился одним из его доверенных лиц. Когда папа решением собора был низложен, шишки посыпались и на него. Спасая свою жизнь, Козимо бежал, переодевшись в чужое платье. Это, однако, не остановило его: возвратившись в родной город, он активно ввязался в политику, что могло бы кончиться для него плачевно, если бы не большие деньги, родственные связи и сноровка — поварившись в котле европейской политики, он твердо знал, как схватить Фортуну за чуб.
Его роль и влияние в городе постепенно росли, и пошла молва, что он хочет единовластвовать. Завистников у него было достаточно — те же Альбицци, Перуцци и Строцци отчаянно завидовали счастливцу. Их страстным желанием было изгнать Медичи из Флоренции, но для этого нужны были веские обвинения, а не сказки о претензиях Козимо на королевскую корону. Как известно еще из Библии, кто ищет, тот обрящет, и скоро предлог был изобретен. Флоренция вела затяжную войну с ничтожным княжеством Лукка и уже потратила на нее массу денег, нанимая кондотьеров с их отрядами, так как собственных войск не имела — а успеха все не предвиделось. И вот нашелся здравый человек, который заявил, что нечего выбрасывать деньги на ветер — бесполезную войну следует прекратить, а цели добиваться иными средствами. Если же это невозможно, нужно, по крайней мере, значительно сократить расходы. Когда Козимо хотел, то своим красноречием он мог убедить даже дубы во фьезоланских рощах. Синьория избрала второй, предложенный им путь: выплаты кондотьерам были сокращены.
На беду Козимо, очередной поход против Лукки закончился поражением, в котором обвинили его. Заодно припомнили и то, что папа Евгений IV как-то в беседе обмолвился в порыве благодарности: Козимо по всем статьям уже король, которому не хватает только короны. Связав все воедино, кое-где притянув доводы за уши, кое-где сгладив нестыковки, враги обвинили Козимо в предательстве интересов родного города и в возбуждении смуты для того, чтобы добиться своих заветных целей. И хотя обвинение было дутым — меньше всего Козимо можно было заподозрить в измене — его пригласили в Синьорию для объяснения своего поведения. Для вызываемого такое приглашение часто кончалось плохо; тем не менее Медичи отправился на разбирательство, был схвачен и отправлен в городскую тюрьму.
За свою полувековую жизнь Мариано Филипепи пережил много свар в родном городе, так что вместе со своим великим земляком Данте мог бы сказать:
Но те тревожные четыре дня он сохранил в своей памяти и не любил говорить об этом, ибо повел себя тогда не самым лучшим образом. Брошенный в узилище «по требованию народа», Козимо все это время голодал, ибо боялся отравы. А у стен тюрьмы бушевали толпы горожан, среди которых был и Мариано. В принципе, им было все равно, будет захвачена Лукка или нет, но они, охочие до зрелищ, как любая толпа, требовали казни «предателя». И все же на пятый день заключенный бежал — ведь деньги открывают самые прочные двери и в целости и сохранности проводят через любую толпу. Козимо уговорил одного из своих стражей передать гонфалоньеру — главе Синьории — тысячу флоринов, после чего вышел на волю. Так он уже во второй раз избежал смерти — было от чего рано поседеть!
Бежав в Венецию, Козимо не стал, подобно другим, сколачивать армии и союзы для похода на Флоренцию, нанимать кондотьеров, хотя денег на это у него хватило бы. Он поступил иначе: начал переводить активы своего банка в Венецию, как говорили, с намерением обосноваться здесь навсегда. Из Флоренции потянулись к нему те, кто дружил с ним или был к нему близок — живописцы, ваятели, философы, купцы. В частности, к нему переехал Микелоццо Микелоцци, тот самый, который построил базилику Сан-Марко и теперь возводил дворец для Медичи.
Если бы до Флоренции дошла весть о предстоящем нашествии сарацинов, она наделала бы меньше переполоха, чем слух о намерении Козимо забрать из города свои деньги. Даже самому глупому флорентийцу было ясно: случись это, торговую республику ожидает полный крах. Венеция не упустит такой возможности, чтобы разорить конкурента. Первыми это поняли ремесленники — без поддержки Козимо они долго не удержатся на плаву. Цехи подняли народ, и «тощий люд» снова, в который уже раз, взбунтовался; те, кто недавно требовал для Козимо смерти, теперь снова вышли на площадь, но уже с требованием вернуть его в город. В адрес Синьории сыпались недвусмысленные угрозы. Мариано снова был вместе с народом и с неменьшим усердием требовал исправить ошибку правосудия. И опять Синьория подчинилась «воле народа»; в Венецию были отправлены гонцы с просьбой к Козимо простить проявленную в его отношении несправедливость и возвратиться в родной город. Медичи простил.
Прошло немного времени, и Флоренция встречала изгнанного ею «предателя» с таким ликованием, которое не снилось даже римским триумфаторам: разноцветные знамена цехов, ковры и бархатные ткани, свисающие с балконов нобилей, арки, перевитые лентами, зеленью и цветами, пышные праздничные одежды, сладкозвучная музыка и угодливо склоненные головы сенаторов, а в заключение — праздничный обед в палаццо Веккьо и накрытые столы для народа на соседней площади. Если бы в эти дни Козимо пожелал бы стать тираном, он бы им стал под приветственные крики толпы. Иностранцы говорили, что нет ничего более непостоянного в мире, чем характер флорентийцев, и они были правы. Однако Козимо остался и здесь верен своему принципу: ничего сверх меры. Своих противников — а он их знал наперечет — он мог бы стереть в порошок, но не тронул их и пальцем. Если же несколько человек и были изгнаны из Флоренции, то это случилось по инициативе властей, не знавших, как только угодить Козимо. С этих самых пор, с 1434 года, начался отсчет владычества Козимо деи Медичи, которое никто, по крайней мере явно, не осмеливался оспаривать.
Обо всех этих событиях, предшествовавших его рождению, Сандро узнал, когда повзрослел. Детство его прошло на улицах и площадях Флоренции — там же, где и у многих его сверстников. Именно здесь бурлила и била ключом та жизнь, которая всегда привлекает мальчишек. Здесь можно было увидеть и услышать немало интересного и занимательного, узнать новости, прислушиваясь к разговорам и перебранкам взрослых, собиравшихся для того, чтобы обсудить свежие слухи. Здесь же можно было пристроиться к процессиям и шествиям, в которых во Флоренции никогда не было недостатка, можно было проникнуть в многочисленные церкви и посмотреть какое-нибудь представление на тему из Библии. Да и мало ли занятий можно было найти на шумных флорентийских улицах! Центр города оставался запружен толпой до того времени, когда колокол на башне Джотто оповещал о наступлении ночи и городская стража с факелами в руках начинала обход Флоренции, возвещая гражданам, что пора гасить огни и отправляться спать.
В Италии недаром говорили: стоит сойтись двум флорентийцам, и любая беседа между ними обязательно сведется к политике. А как же иначе? Ведь каждый из них имеет право прибежать по зову колокола на площадь Синьории на так называемый «парламенто» и подать свой голос за что-то или против чего-то. А потом отправиться домой в полной уверенности, что он что-то решил в судьбе своего города. Семейства нобилей, постоянно враждуя между собой, то и дело взывают к народу и просят о поддержке. Кому помогать — вопрос сложный, как уже показал пример с Козимо. Нужно все время держать ухо востро. Если спросить Мариано, помнит ли он хотя бы один год, когда во Флоренции жили бы в мире и согласии, ему бы пришлось надолго задуматься, но в итоге лишь отрицательно покачать головой. То, что при Козимо было сравнительно тихо, означало лишь, что в городе не случалось больших междоусобиц, кончавшихся побоищами. Один многомудрый человек объяснил это так: все раздоры происходят оттого, что, до того как городу стал покровительствовать святой Иоанн, его патроном был языческий бог войны Марс. Он так и не простил флорентийцам измены и поэтому натравливает их друг на друга. В результате в Италии о флорентийцах сложилось мнение как о народе не только богатом, но и вздорном, непредсказуемом в своих мыслях и действиях, готовом по любому пустячному поводу схватиться за меч или дубину — что подвернется под руку. Если в других городах для волнений есть одна причина, говорил современник, то во Флоренции их всегда отыщется десяток. В междоусобных стычках здесь погибло больше людей, чем во всех войнах, которые вела республика.
Сандро постепенно открывал и познавал этот крикливый, взбудораженный, шумный мир — мир площадей и церквей, хитросплетенных улочек, переулков, тупиков, где прохожему трудно было разминуться со всадником, не начистив ему, как говорил один из новеллистов, сапоги своим платьем, где запросто можно было угодить в сточную канаву или же быть облитым нечистотами, выплеснутыми из окна или с балкона; мир массивных, походящих на крепости, палаццо «жирных», как называли нобилей, и шатающихся под ветром развалюх «тощего народа». Этот мир медленно, но неуклонно отживал свой век. Когда была построена третья стена вокруг города, включившая и предместье Борго, где проживал Мариано, для Синьории открылась долгожданная возможность перепланировать сердцевину Флоренции. Площади там, где это было возможно, замостили каменными плитами; улицы выпрямляли и расширяли, снося старые дома или убирая пристройки к ним. Было запрещено без разрешения городских властей строить балконы и лоджии, заслоняющие солнце. Нобили стали переселяться ближе к холмам, в так называемый Верхний город, или же на незастроенный южный берег Арно. Но бывшее предместье Борго пока еще было заселено не густо — летние испарения Арно не без оснований считались нездоровыми. Поэтому здесь еще можно было найти луга и небольшие рощицы — излюбленные места прогулок горожан, где они играли в мяч, танцевали, занимались флиртом. Здесь же разбивали свои палатки бродячие артисты. Луг перед церковью Оньисанти (Всех святых) особенно привлекал горожан, и Мариано со своим семейством охотно прогуливался здесь, благо отсюда было рукой подать от его дома.
Летом во Флоренции становилось невозможно жить. «Четвертая стена» — цепь пологих холмов, окружавших город со всех сторон — не давала рассеиваться испарениям Арно, которые, смешиваясь со смрадом мастерских и сточных канав, накрывали город душным пологом. Тогда нобили оставляли город и переселялись в загородные виллы, расположенные на склонах холмов. Оттуда они правили городом, там читали или писали в деревенской тиши, подражая древним, там же принимали гостей. Ремесленникам туда путь был заказан, если они не располагали достаточными средствами. Мариано был ими обделен, а после рождения Сандро и его младшего брата Симоне подобные мечтания вообще пришлось оставить — нужно было копить на покупку нового, более просторного дома в городе. С сильными мира сего не стоит состязаться — истину эту с годами Мариано усвоил хорошо.
Очень рано Сандро узнал, что его родная Флоренция — это «город цветов», краше и богаче которого нет во всем мире. Однако в самом городе цветов было мало — они если и росли, то во внутренних двориках, скрытых от посторонних глаз; их было много разве что в садах, окружающих богатые виллы, или на пригородных лугах. Поэтому название города долго удивляло его, пока ему не разъяснили, что дано оно было давным-давно — во времена Цезаря, когда здесь в море цветов был разбит римский военный лагерь. Это объяснение было скучным, и Сандро предпочитал ему другое, которое дал его знаменитый земляк Боккаччо. В стародавние времена, рассказывал он, когда еще не было христиан, языческие боги запросто спускались с небес на землю. Вот тогда в Италию вместе с троянским беглецом Энеем прибыл уроженец Фив Ахеменид, который, утомившись от походов и путешествий, решил основать для себя город на берегах Арно и поселиться в нем. Боги, к которым он обратился за советом, где ему обосноваться, сказали: там, где его боевой конь остановится перед жертвенником Марса и ударит копытом. Это и случилось в небольшом поселении на берегу Арно. Здесь был основан город, названный Новыми Фивами. После смерти Ахеменида в городке вспыхнули раздоры, и боги, чтобы прекратить их, посоветовали сменить название.
Люди долго судили и рядили, но ничего путного придумать не могли. Тогда они вновь позвали на помощь богов, но и те долго не могли прийти к согласию. Наконец Юпитер приказал им: назовет город тот, кто принесет ему в подарок «самый похвальный предмет». Марс принес огонь, Юнона — золото, Минерва — богатые одежды, Венера — цветы, Вертумн — осла. Юпитер счел, что наиболее ценным является огонь, и предложил Марсу дать имя городу. Но тот, глядя на Венеру, ставшую еще прекраснее в окружении цветов, назвал город Фьоренцей и объявил себя его покровителем. Но сведущие люди говорили, что все это вранье и языческие бредни. Дело было иначе: город основала и дала ему название сама Пресвятая Дева, и она же взяла его под свое покровительство. А цветы в его названии — белые лилии, извечный символ чистоты и непорочности.
Каждый флорентиец с молоком матери впитывал любовь к родному городу, а потом на площадях — этих «ярмарках новостей» — от людей, объездивших свет, узнавал, что краше их города нет на белом свете. Недаром для истинного флорентийца не было худшего наказания, чем изгнание. Все знали, как тосковал великий Данте, до самой смерти лишенный возможности вернуться домой. Говорят, Рим великий город, но куда ему соревноваться с Флоренцией! Да, он был когда-то главой мира и повелевал им, но теперь он всего-навсего его хвост. Он только тем и хорош, что предоставляет флорентийским скульпторам и архитекторам возможность лазать по развалинам и учиться у древних тайнам высокого мастерства. Может быть, Венеция? Но какой флорентиец по собственной воле променяет зеленые леса и холмы Тосканы на заплесневелые лагуны? Милан? Здесь остается лишь махнуть рукой. О заальпийских городах и говорить не стоит: что путного могут создать варвары?
Мудрый Козимо как-то изрек: роскошь — это то, что человек собирает и тратит на себя, а богатство — то, что видят и чем пользуются все. Поэтому он тратил свое богатство на украшение Флоренции, а за ним тянулись другие: строили капеллы, обновляли церкви, воздвигали на свои средства общественные здания. Каждый старался перещеголять другого своими пожертвованиями и заслугами перед городом. Цехи не отставали от нобилей, а когда одному было не под силу осуществить задуманное, действовали сообща, в складчину, и партнеры всегда находились. Доделывали то, что оставили незавершенным предки, начинали новое, чтобы передать детям и внукам. Архитекторы, скульпторы и живописцы, хотя их и считали по старинке ремесленниками, были в большом почете; им покровительствовали, их переманивали друг у друга, платя порой бешеные деньги. Чем знаменитее был мастер, тем больше было надежд, что имя его патрона не сотрется в веках.
В регламентах цехов было записано, что детей нужно воспитывать в страхе божием и давать им читать только «душеполезные книги». Мариано старался выполнять эти заповеди, однако не так просто это было сделать, ибо поэты и прочие философы настолько засорили мозги флорентийцев языческими бреднями, что даже простой люд клялся какими-то Юпитерами и Аполлонами. О молодежи и говорить не приходилось — Венеры, наяды и нимфы так и сыпались у них с языка. И сказки, которые няньки и приживалки рассказывали своим питомцам, были уже не те, что кожевник слышал в детстве. Раньше рассказывали об искусных ремесленниках, о королях и королевах, ну еще о лесных девах, живущих в тосканских урочищах, или о злобных стригах — ведьмах, которые пожирают непослушных детей. Сейчас же можно было услышать о фьезоланских нимфах и бог весть еще о ком — даже об охотниках, превращенных в оленей и волков. И где только эти бабки наслушались подобных бредней? Да что бабки — в церквях то же самое: не успеет проповедник взойти на кафедру и открыть рот, чтобы упомянуть имя Божие, как уже посыпались у него с языка Юпитеры и Зевсы, Юноны и Геры. Трудно иногда понять, на что он ссылается: то ли на Евангелие, то ли на писания какого-то Платона, которые наводнили Флоренцию благодаря философам из новоявленной академии, которую неизвестно ради чего поддерживает Козимо.
Филипепи не имеет ничего против философов как таковых — каждый зарабатывает свой хлеб, как может. Но ему не по душе, что они занимаются не Священным Писанием, а трудами каких-то язычников. Его коллеги этого увлечения тоже не одобряют: добром все это не кончится, быть беде. А беда уже идет — турки напирают с Востока. Во Флоренции появилось много греков, бежавших от нашествия мусульман, потерявших и родину, и имущество. Беженцы обвиняли христиан Европы, что они не приходят к ним на помощь. Что правда, то правда: разговоров на этот счет было много, но толку мало. Когда купцы принесли в 1453 году страшную новость, что османы овладели Константинополем, многие оправдывали свое бездействие тем, что греки сами виноваты — исказили истинную веру, вели непотребный образ жизни, погрязли в разврате и интригах. Но чувство вины не оставляло, поэтому грекам помогали, кто чем мог.
Козимо был в числе первых, кто старался облегчить жизнь изгнанников: пожертвовал на их устройство средства, превышающие годовой расход Синьории на городские нужды, ходатайствовал за беженцев перед цехами, ибо чужеземцев в них не принимали, открыл двери своего дома для византийских ученых. Поговаривали, правда, что он за бесценок скупает у них старинные рукописи, но на то он и купец, чтобы не упустить своего. Безусловно, милосердие — богоугодное дело, но вместе с этими греками пришли в город взгляды, попахивающие ересью, и это Филипепи никак одобрить не мог. Один из беглецов, Гемист Плифон, уговорил Козимо основать собственную академию, где изучались не труды отцов церкви, а труды древнего язычника Платона. Попробуй тут воспитать детей в благочестии!
Нельзя было сказать, что Мариано был ретроградом, — у него на книжной полке рядом с Библией и «Комедией» Данте стояли рукописи, где подробно рассказывалось об этих языческих богах. Нечего греха таить, он частенько заглядывал в них — нельзя же ударить в грязь лицом в разговорах с коллегами! Однако он полагал, что в голове человека должен быть такой же порядок, как в доме или мастерской, где все на своем месте, всему свое время. За это и уважал Козимо: как бы тот ни был занят своими делами, какое бы покровительство ни оказывал бежавшим грекам, но никаким Юпитерам не поклонялся и Платоном не клялся, держался истинной веры, как его родители и пращуры.
И не только из-за вторжения чужих богов ребенку трудно привить католическое благочестие. Что он услышит или увидит в церкви? Хороших священников, таких, чтобы каждое их слово брало за душу, мало. Некоторые из них, получив место в флорентийских церквях, носа в них не казали, а нанимали неученых заместителей, которые в службах путались, толком двух слов связать не могли, а Евангелие если и знали когда-то, то основательно подзабыли. О их латыни лучше не говорить — даже человек знающий в ней ничего не поймет. Чему тут удивляться: Божьи храмы превратились во что угодно, но только не в святые места. Некоторые приходят сюда не Господу молиться, а обделывать свои дела и делишки: одни тайком встречаются с любимой, охраняемой строгими родителями, другие просто сплетничают или заключают сделки, благо и нотариусы расположились здесь же. Третьи учатся — обедневшие педагоги, не имея средств снять помещение, проводят свои занятия в церквях, откуда их никто не гонит: знания в глазах флорентийцев вещь полезная.
Однако теперь и самому можно было объяснить ребенку истории из Священного Писания и житий святых. Мариано еще помнил те времена, когда стены храмов и капелл были голыми, лишенными украшений; теперь же благодаря стараниям городских властей, рвению приоров церквей и монастырей и пожертвованиям прихожан почти все они были украшены фресками и картинами. Переходя от одной стены к другой, от картины к картине, можно было узнать многое. Недаром говорили, что живопись — это книга для неграмотных. Когда выдавалось свободное время, Мариано водил Сандро по церквям и рассказывал о том, что мальчик видел перед собой. Были у него свои любимые сюжеты и святые. Он повествовал и о святом Джованни — Иоанне Крестителе, небесном покровителе города, — и о жизни Девы Марии, почитаемой в городе, пожалуй, превыше всех святых, ибо она не только покровительствовала Флоренции, но и, как верили, выступит на последнем Страшном суде заступницей за души горожан перед Христом.
Так воспевал Пресвятую Деву Данте, так считали и все флорентийцы. Но у каждого из них был еще и собственный покровитель. Мариано, например, особо чтил святого Себастьяна, который, по поверьям, отводил чуму — эти стрелы божественного гнева, — и который когда-то во время очередного мора спас самого Филипепи от Черной смерти, не к добру навестившей Флоренцию. Были и другие библейские персонажи, о которых должен был обязательно знать флорентиец, к примеру Юдифь, отрубившая голову Олоферну и спасшая родной город от неприятеля. Она наряду с Давидом, победившим Голиафа, всегда приводилась в пример как образец гражданского мужества и любви к отечеству.
Чем больше подрастал Сандро, тем любознательнее становился. Его интересовало многое, но, как заметил Мариано, он ни на чем не мог сосредоточиться надолго. Для будущего ремесленника, которому нужны прежде всего терпение и выдержка, это было плохо. Зато все сказанное мальчик усваивал очень быстро. И еще одну особенность подметил Мариано — Сандро отталкивал вид крови и мучений, которым подвергались святые. Поэтому на том, чтобы он перенял у отца ремесло кожевника, можно было поставить крест. С годами страх перед физическими страданиями не проходил, а казалось, возрастал еще больше. Сандро боялся фресок, где изображались распятие Христа или Страшный суд. Он не любил слушать рассказы о кознях дьявола, и не было большего наказания для него, когда за тот или иной проступок ему грозили муками ада. Тогда он забивался в угол и извлечь его оттуда стоило немалых трудов. Он тянулся к картинам светлым и радостным; особенно его привлекали изображения Богоматери, в чью защиту и покровительство мальчик уверовал. Он долго переживал рассказы о бедствиях, принесенных ураганом, который обрушился на Тоскану в августе 1456 года. Тогда смерч, обойдя Флоренцию, стер с лица земли целые деревни и рощи, повырывал с корнем виноградники и погубил десятки людей. В городе судачили о том, что это первое предупреждение Господа погрязшей в грехах Флоренции, предвестник Апокалипсиса. Как горячо тогда мальчик молился Богоматери, обращаясь к ней с просьбой отвести беду!
Скоро Сандро знал имена всех известных живописцев Флоренции — да и как их было не запомнить, если у фресок в церквях всегда толпились люди, обсуждавшие их достоинства и недостатки! В последнее время у флорентийцев появилась наряду с политикой еще одна страсть — искусство. Чуть ли не каждый второй горожанин считал себя его знатоком, и даже самый последний чесальщик шерсти мог порассуждать на досуге об архитектуре, скульптуре и живописи. А какие споры разгорались, когда тот или иной цех принимал решение пожертвовать собору алтарь или построить часовню! Ну прямо компания святого Луки, а не шелкоделы или сапожники! В этом сказывалось влияние нобилей, и Мариано подобных споров не одобрял: каждый должен заниматься своим делом. Однако сам кожевник нет-нет да и ввязывался в подобные диспуты.
Сандро слушал и запоминал. Фантазии, надо сказать, у него было много, и временами он удивлял отца. Что можно увидеть в потеках от дождя на стене или в пятнах плесени? А мальчик убеждал, что видит человеческое лицо, собаку, дерево. Ничего похожего не было, а он брал уголек и обводил контуры, и действительно, получалось точно то, что он говорил. У какого-то живописца — имя его Мариано запамятовал — была точно такая же способность, но говорили, что он немного не в себе, и получались у него, в отличие от Сандро, всегда какие-нибудь чудища. Знакомые Филипепи говорили, что у мальчишки есть способности к рисованию. Если их послушать, то все более или менее известные живописцы начинали с того, что пасли кто овец, а кто коров, рисовали их на камнях, а потом их обязательно заставал за этим занятием какой-нибудь синьор и отдавал в учение.
Сандро пока никто не замечал. А если заметит? По правде говоря, Мариано не особенно желал, чтобы такое случилось. Как и всякий добросовестный ремесленник, он был предубежден относительно живописцев: народ они ненадежный, у каждого какая-нибудь странность, а вот чувства товарищества нет и в помине. Но если уж ничего путного из парня не получится, то на худой конец сойдет и живопись — какая-никакая, а профессия. Но пока до этого далеко. Это он так считает, а коллеги по цеху достаточно ясно намекают, а то и говорят открыто, что он балует ребенка, позволяет ему бездельничать, словно он сын нобиля, а не ремесленника. Пора его пристраивать к делу, чтобы он не шатался по городу. Они правы, вот только Мариано решил, что сына сначала надо отправить в школу — хороший ремесленник должен владеть письмом и счетом, тогда ему легче пробиться в жизни. Но все опять упиралось в выбор профессии — трудно выбрать школу для Сандро, не решив, какому ремеслу следует его обучать.
Если бы мальчик проявил склонность к чему-нибудь определенному, никаких трудностей не возникло бы. Но когда нелегко предугадать, какую судьбу он выберет, приходится ломать голову. Проще всего определить его в латинскую школу, какую в свое время посещал сам Мариано, как и большинство флорентийцев — полученных там знаний вполне хватало, чтобы более или менее успешно вести любое дело. В такой школе — подобные ей существовали повсюду — ученики обучались чтению, письму и основам латыни, чтобы разбираться в молитвах. Там их знакомили с библейской историей, а также с начатками других наук в зависимости от склонности и знаний преподавателя. Закончившие школу при достаточном усердии могли пробить себе дорогу в университет. Но таких было не так уж много; занятия наукой флорентинцев не особенно увлекали, для этого они были слишком практичны.
Однако во Флоренции существовали и другие школы — так называемые торговые. Иначе и не могло быть в городе, где ремесло, торговля и банковское дело шли рука об руку. В таких школах можно было получить те же знания, что и в латинской, но здесь на первом месте стояли арифметика и геометрия. Отсюда легче было попасть в обучение к купцу, банкиру, ростовщику; церкви тоже нуждались в подобных знаниях, ибо их торговые обороты временами не уступали купеческим. А дальше все зависело от прихоти какого-нибудь мецената, от собственных сил и способностей, ну и, конечно, от фортуны, которая, как известно, любит людей смелых и напористых. Но этих качеств Мариано в своем сыне не видел, а посему отдал его в латинскую школу.
Сандро учился охотно. Учителя могли пожаловаться разве что на мелкие его шалости, но и они не могли определить склонностей своего ученика — его увлекало все, но только до тех пор, пока ему это было интересно. Схватывал он все быстро, на лету, но затем начинались бесконечные вопросы, которые выводили учителей из себя: почему так, а не иначе? Эти «зачем» и «почему» так и сыпались по любому поводу. Слишком любознателен, а это может довести до большой беды — таков был вывод. Когда же, изучая латынь, школьники перешли к отрывкам из древних поэтов, случилась новая беда: Сандро увлекся их выдумками. На свою беду, учитель пересказал ему несколько мифов, и в результате мальчик начал чрезмерно интересоваться древними богами и героями. Все происходило так, как и предостерегали святые отцы: языческие сказки могут увлечь слабый ум ребенка. Более того, он стал писать стихи.
Ничего грешного тут, конечно, нет: сейчас каждый мало-мальски грамотный флорентиец может облечь свои мысли в стихотворный наряд, но когда стихоплетство отвлекает от более важных дел, оно порождает бездельника, который всецело зависит от милости толстосумов-меценатов. Благо сейчас во Флоренции много тех, кто возомнил себя покровителями наук и искусств, но так будет не всегда, а без покровителей поэт — тот же нищий. Ко всему прочему Мариано считал, что после Данте в поэзии больше делать нечего; в его «Комедии», недаром получившей от потомков название Божественной, сказано все, что надо. Посему он не видел никакого величия в Петрарке и Боккаччо, — тоже его земляках. Беда, если Сандро увлечется стихоплетством всерьез: во Флоренции при покровительстве Козимо этих философов и поэтов и так развелось больше, чем надо. Но это их дело — плохо лишь, что они вытащили на свет божий давно преданных забвению Юпитеров, Марсов, Венер и прочих там нимф и кентавров. А Сандро начал интересоваться ими, пожалуй, больше, чем Евангелием. Коллеги вряд ли поймут его потворство сыну: в уставе цеха недвусмысленно говорится, что каждый входящий в него должен воспитывать из своих детей и учеников добрых христиан, преданных вере. Только Мариано собрался принять надлежащие меры, как и это увлечение у Сандро прошло. Слава богу!
За два года, проведенных в школе, Сандро взял из нее все, что можно было взять. И, как ни крути, снова встал вопрос, что же с ним делать дальше. Ему исполнялось четырнадцать лет, значит, он становился полноправным гражданином Флоренции и как сын ремесленника должен был заняться каким-нибудь определенным делом. В Синьории, когда Мариано заносил в реестр сведения о своем семейном и материальном положении, у него прямо спросили, чем занимается его сын. Это было не просто любопытство, данные требовались, чтобы определить его доходы для взятия налогов. Пришлось прибегнуть к хитрости — сказать, что у Сандро слабое здоровье. Тем не менее он настоял, чтобы в реестр занесли фразу «учится читать и писать». Под этим подразумевалось, что его сын не бездельник и в ближайшем будущем вполне может найти себе занятие.
На этот раз господа из Синьории удовлетворились ответом, но надолго ли? Вечером пришлось собрать семейный совет — Мариано, его старший сын Джованни и кум Антонио. Джованни уже выучился ремеслу маклера и готовился открыть собственную контору. Всем видом он доказывал свою важность и, несмотря на молодость, отрастил такое брюхо, что остряки-горожане прозвали его Боттичелло — «бочонком». Позже это прозвище перешло и на младшего брата. Джованни сразу же выразил сомнение, что Сандро сможет пойти по его стопам. Какой из него маклер! Для этого нужно быть более расторопным, смотреть на вещи реально и не видеть рыцарей и драконов в каждом пятне плесени.
Антонио согласился с тем, что кожевника из парня не получится, но вот к какому ремеслу его приспособить, затруднялся сказать. Может быть, из него и выйдет живописец, но то, что он пытается рисовать, еще ни о чем не говорит. Беседовали долго, перебрали все возможные ремесла, но ни для одного из них Сандро не подходил. Конечно, вопрос можно было решить просто: Мариано мог приказать сыну заняться тем или иным делом, но он не хотел оказаться виноватым, если у Сандро что-нибудь не сложится. Опять проявил мягкотелость, за которую его порицали товарищи. Устав от споров, Антонио предложил взять крестника в свою мастерскую учеником. Где еще он может выработать терпение, упорство и усидчивость? Подумав, Мариано согласился.
Собственного мнения у Сандро не было — ему было приказано отправляться к крестному отцу обучаться на ювелира, он и пошел. Не потому, что был таким уж послушным, а просто сам еще не знал, в чем состоит его призвание. Ему еще повезло: не пришлось начинать учебу у незнакомых людей. Согласно традиции он должен был покинуть родной дом и переселиться к мастеру, войти в его семью и разделить с нею все ее хлопоты. На правах младшего Сандро приходилось вставать раньше всех и выполнять поручения, не имевшие к учебе никакого отношения, — колоть дрова, носить воду, делать другие дела, которые всегда найдутся в доме, где живут большая семья мастера и с десяток учеников. В мастерской тоже должен быть порядок, пол выметен или вымыт, инструменты разложены по своим местам. В остальное время нужно сопровождать хозяйку на рынок, бегать по городу, выполняя поручения мастера, или же следить за работой, слушая объяснения, как называется тот или иной инструмент, для чего он нужен, как правильно держать его в руках. Таков был порядок, сложившийся в веках, и никто не собирался его менять.
Хорошо было уже то, что на правах почти что родственника Сандро не получал подзатыльников, но насмешек он вынес довольно, научился и сам огрызаться. Само учение началось лишь через год — другим приходилось ждать еще дольше, но для Сандро было сделано исключение. Теперь его учили обращаться с инструментами, но главным было рисование. Рисунок, говорил Антонио, есть альфа и омега всего; невелика цена архитектору или скульптору, если он не может изобразить задуманного на бумаге. Золотых дел мастеру рисунок необходим не меньше. То, что Сандро рисовал до сих пор, ему следует забыть и начать все заново.
Это был кропотливый труд — проводить ровные линии так, чтобы они находились на равном расстоянии друг от друга, чертить окружности без циркуля, увеличивать и уменьшать фигуры в определенных пропорциях, рисовать завитки и прочие загогулины. Но Сандро выполнял все эти упражнения с куда большей охотой, чем работу с металлом. Там у него дело не клеилось. Антонио докапывался до причин, но определить их никак не мог. Может быть, слабоваты руки? У мастера они должны быть жилистыми, ухватистыми. А у нового ученика не пальцы, а какие-то подушечки, которые и резца-то как следует не удержат. Сколько потешались над ним и хозяин, и другие ученики!
Но больше всего Антонио раздражала медлительность его нового подопечного. Стоило отправить его с каким-нибудь пустяковым поручением, как он пропадал на целые часы, а то и на весь день. Не раз он приводил хозяйку в неописуемый гнев, когда она не могла дождаться его с рынка или из лавки, до которой всего-то шагов десять. Секрет этих долгих отлучек ученики скоро раскрыли: Сандро пропадал в церквях. Нет, он не молился и не слушал проповеди — просто стоял перед алтарями и фресками и глазел на них. У него появилась мечта нарисовать Мадонну — раз это могут другие, почему не удастся ему? Ведь есть же поговорка, которую часто повторяет отец, когда наставляет на путь истинный: флорентийцы ни перед чем рогов не опускают! Ученики сразу же сообщили об этой странности своего товарища мастеру, ибо хорошо знали о его отношении к Сандро. Так уж ведется: кого недолюбливает хозяин, того клюют слуги.
Новость переполнила чашу терпения Антонио. Он отправился к Филипепи и со всей откровенностью сказал, чтобы тот не тратил понапрасну своих денег. Совесть не позволит ему обирать кума: никакого золотых дел мастера из Сандро не выйдет, да и вряд ли из такого лодыря может получиться что-либо путное. Для Мариано это был удар в самое сердце.
Так опозориться на всю Флоренцию! Теперь все будут показывать на него пальцем: не воспитал у сына трудолюбия, а еще других берется обучать ремеслу!
Опять собрался семейный совет. Что же делать? Потеряно целых два года, Сандро уже шестнадцать; в эти годы некоторые уже ученичество заканчивают, переходят в подмастерья, и не за них платят, а они сами помогают семье. На сей раз Сандро, наконец, открыл рот и высказал свое желание: он хочет быть живописцем, причем учиться будет только у фра Филиппе Липпи. Валаамова ослица вдруг заговорила, но сказала такую глупость, что всех повергла в изумление. Юнец поистине родился под несчастливой звездой — может, действительно прав ювелир, что он бездельник и лодырь? Учиться живописи! Это же сколько времени придется ждать? В последнее время здоровье Филипепи сильно пошатнулось, и он надеялся, что ему удастся пристроить Сандро хоть к какому-нибудь делу. А теперь ему, видно, не дожить до того времени, когда сын встанет на ноги.
Учиться живописи начинают с семи-девяти лет. У этих живописцев все не как у людей — они считают, что, для того чтобы освоить их драгоценное ремесло, нужно учиться не три — пять, как в других профессиях, а целых тринадцать лет! Он не с потолка это взял — собственными ушами слышал от художников из компании святого Луки. Сейчас Сандро пятнадцать лет. Лишь в двадцать восемь он сможет стать мастером, а до этого ему придется быть на побегушках у других. Нет, не дождаться отцу, когда сын достигнет этого звания! Да и возьмется ли кто из известных художников обучать такого переростка? Нет, пятидесяти дукатов в год за его учебу, одежду, еду и спальное место у мастера ему не жалко. Он их найдет — был бы толк. Но вот в этом-то после разговора с ювелиром Мариано уже сомневался. Только после долгих раздумий он решился предпринять последнюю попытку.
Согласие Филипепи отнюдь не означало, что он изменил свое прежнее мнение о живописцах. Несмотря на то что работы у них во Флоренции хватает, живут они бедно. Два года назад, когда Мариано вместе с живописцем Андреа Верроккьо заполнял в магистрате декларацию о налогах, тот сказал ему, что в своей мастерской он не зарабатывает даже на приличные штаны. Художников, что могут безбедно прожить на заработки, во Флоренции можно по пальцам пересчитать. Остальная мелкота даже мастерской снять не может. Объединяются по пять-семь человек, чтобы наскрести денег на помещение, грызут друг друга, словно волки, за мало-мальски выгодный заказ. Разве это дело? Но попробуй объясни все это Сандро — он знай стоит на своем. Господи, за что же такое наказание?
Еще больше, чем бедность живописцев, Филипепи беспокоит их безбожие. То, что они выполняют заказы для церквей и монастырей, ни о чем не говорит. Посмотрите на их алтари — никакой святости. Почти каждый норовит уместить на свои картины побольше изображений богачей и меценатов. Это у них называется «приблизиться к натуре». Какая там натура, просто рассчитывают на благодарность своих покровителей. А верующему человеку что делать? Теперь уж не поймешь, кому молишься в церкви: Богородице или супруге купца Пьетро с соседней улицы. Ладно, раз святые отцы такое безобразие приемлют, то Бог с ним, хотя это и непорядок. А вот с другим примириться никак нельзя: чересчур уж флорентийские живописцы стали увлекаться разными там древностями.
Началось все с архитекторов: при попустительстве Козимо они, словно одержимые, бросились рыскать по руинам в поисках каких-то идеальных пропорций. Потом эта чума заразила и живописцев. Только и слышишь: ах, какая грация в этих греческих статуях! Ах, как это изящно! Еще недавно никакой грации в помине не было, слова такого не знали, а теперь его слышишь на каждом углу. Раньше, если землепашец находил на своем поле мраморного или бронзового идола, то он знал, как с ним нужно поступать: мрамор в яму для обжига извести, бронзу — в тигель. Огонь все очистит. А сейчас? Крестьянин сломя голову несется в город и ищет покупателя, зная, что за такого идола ему дадут большие деньги. Потом вокруг такой находки собираются «знатоки», и опять только и слышно: о, красота! о, грация! Ну ладно, пускай красота. Но Мариано с детства усвоил: все красивое — это западня, приманка дьявола, соблазн и искушение. Плохо придется Сандро, если и он попадет в эту компанию почитателей грации. А ведь это вполне возможно: нравы во Флоренции портятся с каждым днем. Заветы стариков ни во что не ставят.
И потом — надо же додуматься идти в обучение к фра Филиппе! Уже одна мысль о том, что ему придется обратиться к этому человеку с просьбой принять в обучение его сына, приводила Мариано в уныние. У добропорядочных флорентийцев Филиппо Липпи пользовался дурной славой, и их особенно удивляло то, что Козимо покровительствует этому художнику. В городе были известны слова, которые сказал старый Медичи в ответ на упреки, что он защищает этого бывшего монаха: «Фра Филиппо и ему подобные — редкие и высокие таланты, вдохновленные свыше, а не вьючные ослы». Пойди поспорь против этого! Слов нет, конечно, Липпи стоит в ряду первых живописцев Флоренции, но его образ жизни в понимании таких приверженцев старины, как Мариано, оставляет желать лучшего. Возможно, что в рассказах о его любовных похождениях много преувеличений. Но все-таки правдой, как ни верти, остается то, что он любвеобилен сверх меры. Даже спустя десятилетия о его победах над прекрасным полом рассказывали такие истории, перед которыми меркли повествования Боккаччо. Новеллист Маттео Банделло, например, писал следующее: «Художник был выше всякой меры сластолюбив и большой охотник до женщин. Если он встречал женщину, которая ему нравилась, он не останавливался ни перед чем, чтобы овладеть ею. Когда на него находила такая блажь, он или совсем не рисовал, или рисовал очень мало. Однажды фра Филиппо писал картину для Козимо Медичи, которую тот собирался преподнести папе Евгению IV. Козимо заметил, что художник частенько бросает работу и пропадает у женщин, и он велел привести его домой и запереть в большой комнате, чтобы он попусту не тратил времени. Но тот с трудом просидел три дня, а ночью взял ножницы, нарезал из простыни полосы и таким образом вылез из окна, проведя несколько дней в свое удовольствие».
Но даже не это было главным, что смущало Филипепи. В его глазах истинного католика бывший монах фра Филиппо был и оставался богоотступником. Дело в том, что, находясь в городке Прато, где он вместе со своим учеником фра Диаманте расписывал местный собор, Филиппо соблазнил молодую монахиню Лукрецию Бути, которую святые отцы предоставили в его распоряжение, чтобы он написал с нее Деву Марию. В одно прекрасное утро в Прато не обнаружили ни фра Филиппо, ни монахини — они бежали во Флоренцию. Назревал невиданный скандал. Дело нельзя было замять, так как в него вмешались родственники Лукреции, требовавшие самых суровых мер. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы Козимо не добился от папы Пия II освобождения фра Филиппо и его монашки от данного ими обета. Они поженились, и в 1457 году у них родился сын, которого назвали Филиппино.
Несмотря на благополучный исход всей этой авантюры, в глазах верующих фра Филиппо так и не восстановил своей репутации. Он был отнесен к числу тех людей, от общения с которыми обыватели предпочитали воздерживаться.
И Филипепи в числе многих считал, что именно такие, с позволения сказать, священнослужители подрывают устои церкви и превращают ее слуг в посмешище. Недаром ведь авторитет церкви пал так низко, что дальше некуда — над ней открыто издеваются не только модные литераторы вроде того же Боккаччо, но и бродячие комедианты. Поведение таких монахов достойно самого сурового осуждения. Да и чего еще можно ожидать, если многие во Флоренции сбиты с толку рассуждениями о свободе! Не то было раньше, когда свято соблюдались традиции отцов, когда боялись греха и дорожили добродетелями. В том мире, в котором жил Мариано, пока еще не растеряли прежних моральных принципов. И как только могла прийти Сандро такая сумасбродная мысль? Мариано, как мог, оберегал сына от соприкосновения с этим развратным миром, и имеет ли он теперь право собственными руками толкать его в ловушку, расставленную дьяволом?
Между тем мысль учиться именно у фра Филиппо пришла Сандро в голову совсем недавно и совершенно случайно. Выполняя поручение своего мастера, ему пришлось посетить монастырь Мурате — «замурованных монахинь». Не торопясь возвращаться в опостылевшую мастерскую, он стал рассматривать картины. Вот тогда-то он и увидел Мадонну, поразившую его необыкновенной красотой. От нее словно струилось тепло, согревающее его. Этого он не мог объяснить: в картине было много голубой и белой краски, а из разговоров с художниками он уже знал, что это холодные цвета. Он так погрузился в разгадку непонятного для него явления, что не заметил, как к нему подошла послушница, которая будто догадалась, над чем он задумался, и объяснила, что эту картину написал великий фра Филиппо. Бог вдохновил его, и прекраснее этого алтаря нет во всей Флоренции. Видимо, за высокие монастырские стены еще не дошли слухи о развратном образе жизни бывшего монаха. Как пылко повествовала она о том, что в эту картину художник вложил всю свою душу! Вот тогда-то у Сандро окончательно окрепло желание стать живописцем, чтобы и о нем говорили так же восторженно, как о фра Филиппо. И его учителем мог быть только этот художник — он как будто дал этот обет перед его картиной, и теперь уже ничто не могло свернуть его с избранного пути.
Согласившись в душе с желанием сына — ведь надо его хоть как-то пристроить, — Мариано продолжал колебаться относительно наставника, которого он избрал себе. Ладно, пусть себе рисует Мадонн и расписывает лари и сундуки, пусть прозябает в бедности, но выберет себе другого учителя. Нога его не ступит в мастерскую этого богоотступника! Но Сандро настаивал на своем… В конце концов скрепя сердце Филипепи отправился к Липпи, питая в душе надежду, что тот откажется принять в свою мастерскую нового ученика. А может, он и вовсе уехал из города и ко времени его возвращения желание Сандро изменится. Несмотря на конфликт из-за Лукреции, Липпи все-таки продолжал работу над фресками в соборе Прато. Другой мастер не смог бы завершить их, поэтому декан капитула сменил гнев на милость и вызвал фра Филиппо из Флоренции, обещая забыть прошлые «недоразумения». Но забыть их он так и не смог. Вновь и вновь между ним и художником возникали разногласия, Липпи складывал свои кисти и краски на повозку и возвращался в родной город до следующего приглашения декана.
Надежды Филипепи не оправдались: Липпи снова был в ссоре с деканом, сидел в своей мастерской и писал очередную Мадонну. Он был в благодушном настроении и не заставил себя уговаривать: да, он берет Сандро в ученики. Плата за обучение вперед, жить парень будет у него, как это и положено, и вместе с ним будет выполнять заказы вне города. Ему непонятно желание уважаемого Мариано, чтобы его сын не покидал Флоренции. Где же он тогда научится писать фрески? У него, Филиппо, таких заказов во Флоренции нет и не предвидится. И здесь Мариано не повезло — он хотел, чтобы Сандро все-таки оставался под его присмотром. Бог явно был не на его стороне!
Глава вторая В мастерской фра Филиппо
Так Сандро в 1462 году стал учеником Филиппо Липпи. Ему предстояло оставаться в этом звании тринадцать, в лучшем случае десять лет, и быть даровой рабочей силой, которая должна выполнять любое задание мастера. Если Липпи будет в точности придерживаться правил, Сандро придется долго ждать часа, когда ему будет разрешено писать картины, которые будут считаться принадлежащими ему, а не его учителю. Правила предписывали: обучение следует начинать с освоения рисунка. Для этого у каждого порядочного живописца всегда был под рукой набор всевозможных рисунков — в основном собственных, но многие не гнушались и чужими. Их ученик должен был усердно копировать, пока не достигалось наибольшее сходство. На это иногда уходили годы. В течение семи первых лет ученик должен был научиться готовить краски, варить клей, составлять лаки, замешивать штукатурку для фресок и накладывать грунт на доски — то есть постигнуть все хитрости живописного ремесла, которые были известны его мастеру. К серьезной работе его не допускали. Если что он и мог делать, так это грунтовать холсты, разрисовывать древки штандартов — ну, может быть, если мастер не был чересчур строг, расписать одеяние какой-нибудь второстепенной фигуры на картине.
Настоящая учеба начиналась лишь на восьмой год. Тогда юношу учили писать фигуры и передавать движение с помощью расположения складок на одеждах, соответствующих поз и жестов. И здесь он во всем должен был слепо следовать манере мастера. Свободы поиска у него не было — он обретал ее лишь тогда, когда сам становился мастером. Но это удавалось немногим. Большинство до конца своей жизни так и не могли преодолеть тех навыков, которые им привили в годы ученичества. Это были именно те живописцы, бедственным положением которых Филипепи пугал своего сына.
Сандро повезло в том смысле, что Липпи ни в грош не ставил все эти правила. У него были свои взгляды на обучение — недаром же его ученик Диаманте вместе с ним расписывал фрески в Прато. Очень скоро фра Филиппо убедился в том, что его новый ученик отлично владеет линией. Во флорентийской живописи такое умение ценилось весьма высоко. Четкость контура — таково было основное требование. К великому изумлению Липпи, Сандро проявил в этом мастерство, недоступное многим зрелым художникам. И учить его здесь чему-либо было бы пустой тратой времени. Липпи только сообщил, что есть и другой метод, когда нужный эффект достигается не посредством рисунка, а с помощью умелого сочетания красок — предположение, высказанное великим Мазаччо, но не проверенное им на практике.
После этого фра Филиппо сразу же перешел к другим этапам обучения. С каждым днем он все больше проникался уважением к своему ученику: недаром говорили, что он схватывает все на лету. Фра Филиппо как-то сразу уверовал в то, в чем сомневался Мариано: из Сандро получится незаурядный художник, и это случится гораздо раньше, чем закончится срок его ученичества. Сандро стал его любимцем. Если уж так хочет его отец, пускай он живет дома, но в Прато все-таки поедет вместе с ним. Здесь Липпи оставался непреклонным.
Став почти что членом семьи Липпи, Сандро очень скоро убедился, что далеко не все слухи и сплетни о ней, что ходили по Флоренции, соответствуют действительности. Изменился ли сам Липпи или же это превращение стало следствием пожилого возраста, но бывший герой-любовник остепенился, и ничего предосудительного в его поведении Сандро не заметил. В то время фра Филиппо было уже пятьдесят три года — он родился в 1406 году или, как говорил сам, «в те благодатные дни, когда Флоренция вышла наконец к морю». Как и всякий истинный флорентиец, Липпи радовался, когда случались события, приносившие городу величие и богатство. Временами казалось, что и творит он ради того, чтобы приумножить величие Флоренции и ее живописцев. Он со смехом рассказывал о том, что астрологи напророчили ему счастье и славу. Ну, славы он, положим, достиг, но вот в том, что он счастлив, всегда сомневался. Сомнения эти казались странными для Сандро. Чего человеку не хватает? Лукреция чуть ли не молилась на него, и он любил ее так же нежно. Во многих Мадоннах, написанных Липпи, Сандро узнавал черты его супруги, а младенец Христос, без сомнения, был списан с Филиппино. Может быть, именно поэтому фра Филиппо с большим искусством, чем другим живописцам, передавал и радость материнства, и ту нежность, которая связывает мать и ребенка. Сколько ему ни пытались подражать, но никому не удавалось передать это чувство.
Но, как убедился вскоре Сандро, у Липпи все же были причины жаловаться на свою судьбу. Будь он постарше, он бы многое понял и в поведении учителя, ставшего во Флоренции притчей во языцех. Лишь после многих рассказов мастера и людей, хорошо знавших его, Сандро узнал о фра Филиппо правду. Будущий живописец родился в семье зажиточного мясника, и ничто не предвещало тех испытаний, которые выпали на его долю впоследствии. Когда ему исполнилось восемь лет, умер отец, а мачеха, чтобы избавиться от лишнего рта, отдала его в монастырь кармелитов. Это был лучший способ решать все проблемы. В монастырь отдавали тех, от кого хотели избавиться или же избавить от грозящей нужды. Отдавали девушек, если не могли дать за ними приданое, и юношей, чтобы не дробить нажитое семейное добро. Когда Филиппо заточили в монастырь, ему показалось, что жизнь его кончилась. Он не мог смириться с потерей свободы, и если у него и оставались какие-либо желания, то это была мечта вырваться за пределы ненавистных стен. Тогда-то у него и родились жажда свободы, которая не угасала всю жизнь, и понимание того, что нельзя ограничивать свободу других. Но в то время ему пришлось смириться — ведь выхода все равно не было.
В пятнадцать лет, по истечении срока послушничества, он был пострижен в монахи, получил право называться «фра», что значит «брат», и потерял право на какие-либо мирские радости. Оставалось одно увлечение — живопись, которая скрашивала ему жизнь. В монастыре занятие ею не возбранялось и даже поощрялось — какая обитель со времен фра Анджелико не стремилась обзавестись собственным живописцем? Фра Филиппо хвалили за его мастерство, хотя он ни у кого не учился, а до всего доходил собственным умом. И тогда его посетила гордыня — самый страшный из грехов, который уступает лишь корыстолюбию. Так рассказывал сам Липпи, но в его рассказе и до сих пор звучала гордость. Но, видимо, продолжал Липпи, Господь не желал его превращения в грешника и дал ему урок, который он запомнил на всю жизнь.
В один прекрасный день в монастыре появились — нет, не ангелы Господни, а два художника: Мазолино и Мазаччо. Они получили заказ расписать одну из капелл фресками, повествующими о событиях, описанных в книге «Исход», и о жизни апостола Петра. Заказчик, видимо, был очень богат, иначе никогда в жизни ему, Липпи, не удалось бы увидеть сразу двух великих мастеров. Теперь фра Филиппо считает, что лишь по милости Божьей его отрядили помогать этим живописцам, а тогда он воспринял приказ декана как великое унижение: его поставили в положение ученика, растирающего краски и подающего кисти заезжим мастерам. Он знал, что ему надлежит смириться, но все его существо восставало против этого. Волю Господню он распознал много позже.
Его удивило то, что мастера почти не разговаривают друг с другом. Сначала он думал, что они боятся разглашать перед посторонним тайны своего мастерства, но очень скоро понял, что здесь кроются совершенно иные причины: Мазолино завидовал Мазаччо! Все беды на свете — в этом Липпи был твердо уверен — происходят от зависти. На сей раз ученик обогнал в мастерстве учителя, и Мазолино болезненно переживал это. Тогда он подумал, что рано или поздно они должны будут расстаться. Так и случилось после того, как были закончены фрески «Грехопадение» и «Исцеление хромого». Мазолино внезапно прекратил работу в Санта-Марии дель Кармине и отправился искать счастья в Венгрию. По слухам, он очень скоро стал там придворным живописцем.
Мазаччо оставался в монастыре еще два года. Узнав, что Липпи тоже художник, он взялся учить его. На глазах у молодого монаха рождалось чудо, и ему казалось, что он всего лишь ничтожный червь в сравнении с таким мастером. Сколько бессонных ночей провел он в своей келье, моля Бога о прощении за свою непомерную гордыню и выпрашивая у него милости стать таким же живописцем, как Мазаччо! Всю свою оставшуюся жизнь он был готов прислуживать этому первому художнику Италии. Но его желанию не суждено было сбыться. В 1428 году Мазаччо отправился в Рим, чтобы повидать там вернувшегося из Венгрии Мазолино и вымолить у него прощение. За что? Этого Липпи не знал. Во Флоренцию его учитель так и не вернулся — он умер в Риме двадцати семи лет от роду. Липпи был твердо убежден в том, что его отравили, убили из зависти, будь она проклята! Переубедить фра Филиппо в этом его мнении было невозможно.
Несколько раз Сандро посещал с учителем эту капеллу, откуда начал свой путь первый живописец Флоренции Липли. И каждый раз фра Филиппо опускался на колени перед фресками Мазаччо. Он молчал — то ли молился, то ли вспоминал свою юность. Однажды Сандро заметил, как по щекам учителя катятся слезы. Как сказал ему однажды Липпи, он почти каждый день после отъезда Мазаччо в Рим приходил в эту капеллу и молил Бога о его скором возвращении, но тот так и не вернулся. Когда стало известно о его таинственной скоропостижной смерти, декан предложил его молодому ученику завершить фрески. Но на такое кощунство у Филиппо не поднялась рука. Взамен он предложил написать фреску «Подтверждение статута ордена кармелитов». Сандро видел и ее — она ни в чем не уступала фрескам Мазаччо. Да, ответил Липпи, так считали многие. После ее завершения ему вновь предложили закончить работу его учителя, но он и на этот раз отказался. Только великий наглец или великий мастер сможет дерзнуть на это.
Еще несколько лет после этого он оставался в монастыре, писал Мадонн и изрядно обогатил казну своей обители, ибо его работы покупали охотно и платили не скупясь. За эти заслуги его возвели в сан дьякона. Он поблагодарил и тут же испросил разрешение покинуть монастырь, чтобы посмотреть свет и поучиться у других мастеров. Ему отказали. Может быть, он и до сих пор оставался бы за монастырскими стенами, если бы не помог случай. Посол венецианского дожа увидел его фрески и его Мадонн. Дож обратился с просьбой к Синьории направить фра Филиппо в Венецию. В те времена Флоренция искала примирения со своим извечным конкурентом и не посмела отказать. К тому же Синьории хотелось утереть нос «владычице морей» хотя бы мастерством своих живописцев.
В родной город фра Филиппо возвратился лишь в 1437 году после многих невероятных приключений. О них Сандро знал из рассказов старших, но что в них было правдой, а что ложью, определить не мог. Сам Липпи пока ничего об этом не рассказывал. Фра Филиппо действительно был великим художником. Недаром во Флоренции считали, что он соединил в своих картинах небесно-нежную красоту фра Анджелико, строгие линии Мазаччо и объемную телесность Донателло. Можно было подумать, что Липпи подражает им, но это было далеко не так. Фра Филиппо выработал собственный стиль или манеру, как тогда было принято говорить. Ценя свободу личной жизни, он и в своем творчестве не стремился следовать никаким образцам, ничьим канонам. Главным для него было передать красоту человека, а как это будет достигнуто, для него не имело никакого значения, хотя он в совершенстве владел всеми тайнами живописи — старой и новой. Он спокойно мог пренебречь перспективой, перегородив свою картину каменной стеной, лишающей ее глубины, только потому, что ему пришла в голову мысль отработать какое-то новое хитросплетение линий и контуров. В моду входил фон с изображением ландшафта, и здесь Липпи достиг большого мастерства, но все-таки предпочитал всем этим деревьям, кустам и беседкам четкие линии величавых строений, большей частью порожденных его фантазией и вряд ли могущих существовать на самом деле. Сандро очень быстро усвоил основное правило, которого придерживался Липпи: художник должен быть свободен в выборе манеры и изобразительных средств для воплощения своей цели.
Ремесло живописца Сандро постигал на удивление легко и быстро. Фра Филиппо оказался на редкость талантливым учителем. В отличие от большинства живописцев он не считал, что ученик должен слепо копировать творения мастера. Много ли приобретет Флоренция, если получит второго Липпи? И разве стал бы Мазаччо великим, если бы ни на шаг не отходил от манеры прежних мастеров? Каждый живописец должен быть готов к тому, чтобы стать основоположником собственной школы. Так говорил Липпи. Ограничивать фантазию Сандро он не собирался — ученик должен идти собственным путем, только тогда из него выйдет толк.
Он учил его другому: как располагать складки на одеждах изображаемых фигур, чтобы передать объем или движение, как правильно сочетать краски, какие основные правила существуют для передачи перспективы, столь ценимой флорентийскими художниками, что такое правильные пропорции. И это было далеко не все, что нужно было знать живописцу. Картина, конечно, должна радовать глаз, но не в этом ее главное предназначение — она заставляет смотрящего на нее задумываться. Для этого существуют различные символы и особые приемы. Взять, например, Мадонну. Если художник хочет изобразить ее как владычицу неба, то ее нужно одеть в красное платье и голубой плащ. Если же необходимо подчеркнуть ее девственность, то живописец рисует ее в белых одеждах. В том же белом одеянии, только с золотом. Дева Мария должна быть при короновании. И еще одна важная деталь: согласно легендам, Мария уже при рождении Христа знала его судьбу, и это должно быть отражено на ее изображениях — рядом с ними часто помещаются символы распятия. Художник здесь волен проявить свою фантазию; главное, чтобы эти символы были понятны даже непосвященному.
То же самое относится и к изображениям святых. Зритель должен сразу видеть, кто перед ним: святой Георгий изображается непременно с драконом, святой Себастьян — со стрелами, Эразм — с воротом, которым из него вытягивали кишки, Варвара — с башней, куда ее заключили, Иероним — со львом, который прислуживал ему в пустыне. Все это художник должен знать как «Отче наш», хотя в последнее время понаизобретали таких символов, что сами художники их не понимают. Если у живописца выдастся свободная минута, он должен читать или беседовать со знающими людьми. А то сейчас не только неграмотные священники появились, но и неграмотные живописцы. Так дело не пойдет!
Липпи считал, что картина не хуже священных книг должна поучать и наставлять в вопросах веры. Библию живописец обязан знать лучше епископа — правда, епископы сейчас пошли такие, что и молитв толком не помнят, но не об этом речь. Многие заказчики стремятся увековечить свои деяния, но пока еще испытывают страх перед таким грехом, как гордыня, поэтому для выполнения их желания нужно подобрать соответствующий сюжет из Библии. Тут главное — не ошибиться, не попасть впросак. Уже не раз дело кончалось большим скандалом, и некоторые живописцы серьезно пострадали, ибо по своей темноте избрали не тот сюжет, что нужно, а доказать свою правоту не могли по незнанию. Липпи хорошо — он бывший монах и во всей этой символике и иносказаниях чувствует себя как рыба в воде.
Но и это еще не все, что обязан знать живописец. Верхом совершенства считается, если он знает, какой сюжет Ветхого Завета имеет параллель в Новом. С этим справляются лишь единицы. Чтобы не быть обвиненным в ереси, лучше не полагаться на себя, а обращаться к опытным теологам. С удивлением Сандро узнал, что в первой части Библии содержатся совершенно прозрачные намеки на то, о чем рассказывается во второй. Подвиг Юдифи, убившей полководца Олоферна и освободившей свой народ от грозящего истребления — это, оказывается, намек на Деву Марию, родившую Христа ради спасения человечества. Вот почему сейчас многие заказывают картины с этим сюжетом. Разве такое осилишь — здесь нужны годы и годы! А знать все это надо — ведь церковь остается главным заказчиком. Выслушивая все эти поучения учителя, Сандро приходил в отчаяние: нет, не стать ему знаменитым живописцем! Разве все это запомнишь? Он думал, что знает и Библию, и жития святых, а на деле выходит, что ничего-то толком не постиг.
Высшим видом искусства фра Филиппо, как и многие другие флорентийские живописцы, считал фрески. Какой радостью загорались его глаза, когда капитул собора в Прато менял гнев на милость и присылал во Флоренцию послушника с предложением, чтобы Липпи не гневил Господа и закончил, наконец, свою работу! Фра Филиппо горячился, перечислял нанесенные ему обиды, выдвигал условия и требовал гарантий. Посланец же, смиренно склонив голову, говорил, что ему поручено сказать только то, что он сказал. Об остальном же он ничего не ведает. День-другой Липпи ходил будто бы в раздумье, но Диаманте знал, что он обязательно поедет, бросив все. Так бывало уже не раз.
Потом художник начинал готовиться к отъезду. Упаковывались картоны, срочно закупались краски, обновлялся запас кистей, ибо не дай бог, если во время работы у Липпи под рукой не окажется исправного инструмента! Все это вместе со ступками, кастрюлями, сковородками, одеялами грузилось на повозку, и рано утром они трогались в путь. Фра Филиппо неизменно отказывался от лошадей — он предпочитал всю дорогу шагать за повозкой и долго молчать, обдумывая свои новые замыслы. Так иногда продолжалось час или два, потом Липпи удовлетворенно хмыкал, и это означало, что сейчас он начнет беседу. Как много такие беседы дали Сандро! Мастер делился своим немалым опытом, посвящал учеников в тайны ремесла, на примере своих коллег предостерегал от возможных ошибок. Вспоминал Мазаччо и его уроки, а иногда под настроение рассказывал о занятных случаях из своей жизни. Знал фра Филиппо много. Хотя Сандро весьма редко видел учителя с трактатами о живописи или архитектуре — а их за последнее время появилось великое множество, — он рассказывал о их содержании столь подробно, как будто бы самым тщательным образом изучил их.
В одной из таких поездок Сандро, наконец, услышал из уст Липпи историю о том, что произошло в те далекие времена, когда он возвращался из Венеции во Флоренцию. Эту историю Банделло изложил следующим образом, слегка приукрасив детали, но на то он и писатель: «Как-то Филиппо был в Марке Анконской и отправился со своими друзьями покататься на лодке по морю. Внезапно появились галеры Абдул Маумена, великого берберийского корсара того времени, и наш добрый фра Филиппо вместе со своими друзьями был захвачен в плен, закован в цепи и отвезен в Берберию, где в тяжелом положении находились они года полтора, и Филиппо пришлось держать в руке вместо кисти весло. Но как-то раз, когда из-за непогоды нельзя было выйти в море, его заставили рыть и разрыхлять землю в саду. Нередко приходилось ему видеть там Абдул Маумена, своего господина, и вот однажды пришла ему фантазия нарисовать его на стене в мавританской одежде, и это ему удалось так хорошо, что тот вышел совсем как живой. Всем маврам это показалось каким-то чудом, потому что в этих краях не принято ни рисовать, ни писать красками. Тогда корсар велел освободить художника и стал обращаться с ним как с другом, а из почтения к нему поступил так же с другими пленниками. Много еще написал красками прекрасных картин фра Филиппо для своего господина, который из уважения к его таланту одарил его всякими вещами, в том числе и серебряными вазами, и приказал доставить его вместе с его земляками целыми и невредимыми в Неаполь».