– Я этого не говорила. Но я сомневаюсь, что чем-то рискую, ну, то есть от кого мне ждать угрозы?
И тут Джулия сделала то, чего обещала Ричарду никогда не делать. Мачеха изложила Франсин свою теорию.
Та побелела и задрожала.
– Но я не видела его. Я ничего не видела.
– Франсин, тебе не придется ни о чем беспокоиться, если ты будешь вести себя благоразумно и позволишь нам заботиться о тебе.
– А разве мы не можем как-то дать ему понять, что я его не видела? Разве нельзя – ну, не знаю, – напечатать в газете, передать через полицию?
– Сейчас ты говоришь глупости.
Зачем она это сделала? Джулия то есть. Зачем? Она верила в собственное обоснование своей бдительности. Тот человек думает, что Франсин может опознать его, следовательно, будет преследовать ее. Если бы ее мачеха не верила во все это и продолжала делать то, что и всегда, то ее можно было бы считать либо злюкой, либо дурой. Но Джулия не было ни той, ни другой. Она не была злой мачехой. Сначала, и довольно долго, она твердо верила в свою теорию, но через некоторое время ее мотивы размылись, а цели перепутались.
Например, Джулия редко спрашивала себя, какая от нее польза как от защитницы, как она, женщина под пятьдесят, с плохой физической подготовкой, сможет защитить Франсин или убедить потенциального обидчика в том, что она представляет собой силу и с ней нужно считаться. Джулия никогда не носила с собой оружие и даже не думала об этом. По ночам она спала, и Ричард тоже, а Франсин оставалась одна в своей спальне, и туда проникнуть злоумышленнику было куда проще, чем в школьный дортуар.
Радионяни уже давно не было. (Франсин, которая мирилась со многим, которая отличалась одновременно добротой и стоицизмом, наконец запротестовала и потребовала, чтобы ее убрали.) Более того, теперь мачеха не знала, что происходит, пока Франсин в школе. Джулия надеялась, верила, что в обед Франсин не выходит из школы, не занимается ничем нехорошим в свободное время, не прогуливает уроки, – но не знала, так ли это. Многие прогуливали, даже внучка графа.
Все это Джулия смутно осознавала, а еще также то, что приближается время, когда придется Франсин либо посадить под замок, поместить в лечебницу как беспомощного, умственно неполноценного ребенка, либо выпустить в мир. Однако на этом вопросе остатки ее доброты и здравого смысла куда-то улетучивались. Франсин – ее подопечная, и она, тешила себя мыслью Джулия, имеет над ней абсолютную власть. Она спасла ее, оберегала в течение всего детства и отрочества, готовила к взрослению и сейчас не может бросить ее.
А еще все эти годы Джулия жертвовала собой ради Франсин. Никто ее об этом не просил – Ричард просто попросил стать его женой, – но она делала это исключительно по собственной воле. Однако это все равно было жертвой. Еще в самом начале их брака Джулия могла бы родить ребенка и была достаточно молода, но это означало бы, что Франсин лишилась бы части заботы. Она могла бы сделать карьеру на одном из двух своих поприщ, но это означало бы, что за Франсин не было бы надлежащего ухода. Изо дня в день, в течение учебного года она по пробкам проезжала десять миль до школы, отвозя падчерицу, потом ехала десять миль до дома, затем снова десять миль до школы, чтобы забрать Франсин, и те же самые десять миль до дома. Они с мужем никогда никуда не ходили вдвоем, всегда только с Франсин.
Ее брак тоже был жертвой. Джулия сама испортила его ради Франсин. Их с Ричардом отношения уже не были прежними после того, как Ричард узнал, что она нарушила обещание и все рассказала его дочери. Она была нелепой, эта ее теория, но Франсин было всего пятнадцать, и он считал непростительным взваливать такое бремя на девочку, которая так много страдала, а в неполные восемь лет пережила страшную трагедию. Ричард взглянул на Джулию другими глазами и увидел, что у нее хищническая натура, что у нее чрезмерно развит собственнический инстинкт, что она просто злая, наконец. А какие еще мотивы, кроме злости, могли подвигнуть ее на то, чтобы рассказать все Франсин? Девочке захотелось немного свободы, она слишком прямолинейно, а может, и даже грубо высказала свое желание, а Джулия отхлестала ее за это сказкой, рассчитанной на то, чтобы испугать.
– Злость? – воскликнула Джулия. – Злость? Я люблю Франсин. И хочу для нее только одного – чтобы она была счастлива в этом несовершенном мире.
– Тебе следует переосмыслить свое отношение, – мрачным тоном произнес Ричард. – Тебе следует понять, что она взрослеет и когда-то неизбежно станет самостоятельной.
Джулия смотрела на это совершенно по-другому. Она посвятила себя Франсин; разве теперь она может оторвать себя от нее или хотя бы подготовить почву для этого? Кроме этого, следовало брать в расчет еще один аспект.
Мачеха не могла выпустить Франсин, дать ей свободу и смотреть, как та сближается с подружками, а интересы других становятся для нее более важными, чем ее, Джулии. Своей жертвой, своим самоотречением она купила себе падчерицу, заплатила за нее цену, и теперь та принадлежит ей. Франсин – ее падчерица, но еще и ее собственность, девочка, которую она вылепила из испуганного ребенка.
В какой-то мере Франсин ее ребенок в большей степени, чем если бы Джулия ее родила. И будет бороться за то, чтобы та всегда была рядом.
Глава 9
Однажды ночью, после того как его навестил брат и они вместе с час смотрели телевизор, Джимми Грекс умер. Последние из действующих артерий закупорились, вещество, облепившее их стенки, загустело настолько, что и без того узкие протоки сузились до минимума, до ничего, и Джимми, в агонии хватая ртом воздух, борясь за кровь, дыхание и кислород, ушел из жизни. Ему было шестьдесят семь.
Соседи говорили, что он не захотел жить после смерти жены. Кейт зарегистрировал смерть, вызвал людей из похоронного агентства, устроил похороны и после кремации пригласил домой горстку избранных на пиво, виски и чипсы. Тедди тоже присутствовал, хотя практически все время молчал, оглядывая дом, который теперь принадлежал ему. Хоть он и считал дом плохоньким, но все равно был рад иметь недвижимость, любую.
Когда все разошлись, Тедди сказал Кейту:
– Только не думай, я не выгоняю тебя. Я знаю, что ты прожил в этом доме всю жизнь. Но я хотел бы, чтобы ты обдумал идею о том, чтобы съехать, скажем, до Рождества.
Был октябрь. У Тедди начался последний курс в университете Исткота. Они сидели в гостиной, среди загромождавшей все пространство массивной мебели с разбросанной по ней разноцветными вязаными изделиями: покрывалом, салфеткой на спинке кресла, шалью на пуфике. Принесенный кем-то венок из лилий лежал в пыли на журнальном столике. Кейт, почти усыпленный «Чивас Регал», быстро протрезвел и, вернув себе способность соображать здраво, одарил Тедди медленной улыбкой. Обвисшие щеки и длинные, теперь уже седые усы делали его похожим на ласкового моржа. Однако взгляд оставался острым, брови, как у Мефистофеля, сошлись на переносице.
– Этот дом принадлежит мне, – сказал Кейт. – Мне. Он мой. И не смотри на меня так. Хотя можешь, если хочешь. Он весь принадлежит мне. Мой отец оставил этот дом мне. У моей матери было право на пожизненное владение, а после ее смерти он возвратился ко мне. Это термин такой, «возвратился», ясно?
– Ты врешь, – сказал Тедди. Он не знал, что еще сказать.
– Позволь мне объяснить. Хотя, черт побери, не знаю зачем, но объясню. С радостью. Твой отец, да упокоит Господь его душу, твой бедняга отец, этот мерзавец, не был сыном моего отца. Моя мама была беременна, когда он познакомился с ней. Ну, а об остальном можешь догадаться. Он нормально к этому отнесся, но что касается дома, то тут тебе придется поставить точку.
– Я не верю тебе, – сказал Тедди.
– Жаль. Это твоя проблема. У меня есть все бумаги, они в банке, и это надежное доказательство. Можешь им не верить, однако… – Кейт повторил это слово: кажется, ему нравилось, как оно звучит: – Однако я не такой ублюдок, как ты. Сюрприз. И так как ты мой племянник, пусть и наполовину, у меня в этом нет никаких сомнений, я не вышвыриваю тебя, как ты собирался сделать со мной. Ты хотел бы выкинуть меня отсюда еще до Рождества; я же предлагаю тебе жить здесь, пока ты учишься в своем проклятом колледже. Как тебе это?
Кейт был готов продолжить объяснения. Отец рассказал ему о происхождении Джимми, когда тому было двадцать три, а ему – двадцать один. Старший Грекс был великодушным человеком и воспитал старшего сына как родного. Однако вопросы имущества и его наследования – совсем другое дело. Дом, на который он копил и за который долгие годы выплачивал ипотечный кредит, должен перейти к его настоящему, родному сыну.
– Может, я составлю завещание и передам его кому-то из родственников, – сказал Кейт. – Кажется, у меня где-то есть целая куча двоюродных братьев и сестер. А может, оставлю его тебе. Если будешь хорошо себя вести. Проявлять хоть каплю уважения. Убираться здесь, приносить мне утреннюю чашку чаю. – Он принялся хохотать над собственной шуткой.
– Почему мне никогда не рассказывали?
– А что тебе рассказывать? Я тебя умоляю. Твои мама с папой были живы, не забывай об этом. Я разрешал им жить здесь и сейчас разрешаю тебе. Тебе чертовски повезло, что ты не знал. Многие на моем месте заставили бы тебя платить за жилье.
Тедди вышел и хлопнул за собой дверью. Он прошел в столовую и сел на пол рядом с кучей дров. Он планировал – не сегодня, так завтра – приступить к расчистке столовой и родительской спальни. Может, вызвал бы кого-нибудь, чтобы освободить их, какого-нибудь торговца подержанной мебелью, который заплатил бы ему за спальный гарнитур и потертый диван. Теперь это невозможно и, вероятно, никогда не будет осуществимо.
Тедди чувствовал себя переполненным уродством. Все в доме было уродливым, кроме двух или трех предметов в его комнате, и все это, в том числе его собственные рисунки в светлых деревянных рамах, и ряды книг между подставками, которые он вырезал своими руками, сейчас казалось ему жалким. Его инструменты не уродливы – верстак, стоявший на месте буфета, два рубанка, набор пил, молотки и дрели, – были просто утилитарными. Запах стал более въедливым, чем раньше, и проник даже сюда. Дом – это отвратительная груда хлама, но Тедди считал его своим, и это было все, что он имел. Только теперь у него этого нет. А у Кейта есть, у Кейта, самой уродливой вещи во всем доме, того, кто при каждой встрече оскорбляет его видом своего обрюзгшего тела и отекшего лица, грязных рук и обломанных желтых зубов.
Некоторое время Тедди всерьез подумывал о том, чтоб уехать. Но куда ему идти? В университете можно было жить в одном из двух переполненных общежитий, но только не третьекурсникам. Денег на то, чтобы снять крохотную комнатушку, не было. Его стипендии не хватает даже на жизнь и проезд. Тедди вдруг отметил – так, исключительно как интересный факт, на самом деле его это не волновало, – что никогда сам не покупал себе новую одежду и никто не покупал ее для него. Тедди никогда не бывал за границей, ни в каком-либо лондонском театре, ни в ресторане чуть более высокого уровня, чем «Бургер-Кинг».
Его план, не выработанный, воспринимавшийся как само собой разумеющееся, состоял в том, чтобы продать дом. Вычистить, подремонтировать, покрасить снаружи и продать. Он стоил мало, столько же, сколько любой лондонский дом такого типа, постройки тридцатых годов, но его цена все равно исчислялась тысячами, возможно, она достигла бы сорока тысяч.
Однако дом принадлежал Кейту.
Тедди хранил кольцо в кармане своей единственной сменной куртки, той, что висела на крючке на внутренней стороне двери и имела карманы на «молниях». Он положил его на ладонь и стал разглядывать. Тедди все еще не оценил его. Если он попытается продать его, ювелир решит, что тот украл его. Можно попробовать сходить в ломбард. Тедди мало знал о ломбардах, однако они существовали, он видел их и предполагал, что там ему предложат за кольцо примерно половину его стоимости. Это тоже способ его оценить. А вот продавать Тедди его не будет.
Он никогда не продаст это кольцо. Деньги – не такая уж большая проблема. Тедди как-нибудь справится, всегда ведь справлялся. Если Кейт и дальше будет покупать в дом провизию, голод ему не грозит. Тедди сможет мастерить всякие вещи, учиться их делать, пока не закончит учебу и получит диплом.
Для диплома надо что-то придумать, какой-нибудь предмет, который станет образцом или демонстрацией его мастерства. Большинство представит журнальный столик или письменный стол, а один талантливый резчик по дереву будет делать, как было известно Тедди, русалку для носового украшения корабля. Его же талант заключался в инкрустировании, но он считал себя еще и художником по росписи мебели. Тедди изготовит зеркало. У него будет рама из светлой древесины, из сикоморы или более темного ореха, инкрустированная падубом и тисом, и расписанная голубым, серым и золотым.
Жаль только, что приходится оставаться здесь, в этом доме, где все, на что падает взгляд, страдает уродством или оскорбляет своей примитивностью. Даже стоящий снаружи «Эдсел» укрыт пленкой, а сверху его закрывает навес на четырех столбах с пластмассовой крышей. Мотоцикл Кейта укрыт двумя пластмассовыми мешками для мусора, один натянут на руль, другой – на сиденье. Этот дом – склад пластмассовых мешков, один даже медленно скользит по бетону, там, где сероватые стебли травы пытаются пробиться через трещину. А еще один зацепился за сетчатый забор, его углы торчат со стороны соседей, как будто тот стремится сбежать. Тедди задвинул шторы.
Кейт спал в гостиной. После смерти брата он стал больше пить, можно сказать, за двоих, то есть он выпивал свою порцию и порцию Джимми. Очень часто Кейт не шел в свою комнату: возвращаясь оттуда, где работал, он натягивал на мотоцикл мусорные мешки и прямиком отправлялся в гостиную с двумя пластмассовыми пакетами в руках. В одном лежали мелкие и разборные сантехнические инструменты, в другом – «Чивас Регал» и «Гиннес» на вечер. Тут же включался телевизор, Кейт откупоривал банку или бутылку и закуривал первую за долгие часы сигарету. Клиенты запрещали ему курить в их домах.
Увидев, что Тедди смотрит на него, тот пустился в объяснения:
– Я не собираюсь оставлять выпивку в доме, пока на работе. Я, черт побери, не могу доверить тебе свой «Чивас». Даже не приближайся к нему, иначе я вышвырну тебя.
Тедди ничего не ответил. А что он мог сказать? Он никогда не прикасался к алкоголю, и дядя знал это не хуже его. По какой-то причине Кейт, который всегда относился к нему лучше, чем родители, после их смерти стал жестким, грубым и постоянно сквернословил. Тедди было плевать на это. Он не строил догадки, почему это произошло: то ли Кейт действительно любил своего брата и тосковал по нему, то ли его раздражало, что теперь некому за ним ухаживать и не с кем поговорить. Тедди наблюдал за Кейтом, иногда стоя в дверном проеме, но не с интересом, сочувствием или жалостью, а со своего рода увлеченным отвращением, особенно после того, как виски и «Гиннес» делали свое дело.
Иногда он стоял в дверях по десять-пятнадцать минут и просто смотрел. Не только на Кейта, но и на его обстановку, впитывая каждую деталь: шторы, сорванные с некоторых крючков и сколотые вместе то ли скобкой, то ли каким-то зажимом из арсенала Кейта; пыль, лежащую таким плотным слоем, что ее клочья свешиваются с поверхностей, напоминая мех; бесчисленные пепельницы, блюдца, крышки, стеклянные банки, полные пепла и окурков; продавленную, поломанную мебель и прямоугольник ковра, на котором уже давно образовался собственный узор из темных пятен, рыже-коричневых и грязно-серых; перекошенный абажур и голую лампочку, висящую на завязанном узлом проводе, – до тех пор, пока взгляд сам не возвращался к Кейту.
Сейчас его храп стал чудовищнее, чем шестнадцать лет назад. Кейт издавал трубные звуки, хрипел, каждые несколько минут вздрагивал и подпрыгивал, будто через него пропускали электричество. Потом храп снова становился равномерным, на долгих выдохах он с дребезжанием проходил через нос и заканчивался вибрирующим свистом. Один раз – только один – Кейт вдруг полностью пришел в себя и, сев прямо, завопил:
– На что ты смотришь, черт бы тебя побрал?
Больше такого не случалось. Любимая смесь слишком сильно, будто ударом дубинкой, оглушала Кейта. Он сидел, развалясь в кресле с широко открытым ртом, с раскинутыми и свисающими с подлокотников руками, а его огромный живот, обтянутый побитым молью зеленым шерстяным свитером, напоминал заросшую травой гору, в которой кладоискатели понаделали ям. Виски дядя наливал в стаканчик из-под йогурта, хотя откуда он взялся, Тедди не знал. Дико было предположить, что кто-то из живших здесь когда-то ел йогурт. Обычно один пластмассовый пакет лежал у Кейта на коленях, а парочка других валялась на полу. Очень часто тот не удосуживался вынуть виски из магазинного пакета и наливал себе, держа бутылку через пакет.
Телевизор мог работать и за полночь. Кейт мог проспать в гостиной всю ночь. Если ему нужно было пописать, он не поднимался наверх, в ванную, а спотыкаясь, брел в сад. Тедди часто ощущал запах. Соседи думали, что это кошки.
Кейт всхрапнул и сильно дернулся, как от электричества. По случайному совпадению, по телевизору герои комедийного сериала «Спасатели и неотложка» готовились с помощью дефибриллятора стимулировать сердце пациента на каталке. Тедди выключил его и пошел спать.
Глава 10
Картине было уже два года, ею успели от души повосхищаться, а потом купили за крупную сумму, когда Марк Сайр вышвырнул Гарриет Оксенхолм из дома.
Она переборщила с вопросом, любит он ее все еще или нет. Его самообладание, которым он и так никогда не мог похвастаться, вдруг лопнуло. Марк ударил ее по голове с такой силой, что Гарриет упала и откатилась по заляпанному грязью ковру под сломанный канделябр. Потом он схватил ее за волосы, за эти чудесные густые вьющиеся рыжие волосы, и поволок из комнаты. Однако пряди вырвались из головы и остались у Марка в руке, поэтому ему пришлось тащить ее за плечи.
На этот раз никого из членов «Кам Хитер» в доме не было: ни администратора, ни поклонниц, которых Марк так любил приводить домой на ночь или просто для быстрого перепиха на диване в кабинете. Гарриет и Марк были одни, и поэтому она, стремясь вернуть их страсть, которая в последнее время проявлялась очень редко, задала свой роковой вопрос.
От удара она не потеряла сознание, но сопротивляться не стала и позволила ему выволочь ее из дома. Это было проще, чем уйти самой. На крыльце Гарриет поднялась, потому что ей не хотелось считать своим телом каменные ступеньки. Марк толкнул ее, она пошатнулась, но не упала. Когда тот вернулся в дом и захлопнул дверь, Гарриет села на мощеную дорожку и потерла голову в том месте, где он выдрал ей волосы. На пальцах была кровь – Марк поранил ее.
Стояла осень, и плотная завеса из листьев сменила свой цвет на бледно-желтый и бронзовый с вкраплениями темно-красного. Когда наверху резко распахнулось окно, вниз полетели обломанные ветки и листья. Марк принялся выбрасывать ее одежду. Гарриет пришлось отскочить в сторону, чтобы тот не попал в нее ботинком. Красное платье, то самое платье, слетело вниз, как огромная малиновая бабочка или как кусок завесы из дикого винограда, планировало весело и беззаботно, будто наслаждаясь полетом. Затем вылетела картонная коробка.
Гарриет встала и закричала ему:
– Дай мне чемодан, ублюдок! Я же не унесу все это в коробке!
Она не рассчитывала, что тот вернет ей чемодан. И принялась складывать вещи в коробку, в которой когда-то были бутылки с грушевым сидром «Бебичам». Господи, откуда у Марка взялся «Бебичам»? Из окна вылетел, хлопая крышкой, чемодан и упал точнехонько на единственный розовый куст. Гарриет схватила его, царапая руки о шипы.
Это был рассвет эры одежды из марлевки, а мисс Оксенхолм всегда следила за модой, поэтому такой одежды у нее было много: струящейся, бледных цветов, такой же хлипкой, какой себя чувствовала она сама. Гарриет запихала ее в чемодан, оставляя кровавые пятна на концентрических окружностях рисунка. Из глаз потекли слезы, и она завыла.
Окно снова распахнулось, и на подоконнике появился большой бело-розовый фарфоровый таз. Все помешались на наборах викторианской эпохи, состоявших из кувшина и таза, и ей, естественно, захотелось иметь такой же. Его ей купил Марк, как и все остальное, а сейчас собирался опорожнить таз ей на голову. Гарриет вскочила на ноги и, подвывая, потащила за собой чемодан. Она была у ворот, когда вниз потоком хлынула вода. За водой последовал и таз; он упал на плитки с таким грохотом, что из дома напротив выскочили жильцы.
Гарриет даже не посмотрела на них. В последнее время они часто жаловались в полицию на Марка, недовольные его образом жизни, и вероятно, будут жаловаться и дальше. Но теперь это не ее проблема. У нее своих достаточно: отсутствие денег и жилья. Родители Гарриет жили в Шропшире, в барском доме в одной из деревушек недалеко от Лонг-Минд, где обитали, как выражалась ее мама, «благородные простолюдины». Они не то чтобы указали Гарриет на дверь, но после того, как ее исключили из престижной частной школы и она стала всюду следовать за «Кам Хитер», ночуя в спальном мешке на ступеньках звукозаписывающей студии на Хэнгинг-Сворд-элли, а потом и вообще переехала к Марку и принялась рассказывать газетчикам, как обожает его, после всего этого они ясно дали понять, что в «Коллинг-Магна» ей не рады. Даже «Марк и Гарриет на Оркадия-плейс», названная Королевской академией картиной года, не изменила их отношения.
Все это время Гарриет было плевать на то, хотят они ее видеть или нет. Для нее даже было облегчением, что не хотят, потому что это освобождало ее от массы проблем. Сейчас же они могли бы оказаться очень полезны. «Коллинг-Магна» решил бы вопрос с жильем, а родителям пришлось бы принять ее. Только какой смысл думать об этом, если нет денег ни на поезд, ни на автобус? У нее вообще нет денег и нет сил их просить. Гарриет только лишь и оставалось, что добраться до Камден-Тауна и отдаться на милость своих друзей, что живут в заброшенном доме на Уилмот-плейс.
Трудно сказать, обрадовались ли они при виде Гарриет или были сыты ею по горло, либо отнеслись к ней как-то иначе. Большую часть времени ее друзья были во что-то погружены; мечтательные и отстраненные, они передвигались медленно, как старые зомби, или таращились в угол, как будто видели там нечто, чего никто больше видеть не мог. Терри и Джон, которые взяли себе имена Шторм и Пыльник, предложили ей свободный матрас в комнате, где уже обитали сам Пыльник и женщина по имени Цитра, но предупредили, что это только на несколько ночей. Они держали место для гуру Шторма, который должен был вскоре присоединиться к ним после возвращения из ашрама[21] в Хартлпуле.
Гарриет пришлось тащить чемодан вверх по лестнице самостоятельно. Однако она не ожидала ничего иного. Матрас лежал на полу, и она села на него. Другим предметом обстановки в комнате был еще один матрас, тоже лежавший на полу, на нем спали Пыльник и Цитра. К стене был приколот большой лист бумаги, на котором кто-то причудливыми буквами и красной краской написал: «Четырнадцать манвантар[22] плюс одна крита[23] получается одна кальпа[24]». Гарриет снова расплакалась, просто не могла ничего с собой поделать.
С завтрака, вернее с того, что называлось завтраком, хотя время было за полдень, девушка ничего не ела и сейчас чувствовала голод. Возможно, Шторм, Пыльник и Цитра поделятся с ней едой, а может, и нет. Не исключено, что те вообще есть не будут. Гарриет очень хотелось выпить. Вместе с другими слабостями она приобрела привычку выпивать с Марком, однако здесь вопрос о выпивке поднимать не стоило – речь могла идти только о матэ или чае из листьев болдо, а ни того, ни другого у Гарриет не было.
Можно было пойти на панель, но она не знала, с чего начать. Разодеться и стоять, пока кто-нибудь не подойдет и не уведет тебя с собой? А вдруг ее изобьет сутенер или клиент? Рано или поздно придется ехать в «Коллинг-Магна». Туда можно добраться на попутках по шоссе М1, однако Гарриет все равно нужно чем-то питаться под дороге. Собирая вещи, выброшенные Марком из окна, она не присматривалась к тому, что складывает в чемодан, уж больно сильно была расстроена. Есть вероятность, что он выбросил что-то такое, что можно продать. Драгоценностями Марк никогда ее не баловал; единственным стоящим украшением был золотой браслет, который, вероятно, и сейчас лежит в ящике на Оркадия-плейс. Гарриет уныло щелкнула замками и подняла крышку.
Одежда из марлевки. Как получилось, что ее скопилось так много? Блузки, топы, жилеты, брюки – такое впечатление, будто изначально длинное платье и жакет спарились и произвели потомство. Кремовая мятая бесформенная масса, измазанная кровью, от которой воротило с души и в которую каким-то образом затесались ее сапоги, пара туфель и охапка подранных красных листьев. И под всем этим лежало то платье, что было на Гарриет, когда их писал Саймон Элфетон, платье из тонкого плиссированного шелка такого же цвета, как ее волосы. Ни браслета, ни часов. Марк заплатил за платье, пусть и неновое, целое состояние, что было вполне, в полной мере оправданно, так как создал его некто по имени Фортуни[25]. Теперь Гарриет вспомнила, что именно Саймон настоял на том, чтобы Марк купил его, именно художник разыскал его для нее и для своей картины.
Если кто-то купил его из вторых рук, то, возможно, кто-то купит и из третьих. Гарриет знала пару таких мест, можно сходить туда утром. Итак, чемодан пуст, если не считать одного отделения на «молнии», которое она не открывала, потому что ничего туда не клала. Это чемодан Марка, а не ее, так что не исключено, что тот мог что-то оставить в этом отделении. А вдруг с последнего раза, когда он пользовался чемоданом, там осталось полпачки сигарет? Ей ужасно хочется курить.
Гарриет открыла «молнию». И тихо взвизгнула. Отделение было забито деньгами. Банкноты лежали россыпью, они не были стянуты резинками в пачки. Гарриет едва не упала в обморок, ее охватила слабость, казалось, будто голова качается на плечах на тонком стебле-шее. Она закрыла глаза, сосчитала до десяти и открыла глаза снова. Банкноты были на месте, и она принялась их пересчитывать.
В те дни еще существовали банкноты в один фунт. Фунтовки. Большинство купюр были по фунту, но попадались по пять и даже по десять. Гарриет считала. Она забыла о голоде и о сигарете. Никогда в жизни она не получала такого огромного наслаждения от подсчета и очень расстроилась, когда процесс закончился. Однако сумма как таковая – две тысячи девять фунтов – Гарриет вполне устроила.
Эйфория длилась примерно час. Внизу, на кухне, Гарриет нашла Пыльника и Цитру, они пекли лепешки из гашиша. Те предложили ей одну, но она покачала головой. В настоящий момент ей не хотелось есть ничего, что могло изменить ее сознание. Гарриет нравилось ее нынешнее состояние.
– Я в магазин, – сказала она. – Вам что-нибудь принести?
В ответ те одарили ее отстраненными улыбками, однако, когда она вернулась с двумя пакетами, каждый из них принял по сигарете и по бокалу (по треснутой чашке) вина. Гарриет сообщила, что утром уезжает.
– Можешь пожить еще, – сказал Пыльник. – Святой риши[26] приедет не раньше четверга.
– Мне нужно найти жилье, – сказала Гарриет.
Ее лицо болело в том месте, куда ударил Марк, и когда она посмотрела на себя в грязное зеркало в ванной – Гарриет уже давно не бывала в таких убогих ванных, как эта, и даже забыла, что такие существуют, – то обнаружила, что скула из ярко-розовой стала цвета листьев дикого винограда. С купленными бутылкой вина и шоколадкой Гарриет вернулась в комнату. Ее счастье быстро уступало место тревоге. Как в чемодане оказались деньги?
Насколько можно предположить, есть две вероятности. Первая: Марк не захотел лишать ее средств к существованию и положил их туда специально. У него деньги были рассованы по всему дому, в ящиках, под кроватью, такая вот у него была манера, до дикости странная. Может, Марк просто схватил горсть и сунул ее в отделение в качестве прощального дара? Но в таком случае он наверняка положил бы и браслет, ведь так? И не окатил бы водой из таза, чтобы поторопить?
Нет, это нельзя рассматривать как прощальный акт великодушия со стороны Марка, уж больно это нехарактерно для него. Более вероятное объяснение состоит в том, что он положил деньги в чемодан перед последней поездкой – может, даже в Испанию месяц назад – и просто забыл о них. Вполне возможно, что чемодан был одним из его «банков» наряду с ящиками и верхней полкой шкафа. Он, несомненно, забыл об этом, но наверняка скоро вспомнит. Он сообразит, что Гарриет достались две его «штуки», и придет за ними. Или его громилы. У других музыкантов есть охранники, а у Марка – громилы, она знала одного из них, огромный такой мужик, и имя у него было соответствующее.
Надо исчезнуть как можно скорее.
Гарриет нашла комнату в Ноттинг-Хилле, недалеко от Лэдброк-Гров, который местные называли просто Гров, и домохозяйка отмахнулась от рекомендаций, когда та дала задаток в сто фунтов. Она считала, что ее практически невозможно найти здесь, но все равно нервничала, когда выходила из дома. И еще Гарриет было очень одиноко.
Ее друзьями были друзья Марка. Ей всегда нравился Саймон Элфетон, очень нравился, однако она опасалась с ним связываться. Он знает Марка и может все рассказать тому, и тогда Марк прибежит за своими быстро убывающими двумя тысячами фунтов. Хотя Гарриет и чувствовала себя неуютно, выходя на улицу, тратить деньги у нее получалось отменно. Покупки утешали ее. Она была полна бодрости и не ощущала себя такой одинокой, когда возвращалась на Честертон-роуд с, например, парой сапог, напольной подушкой, записями популярных исполнителей, журналом «Вог» и индийским платьем. Гарриет даже купила парик, движимая смутной идеей изменить внешность, однако надеть его не смогла – слишком много у нее было волос.
Еще никогда – с пятнадцати лет – у нее не было такого долгого периода без секса. Воздержание уже длилось два месяца, когда домохозяйка решила покрасить дом. Человек, которого та наняла, однажды утром объявился под окном у Гарриет на вершине приставной лестницы. Отто Ньюлинг был сыном бывшего немецкого военнопленного и блондинки-англичанки. Высокий, статный, цветом волос он походил на Зигфрида, а чертами лица – на Пола Ньюмена. Он был младше Гарриет – его восемнадцать против ее двадцати четырех – и оказался первым в длинной череде молодых любовников, которые по роду деятельности являлись работниками физического труда, а по возрасту – юношами.
После оголтелого флирта у окна Гарриет предложила ему перелезть через подоконник в комнату.
Отто никогда не слышал ни о Саймоне Элфетоне, ни о «Марке и Гарриет на Оркадия-плейс»; он отличался немногословием, весьма скромными способностями, зато мужской силой. Это в полной мере устраивало Гарриет. Иногда она вместе с ним ходила выпить в «Солнце на гербе», а однажды даже отправилась в Клактон на его «Хонде». Марку и в голову не придет, думала Гарриет, искать ее в компании Отто.
Когда от денег бывшего приятеля осталось меньше пятисот фунтов, Гарриет, в красном платье, с полной всяких дамских штучек сумочкой из «Биба», шла домой по Холланд-Парк-авеню. Введенная ею экономия заключалась в том, что она перестала брать такси. Мужчина с собакой на поводке, шедший навстречу, был из тех, по кому Гарриет лишь скользила взглядом, – старый, под сорок, с редеющими волосами и в очках. А вот на собаку она обратила внимание, так как это был ирландский сеттер в попоне такого же цвета, как ее волосы. Однако этот факт не заинтересовал Гарриет настолько, чтобы она отвлеклась от любимого занятия – изучения собственного отражения в витринах.
Он заговорил с ней. Гарриет никогда прежде его не видела, но тот назвал ее по имени:
– Гарриет.
Он произнес это с довольным удовлетворением. Та забеспокоилась.
– Как Марк? – спросил он.
Если бы она лучше умела понимать человеческую природу, то сразу бы распознала в его манерах интуитивную прозорливость, как у человека, который радуется своему неожиданному открытию. И нашла подтверждение в его улыбке, в том, как тот поднял брови. Но Гарриет, солипсист[27], тут же решила, что этот мужчина – детектив или судебный пристав, которому поручили вернуть деньги. Она резко произнесла:
– Что вам надо?
– Прошу вас, – сказал он, – простите меня. Вы ведь Гарриет, не так ли? Та самая Гарриет на «Оркадия-плейс» Элфетона? Я узнал бы вас где угодно.
– Это все? – осведомилась она, успокаиваясь.
– Я уже три года влюблен в эту картину. Правильнее было бы сказать, что я все это время влюблен в девушку на картине.
«Ну ты и наглец, черт побери», – подумала Гарриет. Но вслух этого не сказала. Она посмотрела на него, на этот раз внимательно, с удвоенным интересом. А он ничего: довольно высокий, брюха еще нет, несмотря на возраст. Красивые руки, сносные зубы, и собака милая. Гарриет погладила собаку по шелковистой рыжей шерсти.