Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Свадьба на Гаити - Анна Зегерс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анна Зегерс

Свадьба на Гаити

I

Натан и Мендес, торговцы ювелирными изделиями, стояли на набережной Капа, ожидая прибытия «Трианона». «Да вот он!» – раздалось в толпе портовых рабочих-негров. Оба старика так пристально всматривались в маленькую точечку, будто хотели сорвать ее с горизонта. Нестерпимо яркая синь Карибского моря била в глаза стрелами света. Они расположились в тени между пакгаузами.

Несмотря на жару, старый Натан то и дело вставал посмотреть, не показались ли уже мачты «Трианона». Европа не торопилась расстаться с самым дорогим сокровищем, какое только было у них на земле: с Михаэлем, единственным сыном Натана и внуком его тестя Мендеса, а также и тем, что он вез, – коллекцией драгоценных камней, основой всего их состояния, которое в это неспокойное время здесь, на острове, будет в наибольшей безопасности.

Двенадцать лет назад мать, сестры и дед переселились к отцу на Гаити, тогда как Михаэль Натан остался в Париже обучаться ювелирному делу. Самый знатный клиент их фирмы, граф Эвремон, за два года до переезда семьи заказал Самуэлю Натану к своей свадьбе драгоценный убор для невесты. Ведь лишь благодаря ее приданому Эвремон становился одним из богатейших землевладельцев не только острова, но и всего французского королевства. Он поручил Натану доставить украшение в Кап и переделать его, если невеста того пожелает. По этому случаю Натан взял с собой кое-какой запас камней сверх того, что требовалось для заказа. Город был богат и жаден до покупок, он прямо-таки кишел приезжими дворянами-неудачниками, волею судеб заброшенными на этот отдаленный остров. Отпрыски знатных родов снова играли здесь первенствующую роль, которую они утратили во Франции, окончательно запутавшись в любовных интригах, денежных затруднениях и делах чести. Остатки старых состояний вкладывались главным образом в плантации, в эти необычные колониальные предприятия, которые на родине показались бы сомнительными, но здесь никого не удивляли. Детей своих они обычно воспитывали во Франции. Разбогатев, отправлялись погостить на родину, где наравне с прочей знатью посещали придворные празднества, а затем возвращались обратно на Гаити, отдохнуть и подсчитать с управляющим доходы. С тех пор как помещики-плантаторы, выжимавшие из черных рабов все соки, поставили на широкую ногу разведение кофейных деревьев и сахарного тростника, усадебная жизнь во французской части острова стала настолько приятно-утонченной, обставленной таким тщательно размеренным, продуманным до мелочей комфортом, какого, пожалуй, не встретишь в самом Париже. Жены и дочери плантаторов уже ничем не напоминали жен и дочерей первых французских поселенцев. Ведь некогда, чтобы помочь заселению колонии, Париж отправлял на этот отдаленный остров обитательниц Сальпетри, заключенных туда за воровство или проституцию. Теперь их преемницы качались в гамаках господских покоев. Их кожа оставалась удивительно белой под неистовым солнцем Гаити. Из сеток гамаков выглядывали пальчики ног и рук, локоны, розовые и желтые облака шелка. Парижские выкройки расходились здесь быстрее других отечественных изделий. Домашняя рабыня, подавая своей госпоже чашку какао или кофе, обмахивая ее веером или опахалом, боялась допустить малейшую оплошность. За самую ничтожную провинность отправляли на полевые работы, если не забивали до полусмерти. А рабыня удивлялась непостижимо белой коже своей госпожи. Едва верилось ей, что это белое существо способно рождать подобных себе ангелочков.

Под навес, где укрылись от солнца Натан и Мендес, вошла экономка графа Эвремона, Вероника. В свое время, когда она помогала наряжать к свадьбе свою семнадцатилетнюю госпожу, это была сильная, молодая женщина. Теперь же она преждевременно состарилась, лицо избороздили морщины, точь-в-точь как складки на ее платке. Она склонилась в поклоне перед обоими мужчинами, потому что, как негритянка, была ниже их по положению. Но ее и без того суровое лицо осталось неподвижным, так как в этих двух торговцах-евреях она видела самых мелких из «белой мелкоты», занимавших по отношению к ее господину наиболее низкое положение. Едва поклонившись, она тут же выпрямилась; Ни возраст, ни жестокие побои, выпавшие на ее долю в юности, когда она была еще легкомысленной девушкой, не согнули ее спину. Она имела обыкновение говорить молодым невольницам, когда те роптали:

– Глупые вы девчонки! Посмотрите на меня! Знали бы вы, чего только я не натерпелась в доме Эвремонов! Помню как-то – это случилось лет пятнадцать назад – поскользнулась я при гостях с кофейным подносом. Меня вывели во двор, крепко-накрепко связали и били плеткой до крови, А что было, когда я вовремя не сменила увядшие цветы на клавикордах госпожи. Со мной уже было такое по забывчивости, и вот мне на голову надели венок из увядших цветов и привязали к столбу на самом солнцепеке. Когда вечером на мне разрезали веревки, я была чуть жива. Да, девушки, в то время я тоже из себя выходила, как вы теперь, по каждому пустяку. Я кричала и проклинала, проклинала мою госпожу и всех других господ. А как-то прокляла даже их бога. Я, несчастная, спасителя нашего назвала «их богом». По счастью, никто этого не услышал, кроме отца Жюзье, доброго отца Жюзье, который гостил у графа и приводил в порядок его библиотеку. Он не погнушался прийти к нам в хижину, подошел ко мне, взял мою черную, загрубелую руку в свою и ласково стал меня увещевать. Так не говорил со мной даже родной отец. И как только я могла сказать такое – «их бог»? Ведь за таких, как я, за меня он был замучен при Понтии Пилате, его бичевали и распяли на кресте. То, что случилось со мной, сказал священник, – это самое пустячное наказание за собственную мою вину. Как же сравнить это с муками, которые безвинно, по своей воле принял Он, чтобы спасти мою душу? Отец Жюзье не побоялся поговорить и с моей госпожой. Он и ее белую руку взял в свою, как отец берет руку дочери. Подумать только, девушки, в один и тот же день – сперва мою черную руку, а потом ее белую, словно обе мы его дочери. Он говорил с ней без страха, все равно как со мной: «Дочь моя! Не заставляйте эту неразумную снова расплачиваться за слова, смысл которых она не может понять. Предоставьте эту заботу святой Матери, предоставьте увещевание церкви нашей! За свою домашнюю провинность она вами наказана, а за те ужасные слова, что вырвались у нее во гневе, мы с нее спросим». Вот как тогда и позже отец Жюзье за нас заступался. Вы и теперь можете видеть этого старца, когда он сидит в тени монастырского сада за своими книгами и писаниями. Потом уж я стала спокойней. Я научилась стискивать зубы. Я научилась быстро и аккуратно исполнять домашнюю работу, так что моя госпожа никогда больше не выговаривала мне. Она уже не могла без меня обходиться. Теперь я экономка. Берите пример с меня. Не распускайте языки, помалкивайте, и тогда каждая из вас, если она разумна, может, так же как я, дослужиться до экономки или главной надсмотрщицы.

Через час, когда прибудет «Трианон», старая Вероника, наверное, скажет что-нибудь подобное той, кого она ждет. Ведь «Трианон» во время остановки на острове Мартиника должен был принять на борт в числе прочего товара маленькую домашнюю рабыню, на редкость для своего возраста способную в портновском искусстве. Троюродная сестра графини Эвремон согласилась наконец обменять ее на весьма ценную фамильную вещь – инкрустированные часы с курантами. Два совсем еще юных домашних раба, почти мальчики, уже принесли на набережную следом за Вероникой упакованные часы. Агент с Мартиники, ежегодно приезжавший на Гаити для денежного отчета по принадлежащему обоим семействам имуществу, обязался не выпускать из рук маленькую портниху, пока часы не будут доставлены на борт.

Старому Натану больше не сиделось на месте. Он услышал звуки военного оркестра. Губернатор прислал своих гвардейцев для встречи «Трианона». Он знал, кто находится на борту в числе прочих пассажиров. Прибытие маркиза де ла Рок с полномочиями от самого короля было задумано как сюрприз. Однако торжественной встречей губернатор хотел показать, что его не так-то легко захватить врасплох. Под натянутым между пакгаузами парчовым навесом мелькали в тени всевозможные мундиры и шелковые фраки, украшенные орденами, в стороне под менее роскошными балдахинами стояли в ожидании группы людей. Это были менее знатные, но все же уважаемые островитяне – владельцы небольших плантаций и купцы. Еще дальше собрались те, кто искал самой обыкновенной тени, потому что о навесе для них никто не позаботился. Это были мулаты, обладатели бесспорных, хотя и сомнительных по происхождению богатств, пришедшие сюда из делового интереса или просто из чистого любопытства.

Натан стоял там, где ему полагалось, хотя от волнения и не подумал искать себе место под стать своему положению. Его не замечали, с ним не заговаривали, но и не избегали явно он не принадлежал ни к определенной группе белых, ни к мулатам. Но, если бы даже он не был весь захвачен радостью предстоящей встречи, он так же не придал бы этому значения, как манговое дерево – тому, что растет между кокосовыми пальмами. Ни белый, ни мулат – и все тут. Когда пятнадцать лет назад граф Эвремон вызвал его к себе на остров, семью Натана охватило множество страхов и опасений, сомнений и забот. Родные возражали против его отъезда. Как можно ни с того ни с сего уехать от своих, от общины, в такую даль, да еще на остров, где и никакой общины-то нет? Как сможет он, Самуэль Натан, там жить? Какое ему дело до господ французов, преуспевающих на острове? Какое ему дело до негров? Что ему до этих мулатов? Да их при желании можно увидеть и в Париже. Его тесть, испанский еврей, под общие причитания заметил, что, пожалуй, можно будет завязать знакомства в той части острова, где управляют испанцы. Но испанская часть острова пришла в упадок и обеднела. Деловой смысл имела поездка только во французскую часть. Хитрый старик хорошо понимал, что его зять непременно захочет попытать там счастья.

Оживление росло. Под пронзительные, почти отчаянные крики кучеров-негров подкатывали запоздавшие экипажи. Печальные, протяжные выкрики продавцов, расхваливающих свой товар, казались среди общего шума и звуков военной музыки заунывной монотонной песней. Все устремились к морю. В толпе приветственно махали руками, хотя «Трианон» только что вошел в бухту. Натан словно прирос к парапету набережной. Он был один, портовые сплетни его не интересовали. Полчаса, что еще оставались до того, как судно пришвартуется, казались ему невыносимо долгими. Последние минуты разлуки с единственным сыном! По нескольким силуэтам и двум гравюрам он не мог себе представить, каков Михаэль сейчас. Да, пожалуй, ему и не очень этого хотелось. Михаэль – его единственный сын, и он возвращается. Вот что было простым и ясным в этом хаотическом, непостижимом, бессмысленно-пестром мире. Последнее время Натан иногда думал о своем мальчике и о том, что тот должен привезти с собой: о драгоценных камнях – основе их фамильного состояния. Теперь он забыл о них. Он боялся только одного, как бы в последнюю минуту что-нибудь не помешало приезду сына. Поверх пестрых головных повязок и белых париков, мундиров и шелковых фраков, над плечами, прикрытыми кружевами и обнаженными, черными и смуглыми, уже поднялось на портовой мачте в знак салюта королевское знамя с лилиями. Оно неохотно распускалось на слабом ветру. А флаг «Трианона», казалось, уже завял и бессильно повис под горячими лучами солнца.

Неловкость от первой встречи, охватившая всех домочадцев, не прошла и после обеда. Мендес, самый старый, самый умный и самый хитрый из всей семьи, прищуренными глазами насмешливо-весело смотрел па внука. Для молодого человека его происхождения и сословия Михаэль Натан был, пожалуй, слишком тщательно одет и завит. Он мог бы показаться франтоватым, если бы больше следил за своей осанкой и манерами. Черты его некрасивого, задумчивого, порой даже безучастного лица казались еще более удлиненными оттого, что у него в двадцать лет вяло отвисла нижняя губа, точь-в-точь как у его отца в пятьдесят. Он и вообще, к сожалению, пошел больше в отца, чем в деда; Мендес напоминал скорее испанца, чем еврея. Если же Михаэль подбирал губу, он или жевал ее, или время от времени ронял замечание, тоже жеваное и ленивое, но иной раз поразительно меткое. Тогда уголки его рта напрягались, а сонные до того глаза вдруг вспыхивали. На лисьем лице Мендеса появлялись в таких случаях два различных выражения. «Чего еще нет – может прийти позднее», – казалось, думал он себе в утешение, а если замечание юноши приходилось ему особенно по вкусу, лицо его говорило: «Из молодых, да ранний!» Самуэль Натан единственный из семьи был счастлив вполне. Но все же он не помолодел от радости, как это часто бывает, и выглядел даже старше, чем его тесть Мендес.

Изабелла и гордилась взрослым сыном, и робела перед ним. Его уже не зацелуешь, не прижмешь крепко-крепко к груди. Она надеялась, что он будет красивее, однако манеры у него хорошие. А жил бы он с ними, они б отучили его и от этой привычки внезапно задумываться и смотреть в пространство невидящими глазами, будто он старик. Михаэль в глубине души был разочарован матерью, которая с годами в его воображении стала чудом красоты. При расставании она запомнилась ему необычайно прелестной и молодой. В его представлении юность матери не только не увяла, но расцвела еще больше. Ее звонкий смех звучал теперь несколько сдавленно, казалось, он шел не из горла, а из самой груди. Знакомые прядки волос уже не выбивались сами собой из ее прически, а были тщательно завиты на висках. Она все еще не хотела отказаться от прежней роли единственной, очаровательной дочери Мендеса, который отдал свое дитя без приданого и даже с великодушным жестом Натану, слывшему за богатого человека. Оба эти семейства эмигрировали, но с противоположных концов Европы. Родители Натана дали согласие на брак: хотя Мендесы и не правоверные евреи, но в конце концов все-таки евреи. Мендесы же согласились потому, что Натаны – богатые и уважаемые люди. Изабелла была тогда еще так молода и ребячлива, что целиком подчинилась старым обычаям, которых ее муж держался по вековой традиции, тогда как в семье ее родителей их соблюдали кое-как, да и то по большим праздникам, – поскольку Мендесы принадлежали к единой большой семье евреев, связанных общей судьбой.

Сестры сидели за столом против Михаэля. Мали была старше его, а Мирьям – намного моложе. Младшая выглядела совсем так, как он представлял себе мать, разве что красота ее была не столь строгой и совершенной. Мали, увы, целиком пошла в отца: ее лицо было настолько уродливо, что праздничное светлое платье казалось на ней почти смешным. Ее руки говорили о том, что ей доверены все заботы по домашнему хозяйству и кухне. Она была молчалива. Оттопырив нижнюю губу, обнажив некрасивые зубы, она смотрела на брата с неиссякаемой нежностью. За это она была тотчас же вознаграждена, сама этого не заметив. Михаэль полюбил ее. Его глаза все видели и все замечали… Мать рассказывала ему о фруктах, поданных на стол, объясняла, как поддевать серебряной вилкой плод мангового дерева, нежный, золотистый полумесяц: через крошечное отверстие на конце продолговатой косточки.

В передней послышались голоса: господ просят к графу Эвремону. Мендес уже давно рассказывал графу, что его внук должен возвратиться из Парижа с коллекцией драгоценных камней. Сегодня у себя в имении граф устраивал большой прием в честь гостей, прибывших с кораблем. За Натанами, отцом и сыном, а также за Мендесом был послан экипаж с двумя неграми и одним белым, французом. Все трое тотчас поднялись из-за стола. Они быстро распаковали и отложили нужные камни. Теперь, при беглой перетасовке товара, старики убедились, что юноша целиком оправдывает их ожидания как коммерсант. Ему не нужно было ничего указывать. Он тотчас же сообразил, какие готовые украшения и камни без оправы они возьмут с собой и покажут у графа и какие лучше оставить дома. По тому, как он приводил в порядок свой туалет и прическу – мать и младшая сестра помогали ему в этом, – они заключили также, что подобные деловые визиты ему не в новинку.

И экипаж и кучер-негр имели неважный вид, соответствующий общественному положению трех торговцев. Белый лакей стал на запятки. Негры неслись впереди без поклажи, так как купцы не выпускали из рук свой драгоценный груз. Негры, бежавшие в гору, едва касаясь земли, словно черные ангелы, все время маячили перед глазами в мерцающем облаке пыли. Сверху, с пригорка, из господского дома, доносилась музыка. Сразу же по прибытии экипажа его тесным кольцом обступили негры. Торговцы держались вплотную друг к другу, прижимая к себе свои сверточки, не сдаваясь на попытки негров освободить их от всякой, даже самой незначительной ноши. Проведя купцов в дом, они занялись их обувью, шляпами, прическами и сюртуками, чтобы те могли явиться в достойном виде. Граф крикнул громко, чтобы их сразу же направили в столовую. Гости еще обедали в белом зале с низким потолком. Особенности климата были здесь приятно приспособлены к привычкам знатных господ. За стульями гостей стояли черные слуги, словно каждый привел с собой свою неусыпную тень. Поскольку Эвремон рассказывал анекдот, о чем его до этого долго просили, торговцев отвели в сторону, где уже был поставлен маленький столик, на котором они могли разложить свой товар.

Им пришлось ждать, пока не стихли шумные аплодисменты, которыми собрание наградило рассказчика. Затем господа один за другим стали подходить к столику и осматривать камни. Старый Натан удивился умению сына показать товар, разъяснить его достоинства. Михаэль, как видно, правильно угадывал возможности покупателя, его способность оценить товар и тут же смекал, где можно уступить, а где твердо стоять на своем. Один из гостей, господин Антуан, завистливо-печальными глазами рассматривал драгоценные вещицы. По-видимому, такие покупки были ему не по карману. Говорили, что он обедневший дальний родственник Бреда, имением которого он управлял. Эвремон надел дочери давно заказанное в Париже украшение. Приятное, хотя и ничем особо не примечательное личико еще по-детски угловатой девушки вдруг просияло, как будто осветилось новым, более ярким светом. Она недовольно надула губки, когда отец, подмигнув Натанам, снял с нее убор. Он предназначался к ее свадьбе, как когда-то подобное же украшение – к свадьбе ее матери.

Болтовня и пиршество продолжались. Рабыни быстрее замахали опахалами. С наступлением ночи зажглись бесчисленные свечи.

– Ну вот, теперь ты сам видел, – сказал Натан-отец, когда они были уже дома, – мы ни в чем не уступаем вам, в Париже. Наши господа живут точно так же, как ваши. Их пиры ни в чем не уступают тем, что дают ваши господа в столице. Такие же роскошные туалеты, а то и еще роскошнее; такие же красивые женщины, а то и еще красивее.

– Но зачем они так шумно обсуждают за столом все, что творится у нас в Париже? – спросил Михаэль.

– Гости графа прибыли на том же корабле, что и ты, – ответил отец.

– Но ведь негры у них за спиной слышат все, что они рассказывают о крестьянских восстаниях на родине, о шумных сборищах на улицах, о налоговых совещаниях, о бездарности двора, о гневе народа. Рабы задумаются, а потом пойдут разговоры в бараках.

– Что за вздор, – сказал отец. – Задумываться – занятие для белых. Черные стоят за стульями, а спинки стульев не задумываются о разговорах за столом.

Старый Мендес насмешливо посмотрел на внука. «А, так вот откуда ветер дует, – подумал он. – В Париже, где к этому располагает прохладный климат, мальчик научился так много размышлять о всяких пустяках, что думает, будто и у нас такие же заботы».

В один из следующих дней экипаж господина Антуана остановился перед домом Натанов. Господин Антуан хотел, по крайней мере, еще раз посмотреть недоступные ему драгоценности. Его взгляд остановился на неоправленном бриллианте, который не был показан на вечере у графа. Натан и Мендес предложили ему внести пока задаток. Они сказали, что он может спокойно взять камень с собой; с остальным они подождут, камень будет у него в столь же надежных руках, как и в их собственных. Господин Антуан уехал в отличном настроении.

Незадолго до обеда его экипаж вернулся: у Натанов осталась купленная Антуаном шелковая материя. Кучер-негр ожидал, пока найдут сверток. Михаэль заметил, что кучера заинтересовала книжка, которую он, Михаэль, тайно вывез из Парижа. Таможенные чиновники были слишком поглощены проверкой его драгоценного товара, чтобы рыться в багаже в поисках предосудительных или запрещенных сочинении. Он спросил кучера:

– Ты умеешь читать?

Кучер был не молодой, но и не старый мужчина среднего роста, с простодушным, несколько угрюмым выражением лица. Он ответил:

– Немного умею.

– Как ты научился?

– Отец Жюзье был так добр, что научил меня немного читать, когда я был моложе. Мой господин был так добр, что разрешил мне учиться. Мой господин необыкновенно добр.

Молодому Натану с первого же раза понравилось в господине Антуане его нескрываемое, почти детское желание – приобрести какой-нибудь драгоценный камень. Теперь выяснилось, что, кроме качеств, обнаружившихся при покупке бриллианта, он имел еще и другие, тоже неплохие.

– Если хочешь, – сказал Михаэль, – я буду рад помочь тебе иногда поупражняться в чтении.

При этих словах, которые выдавали совсем неопытного, чужого в здешних местах молодого человека, кучер улыбнулся.

– Благодарю вас, господин Натан, – учтиво ответил он. – Для этого я уже слишком стар. Все мое время сейчас целиком посвящено моему господину. Самое большее, что изредка разрешает мне мой господин, – это навестить в монастыре отца Жюзье.

Кучер взял сверток и ушел.

«Интересно, какие мысли могут быть в голове у такого негра?» – подумал Михаэль и даже высказал это вслух. Старый Мендес рассмеялся.

– Клянусь тебе, мальчик, решительно никаких!

Вскоре выяснилось, что Михаэль вовсе не имел намерения оставаться на острове, как надеялись его родные. Старик утешил Самуэля Натана, уверяя, что Михаэль не сможет уехать, если даже сам того захочет. Одно слово графу Эвремону – и губернатор запретит ему выезд. А уехать каким-либо образом без разрешения – на такую глупость юноша все же не способен. Мать не отставала от него с вопросами:

«Чего тебе не хватает? Чем тебе не нравится дома?»

Теперь и без того было не так-то просто уехать во Францию. Национальное собрание не только не успокоило волнений, но и само запуталось в противоречиях. Властям было на руку, когда кто-либо уезжал из беспокойных, перенаселенных городов.

– Мне нравится у вас, – тихо отвечал Михаэль. – Мне всего хватает.

Но ему не хватало очень многого, если не всего. Ему здесь совсем не нравилось. Старый Мендес слишком себе на уме и чересчур насмешлив, чтобы можно было раскрыть перед ним душу. Отец слишком прост, мать слишком глупа, младшая сестра чересчур ребячлива. Остается только старшая сестра, Мали, однако она так молчалива, что никто не знает, о чем она думает, да и думает ли она вообще. Ее красноречивый, то печальный, то укоризненный, взгляд неотступно следовал за братом.

Отец и дед отправились в Кап покупать золото. Младшая сестра с матерью ходили по лавкам в поисках новых нарядов. Это была их любимая ежедневная прогулка, когда спадала жара. Старшая сестра, как всегда, хлопотала на кухне. Подойдя к ней сзади, Михаэль сказал:

– В Париже мне казалось, что здесь все по-другому.

Она повернулась к нему. Ее некрасивое, желтое лицо стало от напряжения еще более желтым и некрасивым. Она будто силилась представить себе то, другое, что имел в виду брат. Глаза ее стали еще прекраснее, они словно заранее говорили обо всем, что подсказывало ей воображение. И, соглашаясь и спрашивая, она сказала:

– Да?

– С той минуты, как я узнал в Париже, что скоро поеду к вам, я то и. дело старался вообразить себе вашу жизнь здесь, на острове. Разве можно, собираясь куда-нибудь, не попытаться представить себе сначала, как живут там люди? Ведь можно же представить себе даже такие места, куда заведомо никогда не поедешь. Конечно, нашу мать, например, беспокоило бы прежде всего то, как ей самой будет житься там.

Глаза сестры лучились необыкновенной красотой. Даже ее длинный нос, который она унаследовала от отца, исчез в этом сиянье, неопределенном и всепроникающем, как небесный или внутренний свет. Она больше не хмурилась в раздумье и не поджимала уголки рта. Она просто слушала. Почувствовав, как внимательно она прислушивается к его словам, брат неожиданно для самого себя стал разговорчив.

– Мой двоюродный брат Леон – он твой ровесник – и другие двоюродные братья и их друзья думают примерно так же, как мать… Они представляют себе, как бы им жилось и как бы пошли у них дела, если бы они всюду и везде оставались самими собой. Я же всегда ставлю себя на место кого-то другого.

Сейчас, например, их занимает мысль, что скоро в Национальном собрании пройдет закон о правах купцов-евреев. Я же, едва узнав, что мне предстоит путешествие, попробовал представить себе, как у вас все выглядит тут на острове. Я попытался вообразить себе, что такое негр. «Уж с неграми-то тебе наверняка не придется иметь дела, – сказал мне Леон, – вот разве что с мулатами. Иные из них, говорят, прикопили-таки деньжонок». Ну ладно, тогда я попытался представить себе, что же такое мулат… Это началось, лет двести, триста тому назад, когда первые испанские поселенцы привозили себе рабов из Африки, потому что индейцы погибали от принудительного труда. Случалось, что негритянка спала с белым господином. Потом этот господин обращался с сыном негритянки лучше, чем с чистокровными негритятами, которые так и оставались невольниками. Такой наполовину белый ребенок иной раз выглядел почти как белый, иной раз почти как негр. Это уж как бог даст. Случалось, господин заботился о том, чтобы дать ему в жены такую же наполовину белую женщину. Если же рождался не сын, а красавица дочь, то ей в мужья могли дать даже белого слугу или кого-нибудь в этом роде. И когда у них появлялись дети, они были уже ни черными, ни белыми. Словом, мулаты. О чем они думают? «А тебе что до этого? – сказал мне отец. – У тебя и без того достаточно забот. Что путного выйдет из человека, если он постоянно переезжает из одной страны в другую и ломает голову над каждым пустяком?» Может, отец и прав, Мали. Он добрый человек и во всем остается добрым, это так. Но, где бы он ни был, ему важно одно – чтобы дело его и семья процветали.

Ночь наступила мгновенно, как обычно в тропиках. Солнце в последний раз бросило мимоходом палящий луч на кружевные подушки, заглянуло в укромнейшие уголки софы, осветило ручки фарфоровых чашек, хранимых госпожой Натан в стеклянном шкафу. Стекла шкафа вдруг заполыхали неподобающе яркими красками. И вот почти без сумерек солнце скрылось за линией горизонта. Мали не шевелилась. А Михаэль все говорил и говорил, скорее чувствуя на себе глаза сестры, чем видя их.

– Все это занимало меня в Париже, – продолжал он, – словно я уже жил на Гаити и даже родился здесь. Я стал завсегдатаем в кафе, где обычно собираются мулаты. Это были занятные люди, они умели думать, умели поговорить. Я посещал и «Общество друзей черного народа». Ты, может быть, уже читала в газетах о Лафайете, а может быть, и о Робеспьере. Он адвокат. Он требует гражданских прав даже для черных. Он еще и сам их не имеет, а добивается для всех: для евреев, индейцев, негров, мулатов. «В Париже все сошли с ума, – сказал мне Леон, – но твои сумасшедшие, Михаэль, превзошли всех».

Ты понимаешь, Мали? Теперь, когда так много говорят о гражданских правах, каждая группа добивается их для себя, но, боже сохрани, не для всех. Каждый заранее хочет, чтобы эти права были какими-то особенными, поскольку их получит он. Ты понимаешь?

Мали сперва понимала кое-что из слов брата, а потом и вовсе перестала размышлять над ними и только слушала в темной комнате его приглушенный голос, осипший от волнения. Она вбирала в себя это волнение. Ее глаза лучились красотой, которую уже никто не мог увидеть, потому что в комнате было темно. За окном сияло ночное небо. Сквозь натянутую между рамами сетку от мух мерцали звезды и одиноко среди других созвездий сверкал Южный Крест – примета этого неба.

– В Париже ты найдешь Эвремонов в клубе «Массиак»: его посещают богатые землевладельцы из колоний, аристократы. Они-то и интересуют нашего Леона. Там часто бывают люди, которые, по его мнению, могли бы стать нашими клиентами здесь, на острове. «Ты должен искать связи, Михаэль! – передразнил он брата. – Эти люди могут достать тебе нужные бумаги. Ты должен научиться разговаривать с ними».

– Этому ты хорошо научился, – заговорила Мали впервые за весь вечер. – Дед говорит, что ты умеешь с ними обходиться.

– Ну, это особая статья. Надо уметь обходиться с людьми, среди которых приходится жить, – ответил Михаэль.

Мали зажгла все свечи в серебряном канделябре. За сетками на окнах слышалось густое гудение. На свету Мали с ее прищуренными глазами какое-то мгновение казалась особенно некрасивой. Но брат не обратил на это пи малейшего внимания. Он задумчиво смотрел перед собой. Подняв голову, он встретился глазами с ее преданным взглядом.

– Я ехал сюда с особенным волнением. Сердце мое было переполнено, – заговорил он вслух о том, что думал. – Голова была полна всем, что я слышал и читал. Но уже в первый вечер, когда нас позвали к Эвремонам, я был поражен и разочарован. Мне показалось, что в Париже я узнал о неграх больше, чем смогу узнать здесь, живя среди них. Мне показалось, что негритянский вопрос играет более важную роль в «Обществе друзей черного народа», чем здесь, в тропиках. К неграм вы здесь совершенно равнодушны. Говоря «вы», я имею в виду не только аристократов, не только семейство Эвремонов, но также нашего отца, деда – словом, всех белых, будь то еврей или христианин, француз или испанец, американец или европеец.

А ведь негры, стоя за стулом позади гостей, наливая им вино и обмахивая их опахалом, слышат все, что говорится за столом. Гости, которые были на вечере, приехали вместе со мной. Они рассказывали о том, что творится в Париже, о волнениях на улицах и во всей стране, об угрозах со стороны крепостных да еще смеялись над всем этим.

Голос Михаэль стал громче, на мгновение он взглянул на сестру. Если он ожидал от нее ответного слова, то ему пришлось разочароваться. Мали только с нежностью смотрела на него. Слыша едва заметное возмущение в его голосе, она еще больше уверилась в том, что ее брат, единственный, безмерно любимый брат, один на один с ней в комнате, доверяет ей и говорит с ней. Она не шевелилась, как будто каждым своим движением могла помешать ему.

– Ведь у негров есть уши. Конечно, они были немы. Да они б и не посмели выдать чем-нибудь свой интерес к тому, что говорилось! Однако ночью они наверняка обсудили все, что слышали. Дед смеется и говорит, что это не так. А я говорю: именно так! Я не смеюсь. Для графа Эвремона я только сын знакомого торговца, да и того меньше; вряд ли он помнит, что мы родственники. А негры не перестают думать о своем, когда подают на стол, так же как и я при заключении сделки.

Слышно было, как открылась входная дверь, а затем донесся смех, чьи-то шаги. Это вернулись домой мать и младшая сестра, две птички-длинношейки, счастливо взъерошенные после прогулки, доставившей им такое удовольствие. Их кринолины, белый и лиловый, сразу же заполнили собой всю комнату. Вместе с ними появилось множество маленьких свертков, шалей, вееров, а также какой' то новый сладкий запах, заставивший улыбнуться даже Михаэля. Мали обеими руками прикрывала свечи, которые угрожал потушить внезапно подувший веселый ветер. Ни одно мгновение в полумраке комнаты мать показалась Михаэлю такой же прекрасной, какой она оставалась в его памяти все эти годы: с тенью от длинных ресниц на матово-бледном лице и золотыми блестками в ушах. Младшая сестра все еще хихикала. Причиной тому была встреча с незнакомцем и цветок, который она прятала под косынкой на своей юной груди.

Молитвенные свитки, которые Натан, согласно закону предков, прикрепил, как в Париже, на всех дверных косяках, когда обосновался в этом доме, не помешали тому, чтобы его жилище во всем походило на жилища прочих европейских колонистов на Гаити, хотя дома его собратьев считались второразрядными или даже третьеразрядными и вынуждены были ютиться на городской окраине. Те же облака кружев, то же хихиканье, тот же сладкий запах. Михаэль никогда не чувствовал еще так сильно, что не вырваться ему из дома, где он родился. Он, как никогда раньше, почувствовал себя втянутым в круг житейских мелочей, домашнего уклада, торговых дел и родственников. Это была сеть, в которой он бился среди всех этих сережек, кринолинов, косынок и свечей.

Мали вышла из комнаты, чтобы закончить приготовление ужина.

II

Теперь, когда и в Капе стало неспокойно, старый Мендес охотно переселился бы в испанскую часть острова, если бы не запрет евреям въезжать туда. Эвремоны, несмотря на это, вероятно, помогли бы ему уехать, но они были слишком заняты собственными делами.

В Париже мулаты делали все возможное для того, чтобы провести в Национальном собрании декрет о предоставлении им равных прав с белыми плантаторами. Они смогли бы сравняться с белыми по своему имущественному положению, если бы добились отмены стесняющих их законов. Имена некоторых из них были хорошо известны в купеческих кругах. Они, так же как белые, торговали кофе и сахаром. Они имели рабов. Они держались в стороне от «Общества друзей черного народа». Они придавали большое значение равенству с белыми при сохранении известной дистанции между собою и черными. Был, правда, молодой мулат Оже, владевший на Гаити землей и рабами и тем не менее требовавший свободы для негров. Это казалось мулатам неумным и излишним. Они бы только поставили под удар собственные требования, смешавшись с теми, от кого хотели всячески отмежеваться. Планы Оже и в самом деле кончились весьма печально. Когда французский губернатор отказал ему в выезде на родину, он все-таки отправился в путь, в чужом мундире и с чужими бумагами. Он был настолько безрассуден, что после приезда на Гаити вооружил своих людей, и не только мулатов, но и черных рабов, Произошли стычки с солдатами губернатора, дело дошло до волнений и даже до кровопролития.

В эти-то дни Натан с Мендесом и решили перевезти семью в безопасное место. Каждый раз, когда Эвремон вызывал всех троих к себе в имение, чтобы обсудить с ними все, что касалось ускоренной доставки, надежного хранения и пересылки драгоценностей, оказывалось, что в его столовой велись все те же оживленные разговоры за все тем же накрытым столом. Торговцы ожидали окончания ужина в стороне на своем обычном месте. Хозяин дома и гости обращали на них столь же мало внимания, как и на негров, стоявших позади за спинками стульев. Дома Мендес, Натан и Михаэль рассказывали о том, что им удалось услышать у Эвремонов. Эвремоны носились с мыслью наладить связь с английскими друзьями, если почва под ногами слишком накалится. Но помощь англичан они предусматривали только на всякий случай, пока же считали, что им нечего особенно бояться. Они полагали, что, поддерживая эти связи, они в любой момент найдут защиту под английским флагом и смогут выехать на корабле в Лондон, даже через Ямайку. Вот тут и произошел первый спор в семье Натанов. Самуэль Натан и Мендес придерживались мнения, что нужно просить о защите Эвремонов, чтобы иметь возможность присоединиться к ним. Михаэль же неожиданно заявил, что, если ему действительно придется покинуть остров, он поедет только в Париж. А если это невозможно, останется здесь, в Капе. Отец пришел в ужас. На что же, господи боже, он надеется, оставаясь, на острове? Мендес насмешливо посмотрел на Михаэля.

С молодым мулатом Оже произошло именно то, чего и боялись его друзья. Его вооруженные отряды вскоре были уничтожены. Сам он был пойман и повешен. Таким образом, Оже не только не ускорил проведение декрета о правах мулатов, но даже помешал ему. На неприязнь мулатов к неграм негры отвечали тем же. Они даже с большей охотой работали у белых аристократов, так как те настолько свыклись со своим положением естественных и законных властителей, что уже не подчеркивали свои привилегии произволом и жестокостью в отличие от недавно разбогатевших мулатов. Белые аристократы в полной мере овладели искусством управления миром, который вот уже более тысячи лет держали в своих руках. Скоро выяснилось, как хорошо они все рассчитали. Ведь в Париже тоже медлили с насильственным введением на Гаити выношенных свобод, опасаясь, как бы этот доходнейший остров не перешел к англичанам.

Поселенцы и городские жители лежали по ночам без сна, в холодном поту, прислушиваясь к пронзительной дроби негритянских тамтамов, доносящейся из самых отдаленных горных ущелий. Они не знали, что она означала. Было ли то послание ко всем черным братьям на острове или моление к языческим богам? Эта дробь заставляла трепетать в невыносимом напряжении душу каждого человека. Некоторые рабы, бросив хижины и работу, потянулись в лес на зов тамтамов. Были такие семьи белых поселенцев, которые на всякий случай переехали в город.

Неопределенный, холодный страх становился горячим, осязаемым. Сперва с далекой маленькой фермы пришла весть о том, что рабы внезапно снялись с места и с женами, детьми и узлами двинулись в путь по направлению к горам. На ближайшей же ферме их отряд увеличился. Везде, где они проходили, к ним с радостными возгласами и песнями присоединялись толпы негров, как будто свобода – это место в горах, которого можно достичь за два дня и две ночи, если идти прямиком.

Когда они проходили мимо четвертого или пятого поместья, им попался в руки человек, чья дурная слава распространилась далеко за пределами подвластных ему земель. Его господин почти все время жил во Франции, сам он служили управляющим в имении. Это был один из тех слуг, которые ради своих господ идут на немыслимые жестокости по отношению к рабам не только затем, чтобы кое-чем поживиться, но и из честолюбивого стремления получить с хозяйства больше доходов, чем другие управляющие. Он слишком презирал рабов, чтобы считать их способными на восстание. Когда ему сообщили о приближении негров, он взобрался на дерево, где давно уже устроил себе что-то вроде сторожевого поста. Оттуда он наблюдал, как надвигается все ближе и ближе облако пыли, как оно кричит и поет, растягивается в длину, распадается на части и снова собирается в ком. Между тем сбежались и его собственные люди. Его обнаружили на дереве. Его стрясли вниз, как кокосовый орех. И расщелкали. Один негр впился в него зубами и, казалось, высасывал из него соки. Неделю назад этот негр видел, как двух его дочерей, связанных вместе, гоняла по двору собачья свора.

Дом управляющего запылал еще прежде, чем шествие негров достигло имения. Поход к свободе не был больше радостно-светлым – за ним тянулся красный след. Через несколько дней поля и имения были сожжены. Вместо того чтобы под бичами надсмотрщиков, в заданном ритме по-прежнему срезать сахарный тростник, его яростно рубили мачете, большим ножом, и он, извиваясь, исчезал в пламени. По ночам город был ярко освещен дождем искр, разлетающихся от горящей соломы и тростника. Ветер гнал рой искр над крышами. Город начинал гореть с разных концов. Носильщики, рабочие, домашние рабы, все негры, жившие тут, трепетали перед белыми, а белые, в свою очередь, трепетали перед неграми. Но здесь, в городе, охваченном кольцом горящих ферм, в руках у белых были класть и оружие. Малейшего признака неповиновения или показавшегося. подозрительным крика было достаточно, чтобы отправить негра на виселицу. Знамя с лилиями все еще как ни в чем не бывало развевалось над виселицами, над белыми господами в мундирах и при оружии, разъезжавшими в колясках под дождем искр.

Господин Антуан рассказал, что один из его лучших рабов, Пьер Симон, который на протяжении многих лет честно служил у него в кучерах, внезапно бежал в горы. Перед этим он еще отвез госпожу Антуан с детьми в город, где безопаснее. Во время этой поездки он ни словом не обмолвился о своих планах, он молчал, как всегда, и Антуан полагал, что это, быть может, и к лучшему, что его кучера, исполнительного, спокойного человека, нет в городе. Он, Антуан, не мог бы защитить его даже от собственных друзей, вымещавших свою ярость на каждом негре, который подвертывался им под руку.

Какое-то время все оставалось по-старому, или, вернее, каждый делал вид, будто все и на этот раз может остаться по-старому. Правда, по сообщениям газет и рассказам матросов было известно, что в Париже короля посадили в тюрьму и голова его непрочно держится на плечах. Правда, помещики знали, что в лесах скрывается множество беглых рабов, но они все же, как и раньше, пользовались услугами негров на званых обедах. Они продолжали жить в городе своей обычной жизнью. С помощью оставшихся рабов они даже начали кое-где заново возделывать поля в своих поместьях. Они верили, что жизнь и дальше потечет сама собой, надо лишь блюсти старые законы и не обращать внимания на то, что в других местах они уже упразднены.

Наступил сезон дождей; однажды около четырех часов дня небо наконец разверзлось. Вода разом хлынула на высохшую землю. Нежным растениям в садах так и не пришлось вдохнуть свежего воздуха: они тотчас оказались под водой. Хижины на окраине города были вмиг размыты. Несколько прохожих еще шлепали босыми ногами по опустевшим улицам. Захваченные ливнем ездоки прятались и каретах. Лошади фыркали, не понимая, бичевал ли их бешеный дождь или то были отчаянно-веселые удары кнута, Печать веселого отчаяния лежала на всем, потому что дождь наконец-то напоил высохшие плантации, хотя и свирепо, нечеловечески свирепо. В домах, где стало вдруг темно после того, как ливень разразился, свечи горели ужо с полудня. Проклятия носильщиков, попрятавшихся or дождя под навесами – кто еще сухой, кто уже промокший до нитки, – перемежались с хихиканьем девушек, успевших вовремя протиснуться в двери домов в своих широких, кринолинах; намокший тюль на проволочных каркасах сделал их неуклюжими и тяжелыми, как колокола.

Михаэль, запыхавшись, пришел домой. У самых дверей он услышал смех младшей сестры, как всегда отталкивающий и влекущий. Он уже хотел войти, как вдруг маленькая негритянка довольно бесцеремонно пролезла в дверь под его рукой. Запах ее молодого, здорового тела был настолько ощутим во влажном воздухе, что даже Михаэль, обычно избегавший таких соблазнов, не мог его не почувствовать. В последние недели она уже три раза проскальзывала мимо него, делая рукой легкое движение, которое, очевидно, означало готовность к любви. Сперва он не обратил на это никакого внимания и даже не мог припомнить, когда и где это было. Вторую встречу с ней он смутно помнил, а третью – более определенно. Теперь, когда он увидел ее небольшие груди под мокрым ситцевым платьем, ему стало окончательно ясно, что он видел именно ее. Девушка была изумительно красива. При взгляде на нее становилась по: мятной лютая ревность белых женщин, жестокость, с которой они еще изощреннее, чем мужчины, вымещали свой гнев на черных рабынях, истязая их за малейший промах. Михаэль на мгновение проклял себя за то, что даже сейчас, глядя на ее длинные ноги и узкие бедра, на выпуклость живота под скользкой юбкой и маленькие груди, он не мог не размышлять при этом о судьбах человечества. Двумя пальцами она робко схватила его за обшлаг рукава, и эта робость, насколько он уже знал остров, этот маленький уголок мира, не могла быть робостью любви. Иначе как объяснить мрачный взгляд ее широко раскрытых, почти неподвижных, черных, как угли, глаз? Он так и не вошел в дом. Он все еще слышал за дверью звенящий, как жесть, смех сестры. Из луж, по которым прыгала перед ним маленькая негритянка, в лицо брызгала вода. Его шляпа, парик и сюртук промокли насквозь. Но он не чувствовал ни голода, ни дождя, ему было слишком жарко. Он бежал и пей по каким-то глухим переулкам, в которых только кое-где сквозь завесу дождя светились огоньки. Негритянка иногда оглядывалась, следует ли он за нею. И снова то же зовущее движение руки, и снова тот же почти угрожающий взгляд черных глаз, которые вращались быстрее, чем голова. Как это бывает с влюбленными, которым всегда чудится, что они встретились не впервые, а уже видели где-то друг друга раньше, Михаэль спрашивал себя: где же я мог ее видеть? И тогда ему вспомнилось, или он думал, что вспомнилось: на «Трианоне», когда тот подходил к Капу. Ее посадили на «Трианон» на Мартинике и ветреный на Гаити. Он не мог знать, что Эвремоны обменяли ее на семейную реликвию – часы с курантами, потому что она была искусна в шитье. Экономка Эвремона тут же забрала Мали. Позже, когда он бывал в имении Эвремонов, она иногда, затерявшись в толпе слуг во дворе, ловила его взгляд.

Девушка раз или два останавливалась, подвертывала мокрое платье до колен, выжимала и опять опускала. Тогда Михаэль тоже останавливался, смотрел, как она отжимает платье, и снова шел за ней. Брызги дождя, отскакивавшие от земли на высоту человеческого роста, секли его по сапогам. Дождь метался вокруг ее босых ног, словно вокруг двух птиц. Наконец они оказались в каком-то переулке, в убогом квартале, где жила только «белая мелкота» и много мулатов. Она скользнула в дверь какого-то кабачка, он вошел вслед за ней, она сейчас же выскочила через вторую дверь во двор, а когда он вышел во двор, выбежала через ворота к расположенному позади дому. Стемнело уже настолько, что, когда она оглядывалась, чтобы убедиться, не отстал ли он от нее, Михаэль видел только белки ее глаз, а как-то раз и зубы, блеснувшие в беззвучном смехе. Следующий переулок был так же безлюден, так же размок от дождя. Она бежала все дальше, перескакивая через лужи. Здесь уже не было видно даже крошечных огоньков в окнах домов. Вокруг тянулись только складские постройки и сараи. Запахло морем. Она встала под навесом крыши и, подобно листу, распласталась по стене. Под бушующим ливнем, не оставившим им ни. одного сухого местечка, ему пришлось последовать ее примеру и стать рядом. Она шевелила губами, но в шуме дождя Михаэль не мог разобрать слов. Была ли она все еще в услужении у Эвремонов? Ведь они уже давно из соображений безопасности не жили в своем загородном поместье. Убежала ли она тайком? Неужели это ради него она решилась пренебречь побоями из-за– тех причин, которые с непостижимой силой влекут человека к другому, и только к нему? Юношей, в Париже, он иногда задумывался над тем, что, пожалуй, он вовсе не обладает такой силой. Теперь, когда эта сила явно проявилась в нем, он принял ее почти как нечто само собой разумеющееся, как дар неба. Они вышли на открытое место перед набережной, где пальмы безучастно, как всегда, стояли под дождем. Море решетили нити дождя, словно устремляясь в какую-то еще более бездонную глубь. Море и небо были свинцового цвета, тусклые и неразличимые. Михаэль готов был последовать за девушкой, даже если б она побежала по морю. Но она свернула в одну из портовых улочек. Он услышал голоса, шум и звон стаканов.

Затем повторилось то, что уже было раньше: она пробежала через сени кабачка, он еще раз увидел сверкающие белки ее глаз. Когда она толчком открывала дверь, ее мокрые волосы коснулись его лица. Он последовал за ней в надежде, что наконец-то он у цели – все равно какой. Они очутились под колоннадой в каком-то маленьком дворике. Тут был фонтанчик, струи которого до смешного бесцельно плескались под дождем. Цветы были смяты – несколько мокрых пятен, красных и желтых. Между колоннами – сухо. Михаэль посмотрел направо и налево. Девушка исчезла. Босой, оборванный, насквозь промокший негр вдруг вырос перед ним и устало, в безрадостной улыбке, обнажил зубы. Прежде чем заговорить, он тяжело перевел дух. Михаэль в гневе подумал, что стал жертвой чьей-то глупой шутки. Он проклинал себя за то, что не имеет при себе оружия. Негр тихо и почти учтиво предложил господину Михаэлю Натану последовать за ним. Его господин желает этой же ночью поговорить с ним. «Кто он?» – спросил Михаэль. Туссен Лувертюр, сказал негр, послал его, будучи уверенным, что господин Натан не откажется исполнить его настоятельное желание. Господин Натан должен помочь ему в составлении важного письма.

Михаэль изумленно слушал его. Он так удивился, что даже забыл о своем разочаровании.

– О каком письме идет речь?

– Мой господин не расстается с этим письмом. Я расскажу вам все по дороге, – ответил негр и добавил с таким видом, будто в его словах содержалось нечто невероятно успокоительное: – Если нас схватят, нас не только убьют, но и будут пытать, чтобы узнать тайну этого письма. Я доставлю вас прямо к Туссену, а завтра рано утром, до того как город проснется, вы вернетесь домой.

– Пошли! – сказал Михаэль.

Он чувствовал радость духовной авантюры, которая сулила беспредельные горизонты и была куда заманчивее, чем молодое существо, о котором он уже больше и не думал.

– Дождь защитит нас от слежки, – обнадежил его негр. – Вся дорога затоплена. Сначала нам придется идти по грязи.

Хотя их путь в горы занял несколько часов, негр кончил рассказывать, когда они были почти у цели. Он часто прерывал свой рассказ, когда они обходили сторожевой пост и шли по затопленным, одичавшим полям. Едва лишь сбежали помещики и сгорели их дома, как девственный лес, словно он только того и ждал, спустился с гор со всеми своими корнями и лианами, чтобы завладеть тем, что осталось без присмотра. Из рассказа негра Михаэль составил себе более или менее полное представление о том, что он частично знал и раньше.

Парижский конвент послал на Гаити комиссаров с солдатами. На корабле предстоящая задача казалась им куда более легкой, чем потом, после высадки. Хотя Национальное собрание уже давно вынесло решение об освобождении негров-рабов, однако это решение все еще не приобрело силы закона. Во Франции прогнали помещиков, крепостное право было уничтожено, но рабы в колониях по-прежнему оставались рабами. Землевладельцы на Гаити решительно отказывались сменить королевское знамя с лилиями на трехцветное знамя Республики. Их кофе, их сахар, их индиго – их наследственное достояние, но ведь это также гордость и богатство Франции. Обрабатывать плантации без рабов, говорили они, немыслимо! Аристократам Гаити, не в пример их парижским собратьям, не надо было бежать в Лондон. Им стоило только вызвать из портов соседнего острова английские военные корабли.

Комиссары и их солдаты возлагали надежды на помощь бедняков, неимущих белых, или «белой мелкоты», как их называли на Гаити. Но все местные белые были на стороне землевладельцев. Да и к кому определяться на службу, если, кроме помещиков, здесь нет никого, кто в состоянии тебе платить. Здесь не станешь даже парикмахером или писцом без поручительства знатного лица. Здесь, в колонии, голод был еще горше, чем дома, во Франции. Здесь пропадешь! Пропадешь, как собака! Без крыши над головой. Тебе представлялся выбор: погибнуть ли от малярии, или от тифа, или от змеиного укуса.

Тогда комиссары обратились к мулатам. Еще по пути сюда они думали, что те их встретят с распростертыми объятиями. Ведь они прежде всего проведут закон об уравнении их в правах с белыми, против которого так злобствовали аристократы. Однако восторг мулатов тут же остыл, когда они узнали, сколько свобод сразу предоставлено Парижем. Отмена рабства? Какой им прок в равноправии, если отберут рабов, которых они уже давно сами держат?

Комиссары и их солдаты попали в тяжелое положение. Владельцы плантаций пили и играли в кости с английскими офицерами. Мулаты и «белая мелкота» пали духом и были запуганы. Оставалась лишь одна часть островитян, готовых водрузить на Гаити трехцветное знамя. Это были негры, рассеянные по девственным лесам, одичавшие и необузданные, но хорошо понимавшие, что такое свобода.

Однако даже этот путь, возможно, был уже закрыт. Вся масса беглых рабов сосредоточилась постепенно вокруг одного и того же твердого ядра. Комиссарам часто приходилось слышать одно имя. Оно произносилось со страхом и надеждой, с отвращением и доверием, со всеми интонациями, с какими произносятся имена людей, к которым так или иначе обращаются все взоры в тяжелые времена. Туссен, ибо так звали этого человека, создал из разрозненных толп негров войско и обучил его в лесах воинскому строю. Негры повиновались ему по первому слову. Они могли бы вместе с французскими солдатам и защищать Республику. Но этот Туссен, как узнали комиссары, сам ненавидел то, что теперь в Париже понимали под словом «свобода». Когда обезглавили короля, он со своими неграми перешел в испанскую часть острова. В семье Михаэля Натана да и во всем городе радовались, что наконец-то удалось отделаться от черного сатаны, вожака страшной банды.

Туссен не питал ненависти к белым, хотя белые люто его ненавидели. Он не презирал и мулатов, тогда как они презирали его. Еще ребенком он понял, как мало говорит о человеке цвет кожи. Многие надсмотрщики-мулаты свирепствовали еще больше, чем белые. Другие, наоборот, отличались мягким нравом, были добры и остроумны и, в каком бы качестве они ни выступали – в качестве ли деловых людей или отцов семейств, служили как бы связующим звеном между расами, которые их создали: они словно вобрали в себя все лучшее, что было в обеих расах… Его белый господин Антуан, управляющий на ферме Бреда, был умен и добр. Туссен служил у него только кучером, его никогда не посылали на тяжелые работы. Господин Антуан даже разрешил ему учиться. Туссен чувствовал с е б я обязанным не только отцу Жюзье, который научил его читать и писать; он чувствовал себя глубоко обязанным и его учению. Культура белых казалась ему необъятным сияющим дворцом. Отблеск ее озарил его нищие мальчишеские годы и сделал его жизнь богаче. Не следовало пренебрегать этой культурой только потому, что она создана белыми. При более справедливо устроенной жизни все люди должны ею пользоваться. Надо добиться, чтобы ее блеск озарил жизнь всех.

Отец Жюзье рассказывал ему и о том, как Христос принял муки за всех людей. Если многие. забывают его пример, это значит, что они плохие христиане. Из трех царей, которые принесли свои дары младенцу Христу, один был черный, как и сам Туссен. Поэтому-то Туссен и ужаснулся, так же как и его прежние белые господа, когда обезглавили короля Франции. Поэтому-то он и перешел к испанцам. Там, как он слышал, еще почитали бога и короля.



Поделиться книгой:

На главную
Назад