Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Звездное затмение - Сергей Сергеевич Аверинцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Сергей Аверинцев. Писать стихи после Освенцима

«Страшные переживания, которые привели меня как человека на край смерти и сумасшествия, выучили меня писать. Если бы я не умела писать, я не выжила бы» — такое признание мы находим в письме Нелли Закс к молодой исследовательнице ее творчества.

Это отнюдь не мелодрама, не игра в трагизм. Здесь каждое слово приходится принимать совершенно буквально. Путь Нелли Закс в поэзии — особый. Поражает уже сам по себе факт необычно позднего расцвета: поэтесса, родившаяся в 1891 году, в один год с Иоганнесом Бехером, Иваном Голлем, Осипом Мандельштамом, сверстница поколения экспрессионистов, стала новым именем немецкой поэзии послевоенного периода. Ее первые настоящие стихи, которые она могла наконец признать своими, были написаны, когда ей было за пятьдесят; вдохновение пришло к ней в 40-е годы, слава — в 60-е. Исток ее творчества — переживание беды, личной, семейной и всеобщей беды, скорбь о замученных в годы гитлеризма. Это придает ее слову редкую прямоту.

Между тем ее жизнь начиналась как буржуазная идиллия: мечтательная, ушедшая в себя девица играла с ручной ланью на вилле своего отца, берлинского фабриканта еврейского происхождения. Крайняя впечатлительность гнала ее от людей; даже благополучие, окружавшее ее, оборачивалось для нее тем, что она впоследствии назовет «кровоточащей бойней детского страха». Круг ее чтения составляли преимущественно немецкие романтики, а также старые мудрецы Индии и Европы — от «Бхагавадгиты» до Франциска Ассизского, Майстера Экхарта и Якоба Бёме. Что до современной ей немецкой литературы, то ее Нелли Закс фактически не знала. Своего старшего друга она нашла в шведской литературе: это была Сельма Лагерлёф, переписка с которой велась на протяжении десятилетий. Вне всякой связи с литературной жизнью экспрессионистских лет возникает тихое словесное рукоделие мечтательной барышни…

Затем пришел 1933 год, как исполнение самых страшных снов. Отец Нелли Закс к этому времени умер, она осталась с престарелой матерью, и две беспомощные женщины, в мгновение ока лишившиеся материальной обеспеченности, не изыскали возможностей уехать из Германии, где их ждали каждодневные оскорбления. Болезненно чувствительные, словно обнаженные, нервы писательницы подверглись воздействию такой реальности, которая ломала куда более выносливых людей.

Мы изранены до того, Что нам кажется смертью. Если улица вслед нам бросает недоброе слово.[1]

Человек, несчастливую любовь к которому Нелли Закс пронесла через всю свою жизнь, сгинул в одном из лагерей смерти (это — «мертвый жених», образ которого проходит в ряде стихотворений). Ее самое ожидала та же участь. В последнее мгновение она была спасена от физической гибели вмешательством той же Сельмы Лагерлёф, пустившей в ход все свое влияние. В мае 1940 года Нелли Закс вместе с матерью разрешено было вылететь в Стокгольм (пожалевший их чиновник конфиденциально предупредил, что, если они отправятся по железной дороге, младшую заберут прямо из поезда на границе). Вся остальная родня погибла. Еще десять лет единственным близким человеком оставалась мать; затем умерла и она. Вплоть до своей кончины (12 мая 1970 г.) Нелли Закс жила в той же стокгольмской квартире, куда ее забросила судьба, — одинокая, старая женщина в чужом городе, потерявшая друзей, родных, родину, обожженная страшным опытом, поставленная на самую грань безумия.

Но словно взамен всего утраченного ее голос приобрел неожиданную силу. От неуверенной, необязательной красивости ее прежних литературных опытов не остается и следа; ее сменяет оплаченная страданиями весомость каждого слова и образа, сосредоточенное чувство внутренней правоты. Можно вспомнить по контрасту изречение философа-эссеиста и музыкального теоретика Т.Адорно «После Освенцима нельзя писать стихов». В этой сентенции, приобретшей большую известность, выразило себя не слишком глубокое и не слишком великодушное представление как о страдании, так и о стихах; вся поздняя поэзия Нелли Закс (в единстве с древней общечеловеческой традицией «плача» об общей беде) опровергает Адорно. Для нее, Нелли Закс, именно после Освенцима нельзя было не писать стихов; в очень личном, но и в сверхличном плане стихи были единственной альтернативой неосмысленному, непроясненному, бессловесному страданию, а потому — безумию. Ценой ее собственной боли и гибели ее друзей был добыт какой-то опыт, какое-то знание о предельных возможностях зла, но и добра, и если бы этот опыт остался не закрепленным в «знаках на песке» (заглавие одного из поэтических сборников Закс), это было бы новой бедой в придачу ко всем прежним бедам, виной перед памятью погибших. Стихи здесь — последнее средство самозащиты против жестокой бессмыслицы. Отсюда их необходимость — главное их преимущество. Писательница до последних месяцев жизни не могла перестать работать: это от нее уже не зависело.

Первый послевоенный сборник стихов Нелли Закс «В жилищах смерти» был напечатан в 1947 году восточноберлинским издательством «Ауфбау» (тогда советская зона оккупации). За ним последовали публикации в Амстердаме, Лунде, с 1956 года — в ФРГ. Некоторое время они оставались незамеченными. Лишь в начале 60-х годов к писательнице, стоявшей предельно далеко от того, что называют литературной жизнью, пришла наконец ее «беззвучная слава» (выражение Ханса Магнуса Энценсбергера). Ее произведения переводят на различные языки Европы. Длинный ряд литературных премий завершился Нобелевской премией, врученной Нелли Закс в день ее 75-летия.

Известность не принесла больному, старому человеку ничего, кроме нервного кризиса, воскресившего старые страхи: ей мерещилось, что она снова в западне, в руках ловцов. Не следует искать в этом приступе весьма понятной немощи больше смысла, чем в нем есть; с другой стороны, однако, в сравнении с крайней серьезностью истоков и задач поэзии Нелли Закс литературный успех и в самом деле представляется некоей подменой. Человек пытался силами своего слова раскрыть, передать другим свой опыт боли, поставить перед глазами предостерегающие образы палачества и страдания — и видит, что его слово стало всего-навсего «литературным событием», а предостережение едва ли кому-нибудь внятно.

Ибо вся зрелая поэзия Нелли Закс живет на редкость непосредственной связью с ее выстраданным опытом, объективируя этот опыт, очищая его от всего слишком случайного, личного, непросветленно-нервного, но заботясь о том, чтобы не утратить непреложности, присущей ему именно как опыту. Какие-то отклонения от сосредоточенности на главной теме появляются разве что в наиболее поздних стихах писательницы, и это довольно понятно — нельзя же тридцать лет подряд вести один и тот же плач на одной и той же ноте; но это уже было связано со спадом творческих сил, с расслаблением логики образов. Разумеется, и возраст Нелли Закс брал свое, кладя конец поразительно позднему расцвету. Но факт остается фактом: ее творчество тем ярче, чем оно ближе по времени к болевой точке годов массовых депортаций. Вероятно, она и останется в истории литературы прежде всего как автор уже упоминавшегося лирического сборника «В жилищах смерти», других сборников 40-х и 50-х годов — «Омрачение звезд», «И никто не знает дальше», «Бегство и преображение», а также мистериальной драмы «Эли», возникшей еще в 1943–1944 годах. Все эти произведения образуют как бы единый и написанный на одном дыхании реквием — очень цельное выражение и последовательно вникающее прочувствование и продумывание опыта жертв исторического зла.

Речь идет именно об опыте жертв. Такого персонажа, как герой, там нет. Персонажей, собственно, только два — палач и жертва, и у каждого из них есть своя разработанная геральдика метафор, наполняющая до отказа словесно-образное пространство стихотворений: палач — это «охотник» из какого-то дочеловеческого мира, «рыболов», «садовник смерти», «соглядатай», подкрадывающиеся в тишине «шаги», «руки» и «пальцы», созданные для дарения и творящие злодейство; жертва — это трепещущие «жабры» вытаскиваемой из вод и разрываемой «рыбы», зрячий, но уязвимый «глаз», поющая, но ранимая «гортань» соловья, его же способные к полету, но хрупкие «крылья». Эти сквозные символы переходят из одного стихотворения Нелли Закс в другое. Как характерно, что «руки» и «пальцы», эти эмблемы человеческой активности, сопрягаются только с палачеством, между тем как невинность предстает в каждой из этих метафор страдательной и по сути своей обреченной — глаз ослепят, гортань удушат, крылья сломают, жабры будут смертно томиться без воды! «В этом ночном мире, — пытается Нелли Закс отгадать какую-то страшную загадку, — в котором, как кажется, всегда царит тайное равновесие, невинность всегда становится жертвой». Поэтому особую силу приобретают образы страдания животных — так сказать, чистого страдания, без вины, без выхода в мысли и слове, голой боли в себе. Рядом с изгнанной Геновефой, средневековым символом оклеветанной невинности, и еврейским символом Шехины, страждущего присутствия в мире Б-га,[2] в том же ряду, что эти образы, но и за ними, глубже них, возникает третий образ, созданный фантазией Нелли Закс:

…И святая Звериная Мать со зрячими ранами в голове, которые не исцелит память о Б-ге. В ее радужке все охотники разожгли желтые костры страха…

И человек в момент вполне безвинного страдания обретает трогательное и возвышающее сходство с животным — печать жертвенности. Еврейский мальчик Эли из одноименной драмы убит немецким солдатом в миг, когда он дует в дудочку, закидывая голову назад:

как олени, как лани перед тем, как из родника напиться.

О гибели «мертвого жениха» Нелли Закс размышляет так: перед тем как его убить, с его ног сорвали обувь, которая была сделана из кожи теленка, некогда живой, потом освежеванной, выделанной, продубленной, так что его агония повторила агонию теленка и слилась с ней.

Но телячья кожа, которую лизал когда-то теплый материнский язык коровы, прежде чем ее содрали, — ее содрали еще раз с твоих ног — о мой любимый!

Для того чтобы с такой сосредоточенной пристальностью смотреть на катастрофу, болезненно и безжалостно задевшую человека в самой писательнице, чтобы настолько отрешиться от жалости к себе самой и увидеть все в перспективе даже не всечеловеческой, а всеприродной, космической солидарности страждущих, нужна немалая душевная сила. У Нелли Закс, столь беспомощной в жизни, этой особой силы, просыпающейся как раз в слабейшем, было в избытке; и ее поэзия, очень страдательная и жертвенная, менее всего неврастенична. Выражение силы — великодушие. Дело никогда не сводилось для нее к самодовольно-своекорыстной, хотя бы и оправданной обстоятельствами жалобе: вот что «они» делают с «нами» (скажем, «немцы» — с «евреями», или соответственно «мещане» — с «поэтами» и тому подобное). Речь идет о другом, речь идет о сути: вот что делают с человеком исказившие в себе назначение человека. Вспомним образ рук, созданных для щедрости и служащих скаредному ремеслу убийства.

По весьма понятным причинам Нелли Закс начала в годы гитлеризма проявлять интерес к традициям еврейской старины, до тех пор ей чуждым и малознакомым. Не она сама настаивала на своем «иудействе» — о нем напоминал нацистский режим, и ей оставалось не отрекаться от живых и мертвых товарищей по несчастью. Она открыла для себя «Рассказы о хасидах» Мартина Бубера, откуда черпала идеализированные образы веселого и по-народному глубокомысленного еврейского сектантства XVIII в., ссорившегося с сухой талмудической ортодоксией. Хасиды представлялись ей еврейскими собратьями давно любимого ею Франциска Ассизского, «беднячка» и «скомороха Господнего» из легенд христианского средневековья. Она читала мистический трактат «Зогар», возникший в XIII в. в еврейских кругах Андалузии, и видела в нем параллель темным и дерзновенным сочинениям Якоба Бёме, немецкого башмачника XVI–XVII вв., которые тоже с юности входили в ее круг чтения. Отыскиваемый ею выход из безвыходности «тайного равновесия», обрекающего невинность на гибель, — это мистический выход. Она хочет увидеть и принять самое обреченность как «благодать», как соучастие в космической жертве.

…Ты сеешь себя с каждым зерном секунды в ниву отчаянья. Из мертвых восстанья твоих невидимых весен окунуты в слезы. Небо полюбило о тебя разбиваться. Ты стоишь в благодати.

Поэзия Нелли Закс не хочет разжалобить, но она хочет быть расслышанной в своем человеческом смысле, она домогается и требует этого. Однако отчаяние писательницы так велико, что она не надеется, что ее расслышат люди. Отзывчивости, соразмерной масштабам беды, она ждет только от Б-га, притом от такого Б-га, каким его мыслили любимые ею мистические авторы старых времен, от таинственной глубины всех вещей, страждущей со всяким и во всяком, кому выпал жертвенный удел. В такой перспективе беда — это не просто беда, но и единственный шанс с необходимостью докричаться до Б-га (как докричался до Него праведный спорщик Иов); катастрофа, вызвавшая поэтический реквием к жизни, и сам этот реквием сливаются в одно окликание. Отсюда значение, которое получает у Нелли Закс символ шофара — ветхозаветного ритуального рога, в который изо всех сил трубят, чтобы Б-г услышал. В него трубили и в Иерусалимском храме, пока храм этот не был сожжен легионерами Рима в 70-м году; известно, что храмовые священники в часы последнего штурма и пожара до последней минуты продолжали свое служение. Шофар, продолжающий звучать среди гибели и над гибелью, превращающий гибель в тайну «расслышанности», — вот чем хотела бы стать поэзия Нелли Закс…

Наконец-то, наконец в издательстве «Ной» выходит книга переводов, подготовленных Владимиром Микушевичем — как это выговорить? — еще в 60-е годы. По «обстоятельствам», которые тогда казались дошлым и практичным людям само собой разумеющимися, а сейчас представляются неправдоподобной байкой, издание, уже включенное в планы, выбросили из этих планов ввиду… разрыва в 1967 году дипломатических отношений с Израилем. То был несусветный срам, лежавший на нас всех. Слава Б-гу, что он хотя бы теперь будет избыт.

*** (О печные трубы…)

О печные трубы Над жилищами смерти, хитроумно изобретенными Когда тело Израиля шло дымом Сквозь воздух, Вместо трубочиста звезда приняла его И почернела. Или это был солнечный луч? О печные трубы! Пути на свободу для праха Иова и Иеремии — Кто изобрел вас, кто сложил за камнем камень Путь беглецов из дыма? О жилища смерти, Радушно воздвигнутые Для хозяина дома, который прежде был гостем! О пальцы, Входной порог положившие, Как нож между жизнью и смертью! О печные трубы! О пальцы! И тело Израиля дымом сквозь воздух!

*** (О ночь плачущих детей…)

О ночь плачущих детей! Ночь клейменных смертью детей! Нет больше доступа сну. Жуткие няньки Матерей заменили. Смертью стращают их вытянутые руки, Сеют смерть в стенах и в балках. Всюду шевелятся выводки в гнездах ужаса, Страх сосут малыши вместо материнского молока. Вчера еще мать навлекала Белым месяцем сон, Кукла с румянцем, потускневшим от поцелуев, В одной руке, Набивной зверек, любимый И от этого живой В другой руке — Сегодня только ветер смерти Надувает рубашки над волосами, Которых больше никто не причешет.

*** (Кто, однако, вычистил песок из ваших туфель…)

Кто, однако, вычистил песок из ваших туфель, Когда вам пришлось встать перед смертью? Песок, сопутствовавший Израилю, Песок его скитаний, Раскаленный синайский песок, С горлами соловьев перемешанный, С крыльями бабочек перемешанный, С перхотью Соломоновой мудрости перемешанный, С горечью тайны — полыни перемешанный. — О вы, пальцы, Вычищавшие песок из предсмертных туфель! Завтра уже вы станете прахом В туфлях путников.

*** (Какие тайные желания крови…)

Какие тайные желания крови, бредовые мечты и тысячекратно умерщвленное царство земное накликали жуткого кукольника? Дохнул он с пеной у рта, очерчивая вращающуюся сцену своих деяний пепельно-серым горизонтом страха. Бугорки праха, притянутые злым месяцем, убийцы на репетиции. Руки вверх, руки вниз, Ноги вверх, ноги вниз, и закатное солнце народа синайского красным ковриком под подошвами. Руки вверх, руки вниз, ноги вверх, ноги вниз, и на пепельно-сером горизонте страха огромное созвездие смерти циферблатом времен.

Тем, кто строит новый дом

Иные камни, как души

Рабби НАХМАН
Когда ты возводишь себе новые стены, Очаг, одр, стол и стул, Не вешай свои слезы о тех, кто ушел, О тех, кто больше не будет жить с тобою, На камень Или на дерево, — Иначе твой сон будет заплакан, Недолгий сон, без которого не обойдешься. Не вздыхай, когда стелешь себе постель. Иначе сны твои смешаются С потом покойников. Ах, и стены и предметы Чутки, словно эоловы арфы, Словно поле, где твоя печаль произрастает. Чуют они, что ты им родной во прахе. Строй, пока журчат часы, Но не выплакивай минуты Вместе с пылью, Которая свет покрывает.

*** (Вы, созерцающие…)

Вы, созерцающие, у кого на глазах убивали. Как чувствуешь взгляд спиной, так чувствуете вы всем вашим телом взгляды мертвых. Сколько ломких глаз взглянет на вас, когда вы из ваших убежищ сорвете фиалку? Сколько молящих рук в мученической судороге веток на старых дубах? Сколько воспоминания произрастает в цвету вечернего солнца? О неспетые колыбельные в ночном крике горлицы! Иной принес бы на землю звезды, а теперь за него это сделает старый колодец. Вы, созерцающие, вы не подняли убийственную руку, но праха с вашей тоски не стряхнуть вам, вы, стоящие там, где прах в свет превращается.

*** (И с твоих ног, любимый мой…)

И с твоих ног, любимый мой, две руки, рожденные давать, башмаки сорвали перед тем, как тебя убить. Две руки, которые должны отдать себя, распадаясь в прах. Твои башмаки из телячьей кожи, дубленой, крашеной, шилом проколотой. Кто знает, где последний живой вздох обитает? Во время короткой разлуки земли с твоей кровью берегли они песок, словно часы, наполняемые смертью ежесекундно. Ноги твои! Их опережали мысли, такие быстрые у Господа Б-га, что ноги твои уставали, израненные в погоне за сердцем. Но кожу, которую лизал теплый язык матери-коровы, прежде чем содрали ее, — эту кожу содрали еще раз, с ног твоих содрали, любимый мой!

*** (Всегда там где умирают дети…)

Всегда там где умирают дети самые тихие вещи бесприютны. Мантия — боль заката в которой темная душа дрозда оплакивает ночь — маленькие ветерки над зыбкими травами вея развалины света угашая и умирание сея — Всегда там где умирают дети догорают огненные лики ночи одинокой в своей тайне — и кто знает каких проводников смерть высылает: Запах древа жизни, петушиный крик что укорачивает день волшебные часы осеннего ужаса в заколдованную детскую — мотки воды к берегам тьмы гулкий тягучий сон времени — Всегда там где умирают дети завешиваются зеркала кукольных домов вздохом, не хотят больше видеть пляску лилипутов-пальцев одетых в атлас детской крови, пляску что тихо стоит как в подзорной трубе мир, отторгнутый у луны. Всегда там где умирают дети камень и звезда и сколько грез бесприютны.

Мертвое дитя говорит:

Мать меня держала за руку. Тут поднял кто-то нож прощания, и выпустила мать мою руку, чтобы не попал он в меня. Потом она еще раз тихо потрогала мои колени, — и рука ее кровоточила. И пополам перерезал нож прощания кусок у меня в горле. Нож взошел на рассвете вместе с солнцем и в глазах моих начал заостряться. В моем ухе уже оттачивали друг друга вода и ветер, и голос утешителя колол меня в сердце. Когда вели меня на смерть, и в последнее мгновенье чувствовалось, как обнажается великий нож прощания.

Хор спасенных

Мы, спасенные, Смерть уже изготовила себе флейты из наших полых костей. Жилы наши — уже тетива ее лука. Наши тела еще жалуются Всей своей искалеченной музыкой. Мы, спасенные, Все еще висят перед нами в голубом воздухе Петли для наших шей. Водяные часы все еще наполняются каплями нашей крови. Мы, спасенные, Черви страха все еще поедают нас. Наше созвездие погребено в прахе. Мы, спасенные, Просим вас: Не показывайте нам солнце сразу. Лучше постепенно… Не торопясь, ведите нас от звезды к звезде. Исподволь приучайте нас к жизни. Мы ведь отвыкли. Запоет птица, Плеснет ведро в колодце, Откроется наша запечатленная боль И смоет нас. Пожалуйста, Пока не показывайте нам злых собак: Иначе, иначе Мы рассыплемся в прах, У вас перед глазами рассыплемся в прах. Что же все еще сплачивает нас? Мы, бездыханные, Наша душа бежала к Нему из полуночи Задолго до того, как наше тело спасли В ковчеге мгновения. Мы, спасенные, Мы пожимаем вам руки, Мы заглядываем вам в глаза, Но все еще сплачивает нас только прощанье, Прощанье во прахе Все еще сплачивает нас с вами.

Хор мертвых

Мы, черным солнцем страха изрешеченные, — омыты мы пóтом нашей смертной минуты. Увяли у нас на теле нанесенные нам смерти, как полевые цветы вянут на песчаном холме. О вы, приветствующие прах, как друга, вы, песок, говорящий песку: Я люблю тебя. Мы говорим вам: Разорваны мантии, облекавшие тайны праха, воздух, где нас удушили, огонь, которым сожгли нас, земля, куда бросили наши останки. Вода, где жемчуг нашего пота, вскрылась вместе с нами и начинает сверкать. Мы, мертвые Израиля, говорим вам: еще на одну звезду мы углубились в нашего сокровенного Б-га.

Хор деревьев

О вы, затравленные в мире! Наша речь — смесь родников и звезд, как ваша. Ваши буквы из нашей плоти. Мы странствуем вверх, мы знаем вас, — о вы, затравленные в мире! Сегодня висела человеколань у нас на ветках, вчера косуля окрасила розами траву под нашим стволом. Последний страх ваших следов гаснет в нашем покое. Мы — великий тенеуказатель, овеянный птичьим пением, — о вы, затравленные в мире! Мы указываем путь в тайну, чье начало — ночь.

Хор теней

Мы тени, о, мы тени! Тени палачей, пригвожденные к праху ваших преступлений, — тени жертв, рисуя драму вашей крови на стене. О, мы беспомощные траурные бабочки, пойманные на звезде, которая горит себе дальше, пока мы обречены плясать в преисподних. Наши кукольники знают лишь смерть. Золотая мамка, ты, вскормившая нас для такого отчаяния, отверни, о солнце, лицо свое, чтобы и нас покинуть, или пусть нас отбрасывает веселый палец, поднятый ребенком, и легкое счастье стрекозы над водой.

Хор утешителей

Садовники мы, без наших цветов. Не пересадишь целебную траву из вчера в завтра. Отцвел шалфей на лугах, — розмарин утратил запах перед лицом новых смертей. Даже горечь полыни — вчерашняя горечь. Цветы утешенья слишком низкорослы. Им не дотянуться до детской слезы. Новое семя, быть может, в сердце ночного певца. Кто из нас утешать смеет? В глубине долины между вчера и завтра стоит херувим, рисует крыльями молнии скорби, и руки его разлучают утесы — вчера и завтра, словно края раны, которая должна остаться открытой, которая пока еще не смеет зажить. Молнии скорби уснуть не дают полю забвения. Кто из нас утешать смеет? Садовники мы, без наших цветов, стоим на звезде сияющей и плачем.

Хор нерожденных

Мы, нерожденные. Вожделение уже начинает работать над нами. Побережье крови ширится, чтобы принять нас. Росою мы никнем в любовь. Лежат еще тени времени вопросами Над нашей тайной. Вы, любящие, Вы, вожделеющие, Слушайте, вы, больные прощанием: Это мы начинаем жить в ваших взорах, В ваших руках, ищущих в голубом воздухе. Это мы, пахнущие рассветами. Нас уже притягивает ваше дыхание, Берет нас в сон ваш, В наше царство земное, Где наша черная кормилица Ночь Нас выращивает, Пока мы не отразимся в ваших глазах, Пока мы не заговорим в ваше ухо. Как мотыльков, Ловят нас дозорные вашего вожделения. Птичьи голоса, проданные земле, Мы, пахнущие рассветами, Мы, грядущие светочи вашей печали.

Чтобы гонимые не стали гонителями

Шаги, в каких пещерах отголосков вы сохранились, предсказав однажды слуху грядущую смерть? Шаги — не птичий полет, не потроха, не кровавый пот Марса смерть предсказали — только шаги. Шаги — Древняя игра палача с жертвой, гонителя с гонимым, охотника с дичью. Шаги, которыми время терзает, час — волк гасит путь беглеца кровью. Шаги, отсчитывающие время воплями, вздохами, паводок проточной крови, смертный пот час от часу обильней. Шаги палачей по следам жертв, секундная стрелка на циферблате земли, каким только черным месяцем притянутой? В музыке сфер где резкий ваш звук?

*** (Прощанье — из двух ран кровавое слово…)

Прощанье — из двух ран кровавое слово. Вчера еще слово морское с кораблем тонущим меч посредине — Вчера еще смертью в звездной чешуе пронзенное слово — соловьиное горло с поцелуем полуночи — Сегодня — два висячих лоскута и человеческие волосы в когтистой лапе которая терзала — А мы все еще кровоточим исходим кровью от тебя — твой источник в руках у нас. Мы воинство прощающихся строим твою темноту — пока смерть не скажет: молчи ты — а здесь кровь льется дальше!

*** (О ты плачущее сердце мира…)

О ты плачущее сердце мира! Двойное семя из жизни и смерти. Тобою ли найден Б-г, семя любви. Затаено ли ты в сироте, который на перила жизни, тяжело опираясь, идет? Живешь ли ты в нем, там, где убежище звезды? О ты плачущее сердце мира! И ты вознесешься, когда исполнится срок. Ибо дома нельзя оставаться томлению, строящему мосты от звезды к звезде!

*** (Заслонены любящие…)

Заслонены любящие небом, словно каменной стеной, Тайная стихия творит им дыхание, и несут они камни в благословение, и все, что растет, у них одних находит родину. Заслонены любящие, и для них одних щелкают соловьи, которые без них вымерли бы уже в глухоте. Лани, тихие лесные сказки, кротко сострадают им. Заслонены любящие, находят они скрытную боль заката, кровь на ивовых ветках, — и, улыбаясь, практикуют в ночи умиранье, тихую смерть со всеми родниками томления.

*** (Почему черный ответ ненависти…)

Почему черный ответ ненависти на бытие твое, Израиль? Ты чужой, дальше твоя звезда, чем другие. Продан ты этой земле, чтобы одиночество не прекратилось. Истоки твои поросли бурьяном, — меняешь ты свои звезды на все, что есть у червей и у моли, и все-таки от бредового песка с побережий времен лунной водою влекутся они вдаль. В хоре других ты пел тоном выше или тоном ниже — бросился ты в кровь заката, как одна боль другую ищет. Длинна твоя тень, и поздний твой час пробил, Израиль! Долог твой путь от благословения вдоль эпохи слез до перепутия, где ты рассыпался пеплом, Твой враг дымом твоего сожженного тела твое смертельное одиночество написал на лбу неба! О какая смерть! Когда все ангелы-хранители с крыльями кровавыми изодранными на колючей проволоке времени висят! Почему черный ответ ненависти на бытие твое, Израиль?

Давид

Самуил увидел за слепецкой повязкой горизонта — Самуил увидел — в царстве решения, где, догорая, никнут созвездия, пастуха Давида, пронизанного музыкой сфер. Как пчелы, приближались к нему звезды, мед почуяв — Когда мужи искали его плясал он, овеянный дремотным руном агнцев пока не остановился и тень его не упала на овна — и наступило царское время, но в зрелом возрасте, отец поэтов, измерил он в отчаяньи отдаленье Б-жье и построил из псалмов ночной приют для раненных дорогой. Умирая, больше преступного отдал он червивой смерти, чем сонм отцов его — ибо от образа к новому образу ангел в человеке плачет глубже в свет!

Числа

Когда ваши формы поникли пеплом в ночные моря, где вечность полощет приливом и отливом жизнь и смерть — поднялись числа — (выжженные однажды на руках у вас чтобы никто не ушел от муки) поднялись метеоры чисел на зов пространств где световые годы как стрелы и где планеты из магичерких веществ боли рождаются — числа — с корнями вырванные из мозга убийц и уже включенные в синие жилы небесного круговорота.

*** (На дорогах земли дети лежат…)

На дорогах земли дети лежат с корнями вырванные из матери-земли. Свет померкшей любви выпал у них из рук чью пустоту наполняет ветер. Когда отец всех сирот, вечер, с ними из всех ран истекает кровью и трепетные их тени душераздирающий страх тел их срисовывают, впадают они вдруг в ночь словно в смерть. А в горах рассветной боли умирают их отцы и матери снова и снова.

*** (Куда ты, куда…)

Куда ты, куда Вселенная томления, Заколдованная уже в гусенице. Крылья напрягшая, Рыбьими плавниками Начало обозначающая В глубинах водных, которые Одно только сердце может Измерить грузилом Печали. Куда ты, куда Вселенная томления, Вместе с мечтами потерянных царств земных, Вместе со взорванной кровеносной системою тела. Пока душа, съежившись, Нового рождения ждет Подо льдом смертной личины.

Мотылек

Дивный мир, мир нездешний, нарисован в твоем прахе. Сквозь огненное ядро земли, сквозь каменную ее скорлупу ты проникаешь, ткань прощанья в толще преходящего. Мотылек, каждой твари доброй ночи! Бремя жизни и бремя смерти опускается с твоими крыльями на розу, которая блекнет вместе со светом, зреющим в чаяньи родины. Дивный мир, мир нездешний, Нарисован в твоем прахе. Царственный герб В тайне воздуха.

*** (Мы матери…)

Мы матери, тоскующие из морской ночи. Мы домой возвращаем. Наше призванье — домой возвращать разбросанное добро. Мы матери, грезя, блуждаем со звездами, покидают нас потоки Вчера и Завтра и с нашими родами мы словно остров одни. Мы матери, говорим смерти: расцветай в нашей крови, чтобы любил песок и чтобы звезды в зеркале мира… Мы матери, баюкаем в люльках проблески воспоминаний о днях творения — вдох и выдох мелодия нашей любовной песни. Мы матери, баюкая, вдыхаем в сердце вселенной мелодию мира.

*** (Если бы пророки вломились…)

Если бы пророки вломились в двери ночи, зодиак богов-демонов жутким венком надев на голову, тайны рушащихся и вздымающихся небес на плечах взвешивая, — ради тех, кто давно загнан ужасом; — Если бы пророки вломились в двери ночи, звездные пути затеплив золотыми линиями на своих ладонях, — ради тех, кто давно спит сном непробудным; Если бы пророки вломились в двери ночи, изранив словами поля буден, даль доставляя поденщику, который давно уже никого не ждет вечером; — Если бы пророки вломились в двери ночи и ухо искали бы, как ищут родину — Ухо людское, ты, заросшее крапивой, стало бы ты слушать? Если бы голос пророков во флейтах-костях убитых детей зазвучал бы, воздух, сожженный воплями мучеников, выдохнул бы, если бы мост из последних старческих вздохов он воздвиг, — Ухо людское, жалкой возней занятой, стало бы ты слушать? Если бы пророки бурями-крыльями вечности нагрянули, если бы они взломали твой слух словами: Кто из вас хочет воевать против тайны? Кто из вас хочет измыслить звездную смерть? Если бы пророки восстали в ночи рода людского, как влюбленные в поисках возлюбленного сердца, Ночь рода людского, найдется ли у тебя сердце для них?

Народы Земли

Народы Земли, вы, лучами неведомых созвездий опутанные, словно пряжей, вы шьете и вновь распарываете, в смешении языков, словно в улье, всласть жалите, чтобы и вас ужалили. Народы Земли, не разрушайте Вселенную слов, не рассекайте ножами ненависти звук, рожденный вместе с дыханием. Народы Земли, о если бы никто не подразумевал смерть, говоря «жизнь», если бы никто не подразумевал кровь, говоря «колыбель». Народы Земли, оставьте слова у их истока, ибо это они возвращают горизонты истинному небу и своей изнанкой, словно маской, прикрывая зевок ночи, помогают рождаться звездам.

*** (Какой легкой…)

Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви когда высвобожденной музыкой камень бежать пустится и горы удушья домовыми сидевшие на груди человеческой тяготы скорби из вен взорвут. Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви когда черная раскаленная месть магнитом притянутая к снежному одеянию ангела смерти остынет и тихо скончается. Какой легкой будет земля всего-навсего облако вечерней любви если пропало Звездное поцелуем розы из ничего —

*** (Это планетный час беглецов…)

Это планетный час беглецов. Это стремительное бегство беглецов в падучую, в смерть! Это падение звезд из магического заточения порога, очага, хлеба. Это черное яблоко познания, страх! Угасшее солнце любви, которое дымится! Это цветок спешки, забрызганный пóтом! Это гонители из небытия, только из бегства. Это гонимые, которые свои смертельные убежища уносят в могилы. Это песок, испуганный гирляндами прощанья. Это бросок земли в пространство, ее дыхание прерывистое в смирении воздуха.

*** (В голубой дали…)

В голубой дали, где движется аллея красных яблонь, корнями-ногами взбираясь на небо, томление дистиллируется для тех, кто в долине. Солнце, лежа на краю дороги, волшебными палочками велит остановиться путникам. И стоят они в стеклянном удушье, пока ювелир-кузнечик царапает невидимое и камень свой прах, танцуя, превращает в музыку.

*** (Соляные языки моря…)

Соляные языки моря лижут жемчуг нашего недуга роза на горизонте не из праха а из ночи никнет в твое рождение — Здесь в песке ее черный опутанный временем шифр волосами растет еще и в смерти —

*** (Волосы мои, волосы…)

Волосы мои, волосы, куститесь вы трескучими искрами, — дрок пустыни, подожженный воспоминаниями. Волосы мои, волосы, какой раскаленный солнечный мяч покоится в вашей ночи? На ваших кончиках умирает Вселенная, Б-г уложил ее тихо, погашая в теле, орошаемом слезами. Но также и в детском томлении, в порывистой жажде огненных мячиков — началом, произрастающим вечно.

Хасиды пляшут

Веет ночь хоругвями смерти. Черные шляпы Божьи громоотводы, море тревожат, качают его, раскачивают его, бросают его на побережье, туда, где луч изрезал землю черными ранами. Вкус планеты на языке. Это спето дыханьем в легких того света. На семисвечнике Плеяды молятся.

*** (Это черное дыхание…)

Это черное дыхание Содома и грехи Ниневии бременем у открытой раны нашей двери. Это Священное Писание спасающееся бегством карабкающееся на небе всеми своими буквами оперенное блаженство прячущееся в медовые соты. Это черный Лаокоон броском на наше глазное веко продырявив тысячелетия вывихнутое дерево боли произрастающее в нашем зрачке. Это Его море-мантия оттянутая в гулкую капсулу тайн. Это наш отлив созвездие скорби из нашего хрупкого песка —

*** (Стрелец мое созвездие…)

Стрелец мое созвездие облюбовал себе тайную мишень в крови: беспокойство… шаг летучий бесприютный — Ветер — это не дом знай себе зализывает зверем раны на теле — Вытянешь ли время золотыми нитями солнца? Запеленаешь ли коконом шелкопряда ночь? О темнота расстели свою весть взмахом ресниц: отдых беглеца.

*** (Так далеко в пространстве…)

Так далеко в пространстве лечь и уснуть. Бегство на чужбину с тяжелым багажом любви. Зоной сна-мотылька, словно зонтиком от солнца, осенена истина. Ночь, ночь, тело, ночная рубашка, простирает свою пустоту, пока вырастает простор из праха без песни. Море пророческими языками пены катится над погребальным покровом, пока солнце вновь не посеет лучевую боль секунды.

*** (Этот мир — ядро…)

Этот мир — ядро, в которое врезано Его имя! Сон зубами-звездами крепко держит его в жесткой плоти яблока-земли. Ими прощупывает он воскресение. Этот мир и все его тропы расцветают синевой вневременного. Все следы бегут вовне. — Вулканический песок дрожит, бараньими рогами разрытый в пробуждении. Спешил пророческий час мертвых из шелухи вылущивать. Пухом одуванчиков, только окрыленные молитвами, вернулись они домой.


Поделиться книгой:

На главную
Назад