Караваджо облегчённо вздохнул, а Аннучча на радостях поцеловала его. В ходе начавшегося разговора он поделился ближайшими планами, сказав, что задумал написать новую картину, для которой снова будет позировать Аннучча.
— Не обижайте и Филлиду, — заметил то ли шутя, то ли всерьёз Джустиньяни. — Хотя с ней очень нелегко ладить, но хочу заверить вас, что с ролью натурщицы, если её очень попросить, она вполне справится. А там посмотрим, что получится.
Это была победа. Тепло распрощавшись с Филлидой и её другом, все трое отправились в любимый трактир «У Мауро» на Кампо Марцио, чтобы отметить радостное событие. Там к ним подошёл поприветствовать оказавшийся рядом за столом с компанией обходительный синьор Валентино, передавший привет от князя Памфили, который, мол, помнит Караваджо и ждёт от него новых работ. Узнав о причине праздничного застолья, он крайне удивился, не зная что ответить, и отошёл с нескрываемым выражением обиды на лице. Уже под конец ужина он вновь подошёл к их столу и, обращаясь к подвыпившему и развеселившемуся Караваджо, взмолился:
— Прошу вас, дружище, будьте, наконец, благоразумны. Грешно упустить такую возможность! Подумайте о каком-нибудь евангельском сюжете. Ваши уличные герои никуда от вас не денутся. А коллекционеры ждут от вас новых работ.
Жизнь завертелась — только поспевай. В конторе банкира Джустиньяни цена, предложенная за авторскую копию «Магдалины», ошеломила Караваджо, не мечтавшего о такой сумме. Былая страсть к игре и кутежам вспыхнула в нём с новой силой, и он на некоторое время забыл и о новой картине, и о предложении синьора Валентино. Он водил Анну по театрам и ресторанам, нанимал всякий раз извозчика, не скупясь на чаевые, а у лучшего портного заставил упирающуюся подружку выбрать себе по вкусу фасон нового платья. Ему было приятно видеть, с какой нескрываемой радостью Аннучча примеряет обновку, превращаясь прямо на глазах из уличной девки в красавицу принцессу.
Улица захлестнула художника, и скоро его задержала полиция за дебош, устроенный в игорном заведении. Пара дней, проведённых за решёткой в тесном вонючем закутке в компании воров, шулеров и всякого сброда, а затем нудный допрос и составление протокола — всё это подействовало на него отрезвляюще. Да и от полученного гонорара остались лишь жалкие крохи. Загул кончился, хмель прошёл, и снова надо было думать о хлебе насущном.
Поначалу «Отдых на пути в Египет» (135,5x166,5) писался с трудом, словно с похмелья. В такие минуты Караваджо обычно брал в руки лютню и, молча перебирая струны, погружался в свои мысли, уставившись в одну точку под бренчание струн. Он мог так сидеть часами. Но однажды под влиянием одной вспомнившейся мелодии в памяти ожили безмятежные дни юности, проведённые в Венеции, встречи с одержимым музыкой Монтеверди, который раскрывал перед ними сокровища сказочного города и заставлял вслушиваться в плеск волн, неожиданно пришло долгожданное озарение. Снова появилось неукротимое желание работать, чтобы забыть всё остальное. На Кампо Марцио был найден нужный типаж для святого Иосифа, оказавшийся немало повидавшим рассудительным римлянином, с которым быстро удалось найти общий язык и обо всём договориться. Добрая Аннучча ног под собой не чуяла от радости — наконец-то её бесшабашный друг взялся за ум! Его давно ждали кисти и палитра, которые подготовил предусмотрительный Марио. Его он никогда не брал в похождения по злачным местам, оберегая паренька от дурных привычек.
Когда Караваджо предложил Аннучче позировать для образа Девы Марии, девушка разволновалась и даже всплакнула, а перед сеансом позирования побывала в церкви на исповеди, испросив у священника благословение. Теперь на новой картине она изображена почти в той же позе спящей, как и в «Кающейся Магдалине». Но на этот раз её пышная копна каштановых волос аккуратно прибрана, и она нежно касается щекой головки мирно спящего у неё на коленях золотоволосого ребёнка. Спящего младенца принесла в мастерскую на пару часов розовощёкая жена соседского зеленщика, отца пятерых детей. У Караваджо это первое из написанных им семи изображений Мадонны с Младенцем — одно из лучших в итальянской живописи.
Главное достоинство картины — мастерски воссозданная световоздушная среда, создающая атмосферу поэтичности и покоя, дополняемую скромным пейзажем, написанным под явным впечатлением воспоминаний о родной Ломбардии с её тростником, осокой у водной глади, серебристыми тополями на фоне холмистой гряды и вечереющего сизого неба. И не столь важно, что данный пейзаж ничем не напоминает выжженную солнцем библейскую землю Палестины. Главное здесь другое, хотя художник тщательно вырисовывает каждую травинку и каждый листок. Поскольку это первый его пейзаж, в нём нет ещё обобщения и цельного впечатления, которому мешают мелочи. Он служит только фоном для выделения переднего плана, приближённого к зрителю, и придания рельефности фигурам. К ним приковано всё внимание — надо признать, в ущерб дальним планам из-за нарушения представления о единстве и непрерывности пространства.
Увлекшись написанием сцены отдыха утомившихся путников и осветив её спокойным полуденным светом, художник явно запамятовал, что на картине день клонится к закату, который успел окрасить багрянцем верхушки деревьев. Несмотря на некоторые несоответствия, картина звучит мелодичной кантиленой, воспевающей материнскую любовь и родную природу, а с ней у автора связаны самые радужные воспоминания так быстро промелькнувшего детства, память о котором он пытается воскресить и удержать красками на холсте.
При первом же взгляде на картину нетрудно понять, что писалась она в порыве душевного подъёма. Можно с уверенностью утверждать, что это одно из самых светлых по настроению, самых поэтичных полотен Караваджо, в котором рассказывается о простых людях, живущих на этой земле, о природе и красоте окружающего мира, хотя в нём немало тревог и лишений. С годами его взгляд на мир изменится, палитра помрачнеет, и ему не удастся больше повторить тот удивительно светлый и спокойный настрой «Отдыха на пути в Египет», пронизанного лиризмом.
После длинного и опасного перехода путники решили отдохнуть, удобно расположившись под сенью деревьев в укромном месте. Им на помощь прилетел златокудрый ангел со скрипкой. Это не бесплотное существо, сошедшее с небес, а реальный подросток с изысканно красивыми линиями полуобнажённого тела, контрастирующего с ярко-красными, коричневыми и оливково-зелёными тонами одежды путников. Он выступает посредником между Небом и Землёй. Его выразительная фигура делит картину на две уравновешенные половины по правилу золотого сечения, разработанному Леонардо да Винчи. Левая часть со святым Иосифом, ослом, оплетённой бутылью и камнями, должна отражать земную жизнь, а правая с Мадонной и Младенцем среди цветущей растительности — мир божественный. Кроме того, нагота небесного посредника, как и босые ноги героев картины, означает душевную чистоту, внутреннюю свободу и неподверженность мирским соблазнам и порокам.
Под звуки нежной мелодии задремала с Младенцем на руках сидящая на земле Дева Мария, а бодрствующий Иосиф восседает рядом на тюке с пожитками, помогая замешкавшемуся ангелу — у небесного музыканта вдруг лопнула скрипичная струна. Не спуская с него глаз, Иосиф держит перед ангелом партитуру с мотетом, навеянным библейской «Песней песней», начинающимся словами «Как ты прекрасна, о Дева Мария…». Музыковеды считают автором мелодии фламандского композитора Ноэля Баулдевейна. Проникновенный подбадривающий взгляд Иосифа, устремлённый на играющего ангела, словно говорит: «Не робей, милок, играй!» — и в ответ слышна нежная мелодия.
Верный своей бунтарской натуре, всегда поступающий вопреки принятым канонам, художник вносит в полную идиллической умиротворённости картину отдельные штрихи и бытовые нотки, неожиданно обернувшиеся комическим звучанием. Так, ангельские крылья серовато-грязного оттенка явно позаимствованы у голубей с римских улиц и площадей, а прикрывающая его наготу лёгкая накидка неожиданно начинает развеваться, словно на ветру, хотя в укромном тихом уголке, где расположились путники, не шелохнётся ни один листочек на дубе. Непременный в данном евангельском сюжете осёл, чья морда выразительно выглядывает из-за плеча Иосифа, вдруг оказывается меломаном, о чём говорит его взгляд, устремлённый на играющего ангела. Похоже, музыка тронула даже осла, традиционно считающегося глупым и упрямым.
Картина вызвала большой интерес, став подлинным украшением коллекции кардинала дель Монте, которому удалось приобрести её в салоне синьора Валентино. После смерти кардинала картина перешла к князю Дориа-Памфили и с тех пор находится в знаменитой римской картинной галерее. Сегодня она висит по соседству с одноименным полотном Анибале Карраччи, признанного мэтра-академика. Стоит всё же заметить, что его работа в форме люнеты представляет собой добротно написанный развёрнутый пейзаж клонящегося к закату дня, на фоне которого несколько теряются миниатюрные фигуры ищущих привал путников. При всей непогрешимости письма чувствуется некоторая усталость руки мастера, и его работа заметно проигрывает в сравнении с пронизанной лиризмом, поэтичностью и удивительной свежестью картиной менее известного в те годы современника, который был моложе академика на одиннадцать лет. Их пути вскоре пересеклись, и оба они пользовались заслуженной славой, несмотря на то, что оказались в Риме накануне Юбилейного года, когда все заказы были почти разобраны. Они не питали друг к другу симпатии, выступая как соперники и представители различных школ живописи. Если Карраччи видел главное назначение искусства в воссоздании красоты, то для Караваджо искусство — это прежде всего достоверное воспроизведение на холсте окружающего мира, каким бы он ни представал его взору. Стоит отметить ещё одно важное различие. Если к концу жизни палитра Карраччи становилась всё более просветлённой, у Караваджо, наоборот, с годами краски темнели, приобретая всё более мрачный колорит в унисон с его тогдашним настроением.
По-видимому, художник снял с «Отдыха на пути в Египет» копию и подарил в знак благодарности за приют и добро монсеньору Петриньяни, о чём вскользь упоминает в своих мемуарах Манчини. Добрейший прелат нередко выручал своего непутёвого постояльца, когда тот оказывался на мели, и подкармливал его. Но времена жизни впроголодь и прямой зависимости от прихоти и каприза покупателей, к счастью, прошли, и теперь для молодого художника неожиданно наступила та желанная пора, когда на него началась настоящая охота со стороны богатых меценатов, предлагавших наперебой своё высокое покровительство. Он же набивал себе цену и, как разборчивая невеста, не торопился с ответом, благо крыша над головой у него была, да и в кармане кое-что позвякивало.
Особенно заманчивым было предложение аристократического семейства Маттеи, горевшего желанием заполучить обретающего всё более громкую известность художника, не избалованного пока вниманием знатоков, хотя среди них были такие, кто открыто отзывался о нём как многообещающем таланте, предсказывая ему великое будущее. Заядлый коллекционер банкир Чириако Маттеи, ставший обладателем «Гадалки», хотел любой ценой переманить к себе Караваджо. Повстречав как-то художника на одном из вернисажей и поинтересовавшись его ближайшими планами, банкир посулил ему стол, кров, а главное полную свободу действия и мастерскую в новом дворце на холме Целий. Тут было над чем призадуматься.
К тому же во время недавнего ливня прохудилась крыша в доме монсиньора Петриньяни и залило не только комнату, занимаемую его молодыми постояльцами, но и подвал, превращенный в болото. Пока Марио с нанятыми помощниками приводил в порядок жильё и мастерскую, Караваджо пришлось дважды ночевать в тесной каморке у Аннуччи в зловонном Ортаччо, где не обошлось без скандала с наглыми сторожами. Узнав о случившемся, тут же объявился обладавший редким чутьём синьор Валентино, предложивший на время перебраться к нему. Но Караваджо вежливо отклонил его предложение, зная, что такая «доброта» обойдётся ему в копеечку. Он сознавал, что без посредничества владельца модного салона, посещаемого богатыми коллекционерами и меценатами, пока не обойтись. Но уж больно велика плата за услуги, и сколько бы он ни бился, ему пока никак не удавалось поправить свои дела и покончить с нищенским существованием.
Глава пятая
Художник и меценат
Затянувшиеся «смотрины» завершились осенью 1594 года — Караваджо отдал предпочтение кардиналу Франческо Мария Борбоне дель Монте (1549–1627). Как выяснилось позднее, выбор оказался более чем удачным. Опытный царедворец, политик и дипломат дель Монте представлял при папском дворе интересы Тосканского герцогства, давнего союзника Франции и противника Испании. Для Караваджо, уроженца Ломбардии, этот факт был немаловажным и, возможно, повлиял на его выбор. Дель Монте было за сорок, происходил он из рода венецианских патрициев. Кардинал любил рассказывать, что на его крестинах присутствовали друзья семьи Тициан, архитектор Сансовино и писатель Аретино, от которых и передалась ему любовь к искусству. При этом он шутливо добавлял, что его старший брат Гвидобальдо, родившийся десятью годами ранее в Пезаро, не удостоился такой чести и поэтому пошёл по научной стезе, уйдя с головой в физику и математику.
В качестве посла Тосканского герцогства кардинал занимал большой дворец, выстроенный по заказу Медичи, в котором ранее жила Маргарита Австрийская, дочь Карла V и вдова Алессандро Медичи, убитого наёмным убийцей, которого подослал к нему двоюродный брат — Лоренцо Медичи по прозвищу Лорензаччо. Дворец получил наименование палаццо Мадама, и в настоящее время в нём размещается сенат Итальянской республики. Кардинал проживал там вместе с недавно овдовевшим братом Гвидобальдо, чей сын Карло, избравший военную карьеру, был женат на одной из племянниц Костанцы Колонна. Таким образом Караваджо оказался в кругу покровителей, связанных тесными узами родства.
Учёному брату Гвидобальдо было отведено целое крыло здания, где разместились лаборатории для его научных изысканий и богатейшая библиотека. Её гордостью являлся «Урбинский кодекс 1270» Леонардо да Винчи с воззрениями мастера о перспективе и световоздушной среде. Кодекс хранился, как святыня, в специальном кожаном футляре под стеклом. Жизнь во дворце была поставлена на широкую ногу, и в услужении братьев было более двухсот человек челяди. Залы, салоны и коридоры дворца украшали великолепные произведения искусства, и среди них четыре портретных наброска кисти Леонардо, картины Беллини, Тициана, Брейгеля Старшего и других выдающихся мастеров, а также образцы античной скульптуры, в том числе римские копии древнегреческих изваяний. Кардинал слыл полиглотом и меломаном. Он недурно играл на клавесине и гитаре, обладал богатым собранием редких музыкальных инструментов и партитур. Будучи поклонником пения
На половину к брату, работавшему над трактатом по механике, который так и не был им опубликован, заходили посоветоваться профессора из расположенного по соседству университета Сапиенца. Чаще других наведывался тридцатилетний Галилео Галилей, признавший позже, что метод исследований Гвидобальдо дель Монте, основанный на научной непогрешимости поставленного эксперимента, оказал на него самое благотворное влияние. Позже он подарил старшему коллеге один из своих первых телескопов для изучения небесных тел. Оба брата дель Монте всячески поддерживали Галилея, когда у него возникли серьёзные проблемы с инквизицией. Говоря о Галилее в письме тосканскому герцогу от 31 мая 1611 года, дель Монте признаёт: «Если бы мы жили во времена античного Рима, уверен, что ему была бы воздвигнута статуя на Капитолии в честь признания его выдающихся заслуг».[32]
Во дворце Мадама можно было повстречать прибывшего из Неаполя литератора и учёного Джованбаттисту Делла Порта, наделавшего своим появлением немало шума. Широкой известностью он был обязан своим многочисленным комедиям, с успехом идущим на театральных подмостках, а главное — фундаментальному научному труду по оптике «Естественная магия», чьё последнее издание в 1589 году пользовалось невероятным успехом не только в университетской, но и художнической среде. В нём содержатся первое теоретическое обоснование и эскиз телескопа задолго до Кеплера, описывается также принцип действия кинескопа. Дальнейшее развитие получает понятие
Дом братьев дель Монте считался центром либеральной мысли и антииспанских настроений. Туда нередко захаживал влиятельный кардинал Федерико Борромео, покинувший Милан в знак несогласия с политикой испанского наместника, что вызывало недовольство римской курии, смотревшей с подозрением на всё, что могло вызвать раздражение Испании. А с ней Ватикан вынужден был считаться как с самым сильным государством и ревностным защитником устоев католицизма в борьбе с протестантской ересью. Тем не менее дух либерализма и инакомыслия витал во дворце, притягивая лучшие умы того времени. И здесь Караваджо предстояло прожить почти пять лет, сыгравших немаловажную роль для становления личности молодого человека, для развития его мировоззрения и дальнейшего утверждения как художника, сумевшего сказать своё веское слово в искусстве.
В левом торце дворца ему с помощником отвели комнату для жилья и помещение под мастерскую, выходящее окнами в узкий тёмный проулок и боковую стену церкви Сан-Луиджи деи Франчези, для которой ему будет суждено потрудиться на славу. Пока Марио размещал в комнате и мастерской нехитрые пожитки вместе с мольбертом, ящиком с красками и кистями под присмотром невозмутимого дворецкого в ливрее, художник узнал от него о распорядке дня. Блюститель дворцового этикета строго предупредил новых постояльцев, что к полуночи входные двери запираются, и привратник очень сердится, когда его будят среди ночи.
— Вы забываете, любезнейший, — не удержался Караваджо, — что я приглашён его преосвященством во дворец совсем для другого, и порядки ваши меня меньше всего интересуют. И знайте наперёд, что мне для работы иногда нужна ночная натура. А поэтому соблаговолите дать соответствующее указание вашему капризному привратнику.
С этого небольшого инцидента и началось его пребывание во дворце Мадама, ставшем для него своеобразным университетом, местом плодотворной работы и надёжным убежищем, когда вдруг над головой сгущались тучи. Караваджо понял, что его вольной жизни настал конец. Сам того не ведая, он оказался в золочёной клетке, где надо соблюдать этикет и подчиняться некоторым правилам. Жизнь на положении слуги нахлебника не устраивала, но выбор был сделан, отказываться поздно. Тогда он решил повременить и осмотреться. Правда, пришлось на время воздержаться от ночных прогулок, что особенно его тяготило.
На следующий день появившийся дворецкий пригласил проследовать за ним в покои кардинала на первый завтрак, хотя был уже почти полдень и он успел перекусить. Кардинал принял его ласково, познакомив с братом Гвидобальдо и с другом дома маэстро Винченцо Галилеем, отцом известного учёного. Осмотревшись, Караваджо, к величайшему изумлению, увидел среди других картин, украшавших стены гостиной, «Шулеров», «Юношу, укушенного ящерицей» и «Отдых на пути в Египет», за которые ему были заплачены какие-то жалкие гроши обходительным синьором Валентино. За кофе, бесшумно подаваемым юными пажами, завязался разговор о музыке. Маэстро Галилей, едва ему представили художника, принялся с жаром доказывать, что в отличие от живописца, имеющего дело с бездушными красками и кистями, музыкант порождает живые звуки и в них передаёт свои чувства слушателям. Караваджо передёрнуло от этих слов, но он смолчал и не стал встревать в светский разговор, который показался ему пустой болтовнёй.
— Не обольщайтесь, мой друг, — возразил кардинал. — Музыка, как говаривал Леонардо да Винчи, это младшая сестра живописи. Она не умирает, как мелодия с последними аккордами, а продолжает жить на холсте. И сколь ни восхищались бы мы дивным пением хора мальчиков в Сикстине, наши чувства скоротечны, и, вернувшись домой, мы о них вскоре забываем. А божественные фрески в той же Сикстинской капелле жили и продолжают жить независимо от нашего с вами, дорогой маэстро, восприятия.
— Брат прав, — поддержал кардинала Гвидобальдо. — Гарантией бессмертия для живописи являются законы перспективы, основанные на научных знаниях окружающего нас мира и точных математических расчётах. Это подтвердит и ваш сын, а уж он-то в живописи знает толк.
Затянувшийся спор закончился предложением кардинала молодому живописцу, не проронившему слова, и маэстро, оставшемуся при своём мнении, продолжить разговор и доказать на деле правоту высказанных взглядов. Что касается Караваджо, для него было бесспорным превосходство живописи над музыкой и даже поэзией, и поэтому не было никакой нужды искать какие-либо доказательства своей правоты. «Пусть над этим ломают головы другие, ничего не смыслящие в живописи, — сказал он про себя, — а для меня всё давно уже ясно как Божий день».
Прежде чем приступить к делу, он взялся обустраивать при помощи выделенных ему парней из обслуги свою мастерскую с непомерно высоким потолком и широкими окнами. Помимо имеющихся наружных ставен, были установлены защитные панели, обтянутые плотной тканью, чтобы направлять поток света в нужном направлении и регулировать его интенсивность, как советовал Леонардо при устройстве
Так само собой получилось, что вскоре ему пришлось приступить к написанию картины «Музицирующие мальчики» (92x118,5). Эта первая работа, написанная для дель Монте в его дворце. Без труда были найдены нужные типажи среди придворных пажей и хористов, чьи фигуры занимают всю плоскость картины. Это характерный для Караваджо композиционный принцип — не оставлять на полотне пустого пространства, кроме скупых просветов фона. На переднем плане он изобразил небольшой натюрморт со скрипкой и нотами. Всё писалось с натуры. Марио отдано центральное место на картине, на которой он изображён в момент настройки лютни с характерным для него меланхолическим выражением лица, словно на нём отражена вековая неизбывная печаль сицилийских крестьян. Его обнажённое колено почти упирается в раму картины. Справа от него восседает юнец, показанный со спины. Отложив в сторону скрипку со смычком, он внимательно вчитывается в раскрытую партитуру. Сидящий слева от Марио мальчик — вероятно, Амур, хотя и без крыльев, — всецело занят гроздью винограда. Для придания компактности композиции и заполнения всей поверхности холста Караваджо изобразил на заднем плане и себя. Воспользовавшись короткой паузой, он держит в руке рожок, устремив на зрителя взгляд, выражающий готовность в любой момент включиться в трио с первыми аккордами скрипки и лютни.
У картины имеется второе, неверное название «Концерт», но как такового его здесь нет, поскольку инструменты молчат. Для художника важны были не льющиеся звуки музыки, на чём настаивал маэстро Галилей в давешнем споре, а запечатлённый на полотне образ паузы, передающей напряжение ожидания — ещё одно мгновение, и зазвучит
В отличие от «Отдыха на пути в Египет» невозможно прочитать и установить авторство партитуры, которая раскрыта перед юным скрипачом. Мягкие переходы от тени к свету, когда наложение отдельных мазков почти неприметно, обыгрывание красных, белых и коричневых тонов — всё это придаёт яркость колориту, удивительную пластичность, жизненную достоверность четырёхфигурной композиции и приподнятое настроение. Чувствуется, что художник работал с радостью и огоньком в удобной мастерской, обустроенной им самим, куда теперь он может приглашать любую модель и плодотворно без помех заниматься поиском новых живописных решений посредством светотеневых переходов. И, что немаловажно, отныне ему не нужно больше думать о куске хлеба и крыше над головой, зависеть от воли и прихоти жадных перекупщиков и всяких проходимцев от искусства.
С первых дней пребывания во дворце Караваджо понял, каковы наклонности и вкусы работодателя, и в своих предположениях не ошибся, судя по первой реакции кардинала. Когда ему была показана картина с полуобнажёнными юношами, она привела его в неописуемый восторг. Создавая «Музицирующих мальчиков», Караваджо явно играл с огнём в желании угодить кардиналу. Он был очевидцем разразившегося года три назад шумного скандала, связанного с росписью капеллы Ангелов в главной церкви иезуитов Джезу, то есть церкви Иисуса, где покоится основатель ордена Игнатий Лойола. Старый приятель Шипионе Пульцоне по прозвищу Гаэтанец после написания по заказу иезуитов большой алтарной картины «Мадонна делла Страда» украсил там один из приделов фигурами ангелов, написанных им с натуры в полный рост. Но церковники узнали в ликующих ангелах хорошо знакомых им и многим прихожанам юнцов. В этом не было ничего удивительного, поскольку Пульцоне был признанным портретистом, которому доверили однажды написание портрета самого папы, а уж по части сходства изображаемых лиц он был признанным мастером.
Оказалось, что написанные им ангелы как две капли воды похожи на парней, проводящих время на соседней площади Навона в ожидании клиентов, что породило немало двусмысленных намёков и разговоров среди паствы. Генерал ордена иезуитов Клаудио Аквавива, местопребыванием которого и была церковь Джезу, выслушав сообщение своих соглядатаев и лично осмотрев капеллу Ангелов, приказал немедленно сбить «еретическую» фреску. Многих римлян, успевших увидеть росписи и оценить красоту изображённых полунагих фигур, такое варварство повергло в шок, а опечаленный бедняга Пульцоне, не выдержав жестокой расправы над своим детищем, в которое было вложено столько любви и старания, вскоре умер от огорчения.
Караваджо, хорошо знавший нравы римской улицы и её обитателей, изобразил когда-то на свой страх и риск одного из этих парней на картине «Юноша, укушенный ящерицей», вызвавшей восторг синьора Валентино и многих других коллекционеров. Теперь он написал полуобнажённых «Музицирующих мальчиков» для личного пользования влиятельного кардинала и поэтому не был озабочен мыслью о том, что иезуиты с их острым чутьём на крамолу доберутся и до него. Дворец Мадама служил ему надёжной защитой от любых неожиданных неприятностей.
Дель Монте, удовлетворённый увиденным, решил устроить по такому поводу приём, пригласив нескольких ценителей, в том числе своего друга банкира Джустиньяни, владельца известной коллекции князя Памфили и других знатных поклонников искусства. При этом он воздержался от приглашения коллег-священнослужителей, предпочитая, чтобы вечер носил сугубо светский характер. Были не забыты и кое-кто из художников, поэтов, музыкантов. Караваджо не обнаружил среди приглашённых кавалера Чезари д'Арпино, чему был несказанно рад. Обиду он помнил и встретиться вновь с бывшим работодателем не имел никакой охоты. Говорили, что Чезари со своей артелью расписывает фресками недавно возведённый на Корсо дворец для кардинала Пьетро Альдобрандини. Зато как приятно было повстречаться со старшим товарищем и мудрым советчиком Джулио Манчини — отныне он врачует дель Монте, и они смогут чаще видеться.
На приёме маэстро Галилей познакомил его со своим учёным сыном, обаятельным человеком и приятным собеседником. В разговоре с Караваджо учёный признался, что с детства любил рисование, мечтая стать живописцем или музыкантом, идя по стопам отца, но судьба распорядилась иначе — страсть к науке оказалась сильней.[34] В дальнейшем, когда Галилей бывал по делам во дворце, он любил заглянуть в мастерскую к Караваджо и поговорить о его новых работах.
Приём прошёл с блеском, и Караваджо услышал много лестных слов в свой адрес. Было исполнено сочинённое по случаю интермеццо маэстро Галилея, который затем объявил во всеуслышание, что победа в тот вечер осталась за живописью. Довольный кардинал принимал поздравления направо и налево, словно был автором понравившейся гостям картины. Давний друг Караваджо адвокат и поэт Марцио Милези решил внести свою лепту в общий хор похвал и прочитал одно стихотворение, написанное по этому поводу:[35]
Милези был одним из самых верных и последовательных почитателей таланта Караваджо, будучи на год старше его. Их познакомил бывший однокашник Милези по юридическому факультету Онорио Лонги. Поэт посвятил Караваджо и его творениям немало восторженных стихотворений, которые по непонятным причинам так и остались неизданными и дошли до нас только отрывочно в вольном переложении современников.
Упоминание на памятном вечере имени великого творца не случайно. Видимо, Караваджо было по душе столь лестное сравнение, так как фигура Микеланджело Буонарроти являлась для молодого художника великим авторитетом, недосягаемой вершиной и верным ориентиром. По нему он поверял свои творческие замыслы и, возможно, втайне гордился быть тёзкой гения, хотя давно свыкся с тем, что все его звали Микеле или чаще всего Караваджо.
Однажды он был приглашён кардиналом на спевку хора мальчиков в Сикстинскую капеллу, куда попал впервые. По такому случаю дворцовым портным для него был пошит строгий камзол. Визит стал незабываемым потрясением, перевернувшим многие его былые представления о живописи. Прежде всего, поразил контраст между величавым плафоном со сценами из Ветхого Завета и алтарной стеной со «Страшным судом». Там над головой, как в небесах, первозданная тишина и покой, а здесь на земле дикая круговерть и вопли грешников, осуждённых на вечные муки. После прослушивания хора он подошёл вплотную к алтарю, ничего не желая уже ни видеть, ни слышать, настолько был потрясён всем увиденным. Хотя две продольные стены Сикстинской капеллы украшены великолепными росписями Боттичелли, Синьорелли, Гирландайо, Перуджино и других славных мастеров, но расписанные Микеланджело плафон и алтарная стена подавили своей мощью и заглушили всё остальное. Его вывел из состояния оцепенения и восторга подошедший кардинал.
— Узнаёте, мой друг? — спросил дель Монте, указывая на лицо-маску в руках святого Варфоломея. — Таким себя решил изобразить автор. А вот Варфоломей — вылитый мой крёстный, литератор Аретино. Досталось и ему, бедняге, за его острый язык и прочие грешки.
Действительно, Микеланджело не пощадил себя, вывернув душу наизнанку и дав собственное изображение, представляющее собой обезображенное гримасой лицо с содранной кожей. Кардинал дель Монте был прав, узнав в Варфоломее черты скандально известного писателя Аретино, оклеветавшего гениального творца. Необычный автопортрет запечатлелся в сознании Караваджо и однажды всплыл в памяти, подсказав ему решение, которое вызвало недоумение у видевших его современников.
Однако Караваджо ошеломило совсем другое — апокалиптическое видение Микеланджело, показавшего на фреске, что здравствующие ныне на земле люди грешны, а потому пребывают в аду. В самом деле, любой человек, оказавшийся перед «Страшным судом», видит, что он находится на уровне изображённой на алтарной стене преисподней и его рост никак не позволяет ему стать вровень с Чистилищем, на которое он вынужден смотреть снизу вверх, запрокинув голову. Это неожиданное открытие способно потрясти любого, кто попадает в Сикстинскую капеллу, заставляя о многом задуматься в своей жизни.
Микеланджело был свидетелем крушения великих идеалов гуманизма и республиканских свобод, за которые ему приходилось когда-то сражаться в родной Флоренции. На закате дней он перестал узнавать окружающий его мир, в котором предавались все светлые идеалы и попиралось достоинство любого человека. Великий творец и провидец осудил существующий миропорядок, заявив в одном из своих последних сонетов:
Но Микеланджело, преисполненный глубокого сострадания к людям, погрязшим в грехах, не лишает живущих ныне надежды на спасение, показав чуть левее внизу среди этого нагромождения тел, как один из ангелов своею мощной дланью вытаскивает из преисподней, словно на канате, двух раскаявшихся грешников, уцепившихся руками за чётки. Значит, имеется путь к спасению, и это утешает.
Отныне вся жизнь Караваджо ежедневно вращалась на небольшом пятачке, центром которого был дворец Мадама. Рядом с ним особняк Джустиньяни, в двух шагах площадь Навона, улицы Скрофа, Маргутта и переулки Кампо Марцио — главные поставщики колоритных народных типажей. Чуть дальше дворцы Памфили, Боргезе, Маттеи и других меценатов, где сходились не только художественные, но и политические интересы. Там же свершались крупные деловые сделки. Неожиданно для себя художник оказался многим нужен, и кое-кто загорелся желанием заполучить его работы. Пока собратья по искусству смотрели на это спокойно и с пониманием — пусть их коллега заработает немного и хотя бы приоденется, не век же ему ходить в обносках. Даже завистливый Бальоне не узрел для себя опасности в растущем спросе на Караваджо, сочтя поднятую шумиху очередной блажью пресытившихся меценатов. Их вдруг потянуло на острое, как забеременевших женщин, захотелось чего-то пикантного и экстравагантного.
Президент Академии Святого Луки и ревностный приверженец маньеризма Федерико Дзуккари (1543–1609) язвительно заметил при виде «вакхов», списанных Караваджо с римских уличных парней, и его неожиданных натюрмортов, поразивших своей красотой: «Не удивляюсь, что у Караваджо столько восхвалителей и покровителей, потому что экстравагантность его характера и его живописи более чем достаточна, чтобы породить подобные эффекты, а наши высокопоставленные господа, считающие себя тем большими знатоками, чем больше их богатство и чем выше их чины, признают прекрасным всё, что имеет оттенок новизны и неожиданности».[37] Тот же Дзуккари воспротивился принятию обретшего известность Караваджо в члены Академии Святого Луки, сочтя его недостойным быть допущенным в этот священный ареопаг избранных.
— Пусть рисует себе подобных уличных бродяг, — заявил он. — Черни не место в нашей академии!
Не помогли даже рекомендации, которые дали Караваджо некоторые известные художники, в том числе Джентилески, Граматика и особенно Просперо Орси.
В конце апреля 1595 года вместе с кардиналом дель Монте и его друзьями Караваджо оказался в парадном зале дворца на Капитолии, где собрался цвет римского общества на торжественную церемонию в связи с увенчанием лавровым венком только что почившего в бозе Торквато Тассо. Такой чести удостаивался лишь один Петрарка. Это запоздалое посмертное чествование великого поэта, упрятанного на семь лет в сумасшедший дом своим неблагодарным покровителем, которому посвящена героическая поэма «Освобождённый Иерусалим», потрясло Караваджо. На следующий день он решил посетить монастырь Святого Онуфрия на холме Яникул, где страдалец Тассо любил сидеть под сенью могучего дуба, погружённый в свои невесёлые думы о мире и о людях. Там он и обрёл последнее упокоение, покаявшись в обращении к своей Музе в первой песне «Освобождённого Иерусалима»:
Под впечатлением увиденного и услышанного о поэте, на чью долю выпало столько страданий и горя за его «вдохновенный вымысел», он решил посвятить ему картину на заинтересовавший его сюжет из жизни Франциска Ассизского. Он знал заранее, что идея должна понравиться его благодетелю — живя во дворце, молодой человек волей-неволей был вынужден хитрить и соблюдать правила светской игры.
Когда он рассказал о своём намерении кардиналу Франческо дель Монте, тот горячо его поддержал. Ещё бы — ведь речь шла о его небесном покровителе, чьим именем он был наречён при крещении. Основатель первого нищенствующего монашеского ордена преподобный Франциск Ассизский, посвятивший себя без остатка служению людям и проповеди добра, нестяжательства и аскетизма, был канонизирован церковью уже в XIII веке. Это один из самых высокочтимых итальянских святых. Караваджо воссоздал его образ на картине «Экстаз святого Франциска» (92,5x127,8), где запечатлено известное историческое событие, имевшее место 17 сентября 1214 года. Поднявшись на гору Верна в верховьях Тибра, сплошь поросшую вековыми хвойными и лиственными лесами, Франциск провел сорок дней и ночей в посте и молитве. Караваджо запечатлел момент, когда преподобный забылся в религиозном экстазе, лёжа на земле под могучим развесистым буком. Этот распространённый в живописи сюжет он воспроизводит по-своему, решительно отказавшись от явившегося святому огненного шестикрылого серафима, а также от обретённых чудесным образом стигматов, то есть кровоточащих язв наподобие ран от гвоздей при распятии Христа.
Картина лишена какой бы то ни было религиозной экзальтации, которая столь свойственна многим художникам, берущимся за трактовку подобного сюжета. Событие развёртывается ночью на фоне освещаемого сполохами неба и темнеющей внизу долины Тибра, где горит костёр, разведённый пастухами, к которым на огонёк подошёл молодой монах Лео, оставивший преподобного одного молиться на горе. Если бы не ангел с несколько утрированными крыльями, изображённую на картине сцену можно было бы рассматривать как ночной привал двух паломников, утомившихся после дневного перехода. На всём лежит печать умиротворения, первозданной тишины и таинственной атмосферы ожидания чуда, которое должно вот-вот свершиться. Это первый созданный Караваджо пейзажный ноктюрн.
Впечатляет написанная в полный рост фигура лежащего святого с полузакрытыми глазами и головой между коленей крылатого ангела, напоминающего по типажу друга художника Марио. Оба персонажа рельефно выступают на переднем плане из ночного мрака. Падающий сверху луч света выхватывает лицо, руки и коричневую сутану Франциска, а также белую накидку ангела и его обнажённый торс, плечо и колено, которые выглядят удивительно пластично на фоне ночного неба. Картина вызвала восторг друзей и знакомых кардинала. Кое-кто из гостей, поражённый ночным пейзажем с горящим вдали костром и сполохами на небе, решил, что здесь явный подвох, и попытался заглянуть за раму картины, надеясь обнаружить там горящий светильник, который и производит эффект свечения. Позднее художник не раз вернётся к этой теме. Как это ни покажется чуждым для столь импульсивной натуры, его глубоко волновала смиренная фигура Франциска Ассизского, познавшего в юности распутство и пьянство. Ему запали в душу услышанные однажды слова из «Наставлений» преподобного: «Где любовь и здравомыслие, там нет ни страха, ни невежества».[38]
Сошлёмся на один документ, из которого явствует, сколь велика была прижизненная слава Караваджо. Оказавшись непонятно как владельцем «Экстаза святого Франциска», священник Руджеро Тритонио из городка Пинероло под Турином в составленном 25 октября 1607 года завещании назвал Караваджо «знаменитейшим художником», а его картину оставил племяннику при условии, что она как святыня никогда не будет продана.[39]
Времена и вкусы меняются. Приходится только диву даваться, каким образом этот шедевр, как и «Шулеры», пылившиеся веками в подвалах, вдруг оказался в американском захолустье! Но сам этот факт лишний раз показывает, сколь укоренившимся в сознании многих итальянцев было предвзятое отношение к личности и искусству Караваджо, если обладатели этих двух великолепных картин так легко расстались с ними, уступив их, по всей видимости, за бесценок, коль скоро они оказались не в Метрополитен-музее Нью-Йорка или в Национальной галерее Вашингтона, а в провинциальных заштатных музеях, получивших известность только благодаря наличию в них картин Караваджо.
Летом 1595 года из римского замка Сант-Анджело временно был выпущен на свободу Томмазо Кампанелла, ставший частым гостем дворца Мадама. Обычно опальный монах проходил на половину Гвидобальдо, что не осталось незамеченным для всевидящих папских сбиров, следивших за каждым его шагом. Вскоре в одной из гостиных дворца состоялось для узкого круга доверенных лиц обсуждение пока не успевшей попасть в «Индекс запрещённых книг» работы «Философия, основанная на ощущениях», которую монах написал в развитие идей своего учителя Бернардино Телезия, натурфилософа и противника схоластического аристотелизма. Побывал на обсуждении и Караваджо, но мало что понял — уж больно мудрёные велись разговоры о Христе как воплощённом разуме и о том, что всякий человек, если он разумен и придерживается общих принципов нравственности, является христианином, даже не подозревая этого и не слыхав никогда о Христе.
Его заинтересовала сама фигура Кампанеллы с измождённым от долгого пребывания в тюрьмах лицом и полуслепыми слезящимися глазами. Поражала страстность, с которой монах отстаивал правоту своих идей в спорах с оппонентами, бывая иногда непредсказуемым в резких высказываниях и странных поступках. Рассказывают, что, повстречав много лет спустя Кампанеллу в Париже, Декарт воскликнул в сердцах: «Да он просто сумасшедший! От него лучше держаться подальше». В его рассуждениях о будущем устройстве мира поражали страстная убеждённость и романтическая приподнятость духа. Караваджо с нетерпением ждал каждого его появления на половине у Гвидобальдо, жадно прислушиваясь к разговорам учёного и монаха. Не замечая его присутствия, собеседники вели неспешный разговор.
Иногда в их беседу стремительно вторгался Делла Порта, неожиданно появляясь на пороге и внося живую струю. Вот и сейчас он вспомнил, заливаясь смехом, как в октябре 1592 года повстречал в Падуе голодных и без гроша в кармане Галилея и Кампанеллу у входа в университет, где дела у обоих не заладились, а у него, наоборот, всё складывалось наилучшим образом. В местном театре приняли к постановке его новую комедию, и он оказался с кругленькой суммой в кармане.
— А помнишь, Томмазо, как мы спорили чуть не до рассвета? Ты тогда хотел даже поколотить меня, — напомнил Делла Порта.
— Я и теперь готов повторить, — ответил Кампанелла, — что наука не терпит никакой раздвоенности. Ей надо служить без остатка, как поступает наш друг Галилей, несмотря на давление инквизиции. Нельзя, как ты, шалопай, размениваться на пустяки. Серьёзная наука и твой балаганный театр — две вещи несовместные.
По-видимому, Кампанелле был по душе пытливый художник года на три его помоложе, но с обострённым чувством социальной несправедливости, и он без опаски познакомил его со своими крамольными виршами, которые так импонировали бунтарским настроениям Караваджо. Взять хотя бы начальные строки известного мадригала Кампанеллы, опубликованного по цензурным соображениям под псевдонимом Сеттимонтано Скуилло (Звон Семигорный):[40]
Своему мадригалу Кампанелла предпослал следующую, как он выразился, «экспозицию», в которой говорится: «Поэт повествует о том, что мир погряз во тьме, когда безнаказанно вершится зло, а тем временем софисты и лицемеры своим словоблудием убаюкивают людей, страждущих в потёмках. Неожиданно вспыхнувший яркий свет выявляет обманщиков, а обманутые, словно овцы, бегут искать защиты от злобных псов у голодных волков, которые в конце концов их пожирают, как и в известной параболе Демосфена». В этой аллегории делается предупреждение любому смельчаку, который вдруг вознамерится «зажечь свет», чтобы рассеять тьму. Не убоявшись последствий, Караваджо рискнул и смело принялся высвечивать и обнажать царившее вокруг зло, произвол и ложь.
Пару раз по просьбе Гвидобальдо художник посетил Кампанеллу в монастыре Санта-Сабина, где монаху было определено местожительство, которое разрешалось покидать лишь с согласия настоятеля. Однажды, когда обеспокоенный долгим отсутствием монаха Караваджо наведался в Санта-Сабина, чтобы, как и прежде, передать от Гвидобальдо небольшую сумму денег на карманные расходы и заодно справиться о его здоровье, ему сообщили, что монаха вновь увезли на дознание в тюрьму замка Сант-Анджело. Узнав о случившемся, кардинал дель Монте изменился в лице и в ответ только развел руками, показывая всем своим видом, что он бессилен что-либо сделать.
Работа в мастерской при дворце Мадама не прекращалась, и, памятуя о предложении банкира Джустиньяни во время первой с ним встречи, Караваджо принялся писать портрет его тайной подруги Филлиды Меландрони. Она вполне оправдывала своё редкое имя гордой дочери фракийского царя Сифона. В отличие от Аннуччи, её покладистой подружки-неудачницы, Филлида была настоящей царственной львицей, пусть и не вхожей в высший свет, но умевшей постоять за себя и взять от жизни всё, что ей было нужно. Именно такой художник изобразил её — волевое лицо без тени раскаяния во взгляде за порочную жизнь и нежный цветок бергамота в руке как олицетворение душевной чистоты. Эта картина под названием «Куртизанка Филлида» (66x53) погибла в апреле 1945 года при штурме Берлина. К образу Филлиды художник ещё не раз вернётся, поскольку его привлекали натуры сильные и волевые, способные защитить своё достоинство и противостоять ударам судьбы. Но немаловажно и другое — состоятельный покровитель Филлиды не скупился, покупая его работы, что помогало ему значительно упрочить своё независимое положение в Риме, где конкуренция была сильна, как нигде. Утвердиться в мире искусства здесь было делом непростым, особенно в преддверии Юбилейного года, когда Вечный город был наводнён съехавшимися со всей Европы художниками в надежде на получение выгодных заказов.
Наступило осеннее ненастье, когда из-за проливных дождей нельзя выйти из дома. Сидя в мастерской, Караваджо задумался над новыми сюжетами в стремлении создать нечто необычное, чтобы вызвать к себе интерес не одних только частных коллекционеров, у которых его работы мало кто видит. Он мечтал о своём зрителе, которому так много хотел сказать. Смотря из окна на лужи с отражёнными в них плывущими по небу облаками, он решил вместо зеркала как верного подспорья в работе попробовать на сей раз использовать водную гладь и показать отражённым в ней окружающий мир, неожиданно предстающий в перевёрнутом виде.
Нужно было посоветоваться с кем-нибудь, но Марио разгуливал где-то, несмотря на непогоду. В последнее время его молодой друг заметно возмужал, утратив прежний облик розовощёкого юнца с нежным пушком растительности, и оброс жёсткой щетиной. Караваджо нередко замечал, как Марио подолгу разглядывает себя в зеркале, как он рядится в яркие одежды, оставаясь по-прежнему немногословен и замкнут. Как всегда, мир его мыслей и чувств был недоступен даже лучшему другу.
Возникла идея написать образ вступающего в жизнь молодого человека, занятого только собой и, кроме собственной персоны, не замечающего никого вокруг и не проявляющего сочувствия к страданиям ближнего. А за душевную чёрствость такому человеку придётся дорого расплачиваться полным одиночеством. Таким и появился на свет «Нарцисс» (112x92). Чисто внешне возмужавший Марио мало подходил для образа Нарцисса, поэтому пришлось искать натурщика среди молодых дворцовых слуг, благо что выбор был велик. Сама тема была ему подсказана бронзовой статуей обнажённого мальчика у фонтана во внутреннем дворике дворца Мадама.
О Нарциссе он многое узнал от поэта-неаполитанца Джамбаттисты Марино, с которым его познакомил Делла Порта. Это была личность яркая и артистичная. Поэт объявился пару месяцев назад в Риме после отбытия тюремного наказания в родном Неаполе за совращение дочери богатого торговца, умершей от аборта. Энергичный Марино успел заставить громко заговорить о себе ходившей по рукам рукописью эротической поэмы «Адонис», о публикации которой не могло быть и речи. Только спустя двадцать лет она вышла в свет в Париже, куда судьба занесла неугомонного поэта. Там он проделал головокружительную карьеру, оказавшись при дворе Людовика XIII. С его именем связано целое направление в итальянской поэзии, получившее наименование «маринизм». В Риме он сумел заручиться сильной поддержкой влиятельных покровителей и стал вхож в высшее общество. Караваджо всегда радовался встречам с ним, поражаясь начитанности и неисчерпаемой фантазии неаполитанца, его оптимизму, сколь ни были бы для него круты жизненные повороты.
В последнее время вокруг художника кружилось немало поэтов, которые чуть ли не состязались между собой в стремлении доказать ему свою дружбу. В его картинах они черпали вдохновение для своих поэтических откровений. Это льстило Караваджо, особенно когда кое-кто из них, словно читая его мысли, заявлял о верховенстве живописи над звуком и даже словом. Позднее тот же Марино составил подборку стихотворений, посвященных отдельным картинам Караваджо — его сборник, увидевший свет в 1620 году, так и назван — «Галерея». Марино очень дорожил своим портретом кисти друга-художника и другим его подарком — картиной «Сусанна и старцы», на которой в первый и последний раз у Караваджо появилась обнажённая женская натура. К сожалению, обе работы были утеряны. Однажды соперничество между близкими к Караваджо поэтами привело к ссоре между Марино и Муртола, который в 1608 году в Турине чуть не убил неаполитанца. Именно от Марино художник впервые услышал об Овидии и его «Метаморфозах», итальянский перевод которых с помощью Гвидобальдо отыскал в дворцовой библиотеке.
Как повествуется в поэме Овидия, боги предсказали красавцу Нарциссу долгую жизнь до тех пор, пока он не увидит своего лица. Юноша отверг любовь нимфы Эхо, и опечаленная девушка от горя высохла, так что от неё остался один только голос. За несчастную вступились все женщины, упросив богиню правосудия Немезиду покарать гордеца. Однажды, утомившись на охоте, Нарцисс склонился над источником, чтобы напиться. Согнувши руки в локтях и упершись коленом в землю, он с удивлением увидел в воде собственное отражение и влюбился в себя, утратив с той поры интерес ко всему окружающему. Но такая любовь не принесла Нарциссу удовлетворения, и единственным утешением для несчастного юноши стало его превращение после смерти в нежный благоуханный цветок, названный его именем. Но Караваджо меньше всего интересовал мифологический герой, которого он облачил в современные одежды по тогдашней моде, в какие любил рядиться его подмастерье Марио.
Разделив полотно надвое по вертикали, Караваджо показал мир реальный и его перевёрнутое зеркальное отражение, помогающее глубже понять всё, что нас окружает. При прямом и привычном взгляде на вещи мы часто не видим их особенности, а перевёрнутое отражение заставляет напрячь зрение и способно раскрыть перед нами всё многообразие наблюдаемого объекта. Главное достоинство картины в передаче состояния внутреннего напряжения между низко пригнувшимся к воде героем и его перевёрнутым отражением, а стало быть, между творцом и творением, о чём столь выразительно повествуется в мифологическом сюжете. Со временем картина «Нарцисс» была воспринята многими художниками как образец нового искусства с нетрадиционным взглядом на человека и на мир. Правда, сама работа долгое время приписывалась разным авторам, в основном ломбардской школы, пока искусствовед Лонги не доказал, кто является истинным её творцом.
Когда Караваджо показал законченную картину Марио, она не вызвала у него особого интереса. А на вопрос художника, узнаёт ли он себя в Нарциссе, тот ничего не ответил, пожав недоумённо плечами, и, судя по всему, обиделся. Беда с этими гордыми сицилианцами, не понимающими шуток! В отличие от него дель Монте пришёл в восхищение от картины и подарил Караваджо перстень с опалом и шёлковый плащ с позолоченными застёжками на красной подкладке, который отлично дополнял его тёмный камзол — а с ним он не расставался, пока не изнашивал полностью и заказывал портному новый того же покроя.
Эту великолепную картину в римском Музее старого искусства во дворце Корсини видел в 40-е годы прошлого века уже упоминавшийся начинающий поэт, сценарист и режиссёр Пьер Паоло Пазолини. Под впечатлением увиденного он написал на родном фриуланском диалекте четыре стихотворения, посвященных Нарциссу. Приведём заключительные строки одного из них:
В судьбах этих мастеров было действительно много общего — их роднили бунтарский характер и неприятие существующего миропорядка. Подобно Караваджо, Пазолини в своих первых фильмах ярко показал людей и нравы римской улицы, часто оказывался в центре порождаемых им самим скандалов, которые, как он считал, способствуют ломке штампов и стереотипов. Памятно его яркое выступление в римском театре Элизео по случаю выхода на итальянском языке «Одного дня Ивана Денисовича» Солженицына в 1962 году. Зачитанное им тогда четверостишие из сборника «Религия моего времени» ярко выразило отношение поэта, отличавшегося левацкими взглядами, к «творцу» так называемой оттепели или, как выразилась посетившая Италию в то время Ахматова, «периода вегетарианства»:
Это выступление вызвало гневную отповедь московских ревнителей верности коммунистическим идеалам. Такую же злобную реакцию ордена иезуитов вызывали и некоторые работы Караваджо…
Под впечатлением разговоров о музыке, которые постоянно велись в римских салонах — да и сам он был к ней не глух, — Караваджо принялся писать по просьбе дель Монте «Лютниста» (94x119). Эта картина, как признавал сам Караваджо, является «наиболее удавшимся ему куском живописи». В ней поражает прежде всего гармония всех компонентов композиции, что достигается чётко выверенным равномерным распределением света, тени и полутеней, а также смысловым равновесием между фигурой и натюрмортом. Имеется любопытное высказывание самого художника, на которое ссылается в одном из писем коллекционер Джустиньяни, ставший чуть ли не основным его заказчиком: «Караваджо говорил мне, что вкладывает столько же труда в хорошую картину с цветами, сколько в изображение человеческих фигур».[42] Для своего времени слова поистине революционные, раскрывающие демократизм творческого метода Караваджо и то новое, что несло его искусство, когда правда жизни подменялась надуманной красивостью, что особенно свойственно работам маньеристов и их идеолога Дзуккари.
Косой луч высвечивает на тёмном фоне одиноко сидящего молодого человека с лютней перед столом, а на нём вазу с цветами и бликами света на стекле сосуда — но не в зрачке, как любили изощряться маньеристы. Тут же лежащие фрукты, скрипка со смычком и раскрытая партитура. Все предметы переднего плана залиты рассеянным и слегка золотистым светом, подчёркивающим звучание красок и позволяющим даже прочитать на раскрытой странице партитуры неожиданное послание анонимному адресату: «Voi sapete ch'io vi amo» (Вы знаете, что я люблю вас). Тайна осталась нераскрытой. Известно лишь, что мадригал сочинён фламандским композитором XVI века Якобом Аркадельтом, плодотворно работавшим в Италии при княжеских дворах, а в последнее время занимавшим пост регента собора Сан-Марко в Венеции. Но на одном из листов партитуры чётко начертано латинизированное имя
Главное здесь для художника — душевное состояние персонажа, порождённое восприятием звука перебираемых пальцами струн. Он прислушивается к издаваемым звукам, не следя за привычным движением рук. Лёгкий наклон головы и выражение глаз, смотрящих куда-то мимо зрителя, — всё говорит о том, что юноша ждёт ответа на своё робкое признание, находясь во власти мира музыки. Мягкие округлые линии овала его лица, контура плеча, согнутой в локте руки или самой лютни придают изображению певучесть ритма. Цветовое решение картины целиком построено на приглушённости тонов и сдержанности светотеневых переходов.
Как-то увидев у дель Монте «Лютниста», Джустиньяни взмолился и упросил уступить ему картину. Дорожа его дружбой, её владелец уважил просьбу банкира, недавно получившего титул маркиза, и продал ему «Лютниста». Видимо, в тот момент дель Монте испытывал финансовые затруднения, поскольку напрямую зависел от денежных поступлений из Флоренции, а жалованья из папской казны явно не хватало для поддержания жизни во дворце на подобающем уровне. Просьба друга оказалась весьма кстати.
Но не исключено и другое, если принять во внимание вкусы кардинала. Возможно, при первом же взгляде на картину своего протеже он с удивлением обнаружил в лютнисте изображение девушки, которое никак не сочеталось с полюбившимися ему «Музицирующими мальчиками». Следует сказать, что кардинал не жаловал слабый пол, и женщины из числа дворцовой обслуги не допускались даже на кухню, где орудовали повара-кудесники, выписанные из Флоренции и Парижа. Одним словом, дворец Мадама был поистине мужской вотчиной, куда женщинам, как в лоно алтаря, вход был закрыт. Но Караваджо всегда был склонен к авантюрам, и всякие запреты только распаляли его. Каким-то образом ему удалось нарушить дворцовые порядки и проникнуть на женскую половину, где симпатизирующая ему молоденькая белошвейка Чинция заботилась о его белоснежных сорочках, но и он не оставался в долгу, когда по ночам тайком пробирался в её комнатку. Как-никак, жизнь во дворце обязывала ко многому, и ему пришлось пересмотреть своё обычное пренебрежительное отношение к внешнему виду, чтобы не выглядеть белой вороной, вызывая на физиономиях угодливой и нагловатой челяди плохо скрываемые снисходительные улыбки. Но дворецкий, следивший за порядком, узнал от своих соглядатаев о ночных похождениях Караваджо, и провинившаяся Чинция исчезла из дворца.
Пожалуй, кардинал был прав. Если вглядеться внимательно, то помимо женственности лица и покатости плеч сразу обращают на себя внимание изящные, тонкие и явно не мужские пальцы музыканта, перебирающие струны лютни, да и за складками простой белой блузки угадывается девичья грудь. А что говорить о причёсанных волосах, стянутых на затылке бантом пёстрой лентой? И таким вопросом вправе задаться каждый, вглядываясь в фигуру лютниста. Словом, получился образ с андрогинными чертами, что и ввело в заблуждение биографа Беллори. Он прямо указывает при описании картины Караваджо, что на ней изображена девушка, играющая на лютне. Этого мнения долго придерживались многие специалисты, в том числе и у нас, где табличка под единственной картиной Караваджо в Эрмитаже была заменена сравнительно недавно.
Вспоминается, как в середине 50-х годов прошлого века один из тогдашних руководителей Эрмитажа, видный советский искусствовед М. А. Гуковский, предпочитавший лично водить немногочисленных тогда итальянских гостей по музею, особенно если был предварительный звонок из аппарата Смольного, любил постоять и поговорить с гостями в зале, где находятся два шедевра Леонардо, творчеством которого он плодотворно занимался. Однажды остановившись с итальянцами у картины Караваджо, он осторожно заметил:
— Возможно, это лютнист, а не лютнистка. Да-да, — добавил учёный уже по-итальянски, —
Сомнения у музейных работников были, но давал о себе знать страх угодить в места не столь отдалённые за потворство извращённым вкусам, тем более что об авторе картины ходили самые нелестные суждения.
И всё же наиболее близка к истине другая версия. В придворном хоре кардинала дель Монте выделялся сильным голосом и яркой внешностью испанский кастрат Педро Монтойя, которого не раз приглашали выступить с хором Сикстинской капеллы, а на музыкальных вечерах во дворце Мадама он исполнял все женские партии. Вероятно, именно он позировал для «Лютниста», чем и объяснимо наличие бросающихся в глаза женских черт у изображённого на картине типичного черноокого южанина с густыми дугообразными бровями и пухлыми губами.[43] По всей видимости, Марио закапризничал, что с ним нередко случалось, и продолжал дуться из-за давешнего сравнения с Нарциссом, и это заставило Караваджо искать среди певчих дворцового хора другого, более сговорчивого натурщика, пусть даже не имеющего столь броской красоты, как у Марио.
Видя, как дель Монте с плохо скрываемой грустью расстался с картиной, Караваджо решил по-своему отблагодарить кардинала за обретённое им привилегированное положение во дворце, где многие, включая чопорного дворецкого, считали его любимцем хозяина и заискивали перед ним. Но мысль написать портрет патрона он оставил, поскольку в окружении дель Монте и без него хватало тех, кто старался изо всех сил выслужиться перед не чуждым лести кардиналом. А с недавних пор среди дворцовой обслуги объявился сразу обративший на себя внимание юный Оттавио Леони, успевший проявить свои незаурядные способности рисовальщика. Будучи с ним на дружеской ноге, к явному неудовольствию Марио, питавшего неприязнь к весельчаку и болтуну Леони, Караваджо не переставал поражаться той лёгкости и быстроте, с какой новый приятель делал наброски с натуры, сумев запечатлеть кардинала в различных позах. Видя такую прыть, он не стал отбивать хлеб у товарища, который вскоре написал портрет дель Монте. Итак, благодаря стараниям Леони в истории остались два сделанных им изображения — художника и мецената.
Вместо задуманного портрета Караваджо написал для кардинала повтор «Лютниста» (100x126,5), привнеся лишь небольшие изменения, вызванные главным образом нежеланием ограничиться копированием. Частично изменён натюрморт — к скрипке добавлены великолепная деревянная флейта и кимвал, лежащие на инкрустированной поверхности стола, а вместо вазы с цветами к потолку подвешена клетка со щеглом. На фоне затемнённого заднего плана рельефно выделяется фигура влюблённого музыканта с лютней в руках. Здесь, как и в первой картине, всё дышит пронизывающим каждую деталь ожиданием. Вот всколыхнулась в нетерпении страница лежащей на столе партитуры, словно от дуновения ветерка. Но молчат музыкальные инструменты, которым надлежит исполнить вместе с лютней любовный мадригал, так как никто из музыкантов не явился. Не выдержав напряжения затянувшейся паузы, запел щегол, дабы поддержать юношу, перебирающего в одиночестве струны лютни. На лице музыканта грусть. Он задумчиво смотрит на зрителя отстранённым взглядом, потеряв всякую надежду, что кто-то откликнется на его призыв.
В своём цикле музыкальных картин Караваджо выразил глубоко волновавшую его мысль о невозможности в повседневной жизни достичь гармонии и согласия между людьми. Каждый думает только о себе. Один лишь щегол, хоть и заточён в клетку, способен выразить пением радость жизни и осознанную им в природе гармонию, столь недостающую людям, живущим в мирской суете разобщённо и во вражде…