Таковы причуды эволюции административной картографин. К нашей истории эта эволюция некоторое отношение имеет; именно то существенно, что на картах середины XXII века даже сильная лупа не поможет отыскать хотя бы точечку, обозначающую место действия событий нашего рассказа. Там, где на картах XIX столетня весьма уверенно и хозяйски отпечатлелся губернский город Лукоморск, теперь значится пустое место, затянутое болотной ряской типографской краски.
К середине XXII века пейзаж, воцарившийся на лукоморских просторах, поражал благообразностью. Алюминиевые коттеджи со стеклянной крышей неплохо вписывались в величавую панораму полесья.
Над овражьими кручами, унаследовавшими за собой старинный титул Стервяного Угорья, алюминием и стеклом отсвечивала одна из типовых дач, записанная в дач-компьютерах на имя астрохимика Христофора Острогласова.
Человек высокообразованный, ученый и занятой, основательный знаток старины, Острогласов охотно и часто навещал место творческого уединения на Угорье. Летом он прилетал сюда в конце каждой рабочей недели. Насидевшись за день в обсерватории и у персональной лабораторной аппаратуры, он сгребал в кучу накопившиеся записи, диктоленты и фильморефераты, сваливал плоды трудов в чемодан, легко слетал с чемоданом в руке по шесту слоновой кости вниз, бегом пересекал институтскую площадь и распахивал ворота ангара. Затем он рывком откидывал защелку крепежа ионолета, прыгал в гондолу воздушного шара и покойно плыл в сторону алюминиевой дачи.
Результаты затяжных опытов обобщались здесь на удивление легко. Следует тут же указать, что Христофор Острогласов занимался на своей даче не одной лишь астрохимией. Он не принадлежал к числу немногих в ниши дни сухарей, не имеющих внеслужебных интересов и увлечений. У него они были, и под сенью дачных елочек замышлялись не одни лишь обобщения результатов астрономических экспериментов. Случалось, голову астрохимика Христофора Острогласова осеняли и кружили здесь замыслы, куда как далекие от наименования его специальности, черным по белому впечатанного под фотографией в его трудовой книжке.
Помимо астрохимии, Острогласов занимался, и небезуспешно, историей материальной и духовной культуры прошедшего тысячелетия. Он переворошил множество архивных микрофильмов, и стараниями этими была возвращена жизнь двум забытым старинным частушкам.
Открытие этих древних четверостиший и другие подобные находки делались здесь, на даче. И хотя Острогласов был сперва своей дачей очень недоволен и даже возмущен, он свыкся с ней и со временем истинно полюбил, невзирая на все недочеты ее топографии.
Сам коттедж элегантно нависал над обрывом к оврагу, такое местоположение выглядело удачным. Но участок! Кругом простирались светлые дубравы, веселые полянки, грибные ельнички — безлюдье! Но лишь ничтожная доля участка пришлась на относительно ровную площадку Угорья, а основную часть общей площади угораздило на кручи оврага, голые обрывы, угрюмое дно урочища и опять же обрывы да кручи с противоположной стороны.
В 2166 году Христофор Острогласов и его жена Ираида взяли на работе очень ранний отпуск и отправились на дачу. Они сперва рассчитывали пожить там всего несколько дней, а потом вылететь на ионолете в горы, чтобы покататься на лыжах. Но на другой день пребывания на даче Острогласов простудился. Теперь не могло быть и речи ни о каком катании на лыжах. Пришлось задержаться на даче дольше, чем предполагалось вначале.
В том году была очень снежная зима. Весной ручьи побежали по оврагу и углубили его. Как-то раз уже после выздоровления Острогласов прогуливался между дачными елками и березами, а Ираида укладывала вещи, готовясь к поездке в город к родителям.
Проходя над обрывом, Острогласов вдруг увидал в освещенной солнцем глубине оврага светло-зеленый предмет, выступающий из желтого мокрого грунта. Предчувствуя шестым охотничьим чувством археологическую поживу, Острогласов не пощадил весеннего светлого комбинезона и, вымазавшись по плечи, спустился на дно урочища. Там он с ликованием вытащил из раскисшей глины странный металлический треножник — три грациозные ножки симметрично и ловко охватывали покрытый медной зеленью пузатый сосуд с короткой, с околышем, трубкой. «Примус» — выплыло из глубин острогласовской памяти старинное слово.
Держа в руках драгоценный предмет, Острогласов стал выкарабкиваться из оврага, но его задержала новая находка. На сей раз из земли был извлечен дырявый эмалированный рукомойник, если и не трехсотлетней, то уж по меньшей мере двухсолетней давности. А через некоторое время Христофор Георгиевич, ковыряя грунт палочкой, выковырял погнутую медно-зеленую ложку. У Острогласова больше не оставалось никаких сомнений, что место его дачи таит в недрах своих еще немало подобных сокровищ…
В тот день вечером, улетая в город, Ираида твердо побещала мужу, что завтра же пришлет ему флюоресцентный интроскоп. Через десять минут она, правда, начисто забыла об этом, однако после четвертого напоминания по голографическому видеофону сдержала слово. Вскоре Острогласов торжественно расхаживал по своим владениям с интроскопом в руках, высматривая а экране наведенную флюоресценцию недр.
Он недовольно покручивал диски настройки, не видя ничего достопримечательного. Но вдруг экран показал уголок какого-то предмета. Тогда он чуть-чуть повернул ось интроскопа, и экран извлек из недр некое шестиугольное пятно. Вращая ручки верньера, Острогласов пытался дать пятну яркость, но ничего не выходило. — Чертовщина! — вслух высказался следопыт старины, и тут его осенило, что предмет не усиливает заметно свою флюоресценцию, потому что он пустой внутри. Да, пожалуй, и предмета-то там никакого не было, а просто пустота, полость. И Острогласов испытал чувство признательности к славному прибору, открывшему под его ногами на глубине полутора метров странную полость, обладающую довольно правильной формой параллелепипеда.
— Ни с того, ни с сего пустота не рождается, — размышлял ученый. — Копать, немедленно копать!
Потихоньку отпластовывая лопаткой сантиметр за сантиметром податливую почву, Острогласов приближался к таинственной подземной нише, а когда погрузился в колодец до пояса, открылась заманчивая для каждого археолога полоса, требующая замены лопаты на хирургический скальпель. Левой рукой Христофор вытаскивал на свет заскорузлый комок, а в правой играло блеском лезвие, которое тонко очищало находку и преподносило искателю то останки женского гребня, то изъеденный ржавчиной будильник, отгремевший в последний раз у чьей-то кровати лет триста назад, и прочие диковинки, безжалостно попранные когда-то сапогами промысловиков, и на которые их деликатный наследник дышать не смел, сортируя по полкам полевого стеллажа.
Когда до купола пустой ниши остались считанные сантиметры, Острогласов принял необходимые меры чтобы не обвалить верха и не провалиться случайно самому. Он обложил эту пустоту траншеей, и изготовился взять ее целиком, сбоку. Последний сантиметр пал, и взволнованный Христофор осторожно пустил пальцы дальше, в убеждении, что рука по локоть уйдет в тьму пустоты. Этого не случилось, пальцы ощутили деревянную плоскость и металлические полоски. Остальное, как говорится, было делом техники.
В полдень следующего дня заботливо очищенный и отлично сохранившийся сундук боевого адмирала, то есть сундучок Зыбина, украсил собой холл острогласовского коттеджа. Все выдержал, все вынес твердой судьбы сундучок, на века топором фламандским сработанный, чтобы глубоко под землю упрятать с собой тайну зыбинских откровений и «серебрянки» преданного пиротехнике маэстро Кумбари, а потом взять да объявиться в холле нужного ему специалиста как ни в чем не бывало и оживить этот чистенький, но как бы пустоватый до появления изукрашенного сундучка холл.
Все запросы по телетайпу, спешно отправленные в нужные центры в дерзостной попытке выяснить исконных владельцев сундука, разумеется, не принесли удовлетворительного ответа.
Замок никак не поддавался манипуляциям с отмычками, а взламывать столь драгоценную находку бы бы воистину преступно. Тогда озадаченный обладатель сокровища рискнул осмотреть внутренность его с минимальным уроном для сохранности клада, каким бы тот ни оказался.
Сверлом полумиллиметрового диаметра он провернул с разных торцов два отверстия и ввел в каждое по стебельку фиберного светопровода, чтобы по одному из них впустить во мрак тайника луч силой света в десятую часть сечи, а другой канал подсоединить к стеклам обзора.
Проделав все это, экспериментатор с величайшим любопытством прильнул к окулярам, и тут земля ушла из-под ног, словно нечистая сила в миг перенесла его за сотню верст и кинула в рабочее кресло телескопа, прижав глазами к привычному стеклу. Бездонное, усыпанное звездами и скоплениями галактик небо развернулось перед изумленным взором глянувшего в сундук астрохимика!
Не отрывая взгляда, он стал делить небосвод на привычные квадраты, по ничего из этого не вышло. Небосвод был чужим. Ни Большой Медведицы, ни Ориона, ни… В общем, прекрасно организованное, исполненное вселенской красоты и благородства небо смеялось.
Острогласов откинулся в кресло и прикрыл веки, Требовалась передышка, пауза чувств. Выдержав минуту, Христофор Острогласов жестко выпрямил спину, взглянув еще раз через витую нить светоприемника. Небо по-прежнему безмятежно мерцало звездами разных величин на своем месте в сундуке. Он решительно встал, закупорил отверстия и выбежал во двор. Нужно было отделить себя стенами, пространством от места этого страшного происшествия, бежать без оглядки от наваждения, погрозившего то ли открытием еще одной вселенной, то ли еще каким открытием. Очнувшись от наплыва смешавшихся чувств, Острогласов увидел, что забрел в отдаленную рощу, что вечер сгорел и кругом ночь, а путь домой неясен. Эти мысли несколько охладили голову беглеца, он посмотрел на небо, чтобы сориентироваться по звездам, и вздрогнул, вспомнив о запечатанном дома еще одном небе. Все же у него хватило решимости выбрать верный азимут и двинуться обратно, приводя по дороге хаос впечатлений в порядок. На пороге дачи он уже выглядел прежним Острогласовым, каким его привыкли видеть в обсерватории и в семейном кругу. Он неотвратимо осознал, что от сундучка никуда не уйти, а раз так, то нечего откладывать дело.
Телеаппаратура была исправна, и через несколько минут он связался с городской квартирой. Ираида оказалась на месте, они перекинулись несколькими словами и переключились на режим голографического соединения. В углу аппаратного зала высветилось прекрасно известное Христофору домашнее кресло. Сухо треснул разряд электричества, и в кресле уже сидела Ираида отличающаяся от живой и отделенной сотней верст Ираиды только прозрачной бледностью лица.
Быстро и отчетливо Христофор рассказал ей о происшествии. Перечислил наименования приборов и препаратов, необходимых для проведения экспресс-анализов здесь, на даче, точно объяснил, где и у кого их следует забрать. Описал вероятные научные последствия явления.
На прощанье Острогласов улыбнулся и помахал рукой. Щелчок, Ираида растаяла, остался пустой, неуютный угол зала.
Пережив бессонную ночь, Христофор целый день в непонятной тоске бродил подальше от дома, мучимый этим сундучком, думал об Ираиде. На следующее утро, несколько одуревший от искусственного сна, он выбрался на воздух, зажмурился от яркого солнца, посмотрел в небо. Оттуда к причальному ангару стремительно спускался воздушный шар, двойник его ионолета. Через считанные секунды из гондолы выпрыгнула розовая, настоящая и смеющаяся его Ираида, а еще через секунду он прижимал ее к груди.
Христофор был так счастлив видеть жену, что от всей души простил ей ее забывчивость. За приборами и препаратами ой слетал в город сам.
Впоследствии, когда было уже поздно, не только некоторые из археологов, но и ряд ученых, ничего общего с археологией не имеющих, высказывали Острогласову в приватных беседах недовольство единовластием, установленным им над ходом экспериментов с уникальным сундуком. Но роптали только наедине. Общественно и в печати никто и не заикался о подобных претензиях, ведь имя астрохимика приобрело глобальный престиж, его научный авторитет подскочил до таких высот, что посягать на него не рекомендовалось. Над посягателем просто посмеялись бы, и все.
— Вы единолично узурпировали власть над объектом исследования, принадлежащим всему человечеству. Вы самоуправный крот-землекоп, которому совершенно случайно повезло в его безглазой работе, — с откровенным раздражением брюзжал некий крупный знаток электромагнитного поля.
— Помилуйте! — восстал Острогласов, глядя в горячие глаза оппонента и ясно различая в них черную зависть и кипение досады на то, что не ему, заслуженному члену-корреспонденту, посчастливилось удивить мир нежданным открытием. — Помилосердствуйте! Какая тут узурпация! Как я мог предполагать, что сундук так ценен для нескольких научных дисциплин? Да и куда бы я его повез? К археологам, физикам, астрономам, химикам? А на каком основании? Сундук не хрусталь, не фарфор, не бронзовый кубок. Я обязан был доставить на дачу приборы уже хотя бы для того, чтобы уяснить, куда же передать его дальше.
Привезя из города гору всевозможных приборов и реактивов, Острогласов немедленно приступил к изучению сундучка, который дожидался его возвращения, чинно стоя на столе в паутинном оборудовании из двух светопроводов. Первым делом Острогласов пустил в один из светопроводов лучик света и прильнул глазами к стеклам обзора, подсоединенным к выводному светопроводу. Глянул, и сердце его упало.
Не было более в сундуке спрессованной вселенной. Исчезли невесть куда млечные пути и шаровые звездные скопления. Сундучок опустел. Голые почернелые доски предстали перед взглядом ученого. Острогласов недоумевал. На минуту он даже усомнился, не являлись ли галлюцинацией улетучившиеся видения. Но слишком явственными они были, слишком убедительными. Нет, все же таились в сундуке какие-то чудеса!
А у Христофора Георгиевича была поговорка: «Если видишь чудо, рассмотри его получше». Руководствуясь этим безошибочным правилом, он принял решение обследовать внутренность сундука при помощи квантового телескопа, который сослуживцы преподнесли ему недавно в подарок ко дню рождения.
Телескопчик этот замечательно чисто моделировал слабые квантовые потоки, независимо от кратности увеличения (или уменьшения) обозреваемой области, он усиливал до отчетливой видимости всяческие неприметные мерцания на ней, словом, был отличным прибором. Один лишь крохотный недочет можно было поставить ему в минус: оптический вход и выход телескопа так походили друг на друга, что их легко было перепутать и тогда телескоп, подобно перевернутому биноклю, показывал уменьшенное изображение вместо увеличенного.
Будучи чуть-чуть близоруким и слегка рассеянным, Христофор Георгиевич иногда путал между собой концы маленького телескопа, забывая подчас взглянуть на маркировку деталей. Так вышло и на этот раз, причем очень и очень кстати. Не будь этой ошибки, кто знает, на какой срок отодвинулось бы воскрешение зыбинских рукописей!
Итак, наш астрохимик, наведя регулятор телескопа на штрих, отвечающий пятикратному, для начала, увеличению, приставил по ошибке не объектив, а окуляр прибора к стеклам обзора. Заглянув в объектив, Христофор так и ахнул. Лоб ученого покрылся испариной.
— Ну чего еще там? — спросила Ираида, с состраданием глядя на стянутое напряжением лицо Христофора.
— Час от часу не легче, — махнул Христофор рукой, поворачивая ось телескопа то вправо, то влево и отирая лоб платком.
— Чепуха какая-то тут получается, — сказал он наконец. — Разные надписи возникают, и все такие, что с ума сойти можно. Вот иди сама посмотри.
Ираида нерешительно прильнула к стеклу и зашевелила губами, читая про себя миниатюрную надпись, которая тончайшим белесым узором прочерчивалась по зыбенькому полю, испещренному необозримым множеством сходных, но менее отчетливых фраз-паутинок. Прочтя надпись, Ираида растерянно произнесла текст вслух.
— Танцевали по-русски, по-цыгански и по-казацки.
— Да, так-то, — отозвался Христофор. — Кто-то где-то отплясывал, а ты теперь изволь с ума сходить.
— А самое смешное, это я только сейчас заметил: телескоп-то я задом наперед поставил!
Острогласов повернул телескоп как требовалось и молча поработал с ним несколько минут. Наконец он оторвался от окуляра.
— Я понял, в чем дело, — облегченно вздохнув, сказал он жене. — Стенки сундука усеяны длинными блестящими завитушками в тысячи раз тоньше волоса, И почти все эти завитушки имеют почему-то форму строк какого-то рукописного текста, притом написанного быстрой, торопливой рукой. Писарь даже не потрудился отделять слово от слова, строчил целыми строками в ширину листа. И вот какая химера у меня в голове завелась. Нельзя ли с помощью этих завитушек получить обстоятельные сведения об этом писаре и его текстах!
Сделав моментальный гамма-лучевой снимок запора сундука, Острогласов заказал по отпечаткам ключ, и вскоре настал момент, когда замок был готов проиграть древнюю мелодию своего звона. Чтобы уберечь феноменальную внутренность находки от опасного действия солнечного света, он отнес сундучок в подвал, где под заморенное перезвякивание замка крышка послушно распахнулась. Довольно быстро вслед за этим торжественным событием Христофор Острогласов, засевший за приборы тонкого химического и структурного анализа пришел к первым, нехитрым по сути, но основополагающим заключениям.
Каждая неразличимая простым глазом завитушка-строчка, невесомо снятая с потемневших досок, представляла единую молекулу-полимер, всего одну молекулу, сформировавшуюся некогда на непрерывно исполненной строке текста, рукописи которого раньше помещались в сундуке. Зарождению сверхдлинных молекул способствовали какие-то специфические свойства чернил древнего образца, изготовленные из так называемых «чернильных орешков».
Эти орешки появляются на дубовых листьях как результат паразитирования на них особых личинок, и их химическое состояние может иметь тонкие отклонения в зависимости от почв, питающих ту или иную особь дуба, климатической зоны произрастания, самих личинок вредителей и других обстоятельств.
Такие чернила начали выходить из употребления, вытесненные изобретением ализарина и анилина во второй половине XIX века, значит, рукописи были написаны по крайней мере до наступления века XX. Происхождение этих мономолекулярных фраз Острогласов представлял себе так.
В старину некие рукописи хранились в сундучке. Хранились немалое время. За это время первобытные чернила под влиянием особых химических процессов дали ход росту мономолекул, вследствие чего каждая строка обволоклась дружными легионами мономолекул, прочных, но не слишком надежно укрепленных на самой основе чернильной канвы. Затем вследствие сильных механических сотрясений фразы-мономолекулы осыпались с листов рукописей и хаотически налипли на стенки сундука. Потом рукописи были удалены, сундук заперт и зачем-то препровожден на свалку, хотя его состояние было превосходным.
— И знаешь, — сказал Христофор жене, — если мои предположения правильны, то осыпавшиеся фразы-молекулы можно не только прочитать по отдельности; имеются весьма недурные шансы на то, что фразы эти удастся снова собрать в цельный текст, потрудившись, конечно, в поте лица. Впрочем, я и сам вижу уязвимые пункты своей теории. Зачем потребовалось трясти сундук? И эта загадка погребения замкнутого прекрасного сундука на городской свалке! И почему мусорщики пренебрегли столь ценной вещью? Эти вопросы порядком меня смущают…
Эх, видел бы Христофор Острогласов картинки лукоморского быта, отвечающие его сдержанным формулировкам: «рукописи были удалены», «потребовалось трясти сундук», «мусорщики пренебрегли ценной вещью». Видел бы он хищное пламя над рукописями, преданными купчиной огню, и лупцевание сундука сапожищами, И побоище возле сундучка тех самых мусорщиков, которые якобы «пренебрегли столь ценной вещью». Увидь он все это, не сокрушался бы об уязвимых пунктах своих предположений.
Но как ни ломал, голову Острогласов, а решение о проверке своей теории он принял бесповоротно.
Было абсолютно ясно, что получить полный список всех мономолекул-строк, осевших на доски, вручную, в пределах остатка отпуска было невозможно. Следовало насадить на объектив обиходного чтец-компьютера рефракционную навеску, свинченную с квантового телескопа. После этого нужно было зарядить компьютер такой программой, которая бы запрещала машинной памяти фиксировать повторно уже запечатленные ею строки, а рысканье перцепт-хоботка подчинить алгоритму свободного поиска.
Обусловив технологию изысканий таким образом Острогласов оказался вскоре обладателем примерно тридцати тысяч строк, скопившихся в машинной памяти как бесспорно опознанных графодетектором компьютера в завитушках мономолекул.
И еще сутки рыскала навеска бдительным недреманным оком по доскам вдруг развязавшего язык сундучка и за целые сутки — конец дело красит — ни одна строка не проскользнула в память электронного помощника Острогласова. Внезапно заговорив, сундук мало-помалу терял словоохотливость и наконец вовсе замолк. Стало ясно, что сказать ему больше нечего.
Само собой, строй уловленных машинной памятью строк был отмечен полным беспорядком, хаотичен. Преодолеть это затруднение Острогласов решил придуманным им в азарте и горячке погони за тенью прошлого методом, который он недолго думая назвал «учетом иерархии ключевых определений». Погоне этой благоприятствовал сам характер рукописи: все тексты были посвящены одной научной теме и густо насыщены математикой. Воспользовавшись присутствием в математических текстах множества определений, Острогласов выработал прием, ставший ключом к частичному упорядочиванию строк.
Этот прием заключался в следующем. Если в какой-либо строке давалось определение некоторого термина, то все строки, в которых термин содержался, учитывались программой и помечались как более поздние. Но среди помеченных строк попадались таковые, в которых фигурировали новые определения, а это давало возможность установить для большинства строк многоступенчатую иерархию по порядку их следования друг за другом.
Высвечивая на экране группы строк, содержащие выбираемые им термины, Острогласов перетряхивал эти строки, упорядочивал их уже, так сказать, вручную, то есть просто по их смыслу. Таков был ход кропотливых работ Острогласова, заполнивших большинство оставшихся отпускных дней нашего дачника, и наградивших его в конце концов полным пониманием текстов сгоревших рукописей.
Наконец пришел тот счастливый вечер, когда Острогласов отодвинул кресло от рабочего стола, встал, отошел чуть поодаль и со стороны позволил себе полюбоваться мирным пейзажем стола, который все эти недели был воистину для него полем брани. На столе возвышались стопки рукописей, возродившихся, как Феникс из пепла, расположенных именно в том порядке, который когда-то придал им сам Зыбин. Напомним, однако, читателю, что легендарному Фениксу для оживления нужен был его собственный пепел, а Острогласову же и пепла не понадобилось, чтобы все рукописи лежали перед ним как ни в чем не бывало, будто гнев купца не пустил их по ветру через дымовую трубу замечательного камина.
Человека, далекого от науки, поразил бы, наверное, прежде всего текст с описанием праздничного фейерверка с размножением небес и хрустальной горой восставшего пруда, удивила бы экзотика эффекта серебрянки, спутывающей бестелесную плоть лучей, и заинтересовали бы всякие колоритные анекдоты старых времен, в известном изобилии попадавшиеся на страницах зыбинских рукописей. Острогласов же, последовательно прочтя рукописи в порядке хронологии их создания и обратив любопытствующее внимание на все эти внешне эффектные главки, задумался все же не о них.
Конечно, описание опытов по перепутыванию лучей в присутствии порошка Кумбари — серебрянки и зыбинские толкования способности серебрянки спутывать световые лучи внимание Острогласова задержали, потому что эта часть текста объяснила его генезис «вселенной в сундуке». Однако задержали ненадолго. Все же он был не узким специалистом-световиком, а астрономом. Наибольшее впечатление на Острогласова произвела космологическая идея, высказанная Зыбиным в эпоху почти полного отсутствия космологии как таковой.
Суть этой идеи выявлялась отчасти в самом заглавии наброска автореферата, которым Зыбин завершал свои научные труды и оригинал которого он вез в Петербург, так и не доехав до него. Звучало это заглавие, напомним, довольно сухо:
«О ВОЗМОЖНОСТИ НАХОЖДЕНИЯ В КАЖДОЙ ЧАСТИ НЕКОТОРОЙ СТРУКТУРЫ ИЗОБРАЖЕНИЯ ВСЕЙ ЭТОЙ СОВОКУПНОЙ СТРУКТУРЫ».
Впоследствии, как известно, выдвинутая Зыбиным идея вызвала сильный резонанс во многих науках, и, например, трудно ныне указать одну хотя бы работу по теориям поведения информации, которая добром или лихом не поминала бы эту идею. Поэтому мы вынуждены рискнуть и изложить ее с той минимальной строгостью, которая совершенно необходима для ее пони мания. Мы перейдем к изложению этой идеи, не боясь перегрузить повесть суховатыми рассуждениями, тем более что без такого объяснения этот сюжет утратил бы необходимую внутреннюю связность, что не менее важно, чем связность внешняя. При этом удобнее всего придерживаться того же логического пути, которым шла мысль самого Петра Илларионовича Зыбина, прибегая, впрочем, в иных местах к терминологии, неизвестной Зыбину, но понятной нашему современнику, дабы облегчить изложение материала,
Представим себе, рассуждал Зыбин, что два пучка световых лучей от двух волшебных фонарей, пересекая друг друга под прямым, допустим, углом, высвечивают на двух картонках две совершенно различные картины. Если при этом на вид каждой картины другая картина не оказывает никакого влияния, то есть если два пересекающихся пучка света никак друг друга не искажают или, говоря более технично, если степень искажения каждым пучком другого в точности равна нулю, то в точности равна нулю и степень искажения каждого пучка света остальными, в случае, когда их пересекается не два, а два миллиона. Ведь сумма любого количества нулей, как ни старайся, равна нулю!
Вот именно это вышеприведенное допущение о равенстве нулю степени взаимоискажения пересекающихся лучей явилось краеугольным камнем в психологической закладке, на которой вырос костяк всех теоретизирований Петра Илларионовича Зыбина.
Другим краеугольным камнем в этой закладке было его твердое убеждение, что «в каждом объеме пространства, пронизываемом световыми лучами, может содержаться целый мир многообразных и многокрасочных событий». Иллюстрируя сформулированную мысль, Зыбин далее пишет:
«Сцены Бородинской битвы разворачивались не только на самом Бородинском поле, но во всей полноте своей развивались они и в каждом, даже очень малом, объеме пространства над Бородинским полем, из которого открывался вид на сражение».
Поспешим заявить, что к этому взгляду всецело присоединяемся и мы.
Чтобы объяснить читателю, что здесь, собственно, имеется в виду, рассмотрим, что происходит в луче кинопроектора. Зрителю нет дела до луча, проходящего над его головой. Зрителя волнуют события на экране. Ну хорошо, а если мы уберем экран? Да, зрителю станет скучно, и он покинет кинозал, а между тем волнующие его события в невидимом облике по-прежнему будут существовать, по-прежнему будут разыгрываться в каждом сечении луча, до которого зрителю, собственно, и дела нет.
Ведь если в любом сечении этого луча поместить экран, то там снова станут видны все перипетии кинофильма, но не экран же их создает. Экран лишь делает их видимыми. А делаются они видимыми только потому, что соответствующие события происходят в самих лучах света, в каждом их сечении.
Точно так же и глаз, видящий какие-то происшествия, ну пожалуйста, пусть упоминаемое Зыбиным Бородинское сражение, имеет возможность наблюдать его из всякого пункта над Бородинским полем только потому, что в самих световых лучах, пронизывающих каждый объем пространства над Бородинским полем, разворачиваются электромагнитные события, изоморфные картинам Бородинского сражения.
Итак, во втором своем положении Зыбин нисколько не ошибался.
Весьма важную роль в зыбинских теоретизированиях играло изобретенное им понятие «эфирного фантома». Этим термином Зыбин обозначал образ того или другого предмета в световых лучах, его модель, как мы бы теперь сказали, в потоке электромагнитных волн, несущих об этом предмете информацию.
Зыбин постоянно подчеркивал основополагающую для своих выводов способность нескольких «эфирных фантомов» сосуществовать одновременно в одном и том же месте и совершенно справедливо связывал ее с невзаимодействием пересекающихся световых лучей.
«Два человека, — писал Зыбин, — никак не смогли бы уместиться одновременно в одном и том же пространстве, пройти один сквозь другого, но два эфирных фантома двух людей легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив, и в том же объеме, без затруднений, уместятся, сверх того еще неисчислимые мириады эфирных фантомов».
Чтобы прояснить эту мысль, давайте снова прибегнем к услугам луча кинопроектора. Мы уже согласились, что в каждом сечении этого луча плоскостью разворачивается невидимое представление, веселое или грустное, в зависимости от замысла сценариста. Но пересечем этот луч лучом другого кинопроектора, демонстрирующего пусть совсем другой фильм. Тогда в том «объеме пространства», где лучи пересекаются, будут разыгрываться одновременно два совершенно различных представления, будут трудиться, ссориться, влюбляться «эфирные фантомы» двух совершенно разных групп киноартистов, которые, однако, «легко уместятся в одном и том же объеме пространства, нисколько один другого не стеснив».
Мы можем при желании направить в место пересечения лучей двух кинопроекторов луч третьего, четвертого, пятого кинопроектора и так далее, все более уясняя себе тем самым суть зыбинской мысли.
Способность «эфирных фантомов» сосуществовать в несметном количестве в одном и том же месте превращала для Зыбина субстанцию света в некую информационную бездонную бочку, куда можно поместить необъятную информацию. И Зыбин полагал, что в каждом месте, где проходят световые лучи, действительно собирается необъятная информация. Он напоминал, что «невооруженный глаз видит лишь малую толику того, что увидел бы глаз, вооруженный, например, телескопом» и что «могут быть изобретены оптические приборы, несравненно сильнейшие, нежели самые совершенные нынёшние телескопы, какими располагает Джованни Скиапарелли».
Далее Зыбин подчеркивал, что «человеческий глаз вообще видит далеко не все проявления лучистой энергии. Существует неисчислимое множество разрядов невидимых лучей, в которых, однако, заключены бесчисленные повествования о событиях в мировой природе» Это, конечно, совершенно справедливо! Автору этих строк попалась однажды на глаза серия фотографий одной и той же бабочки, сделанных в невидимых лучах различных диапазонов волн. И каждая фотография отличалась своим собственным, совершенно непохожим на прочие узором пятен на крыльях бабочки. Любуясь подобными фотографиями, легко понять, что весь текст книги «Война и мир» можно, например, уместить всего лишь на одном листке бумаги вместо сотен, пользуясь притом типографскими знаками самого обычного, крупного размера. Надо лишь придумать прибор, способный показывать глазу вид этого листка бумаги в ультрафиолетовых, скажем, лучах различных диапазонов.