Что со мной и моей семьей что-то не в порядке, я уже и раньше догадывалась. Тогда еще был жив мой прадед, и в семье праздновали еврейскую Пасху, и всегда не в тот день, что соседи. Позднее я разобралась с Пасхой, пасхалией и многими тонкостями иудео-христианских раздоров, но не в семь моих лет! Словом, Витька меня дразнил, даже травил слегка, я же морду отворачивала, ставя себя выше оправданий. Но в лапту играли вместе всей дворовой компанией.
Потом постепенно подоспело дело врачей, маму выгнали с работы. Врачом она не была, но была биохимиком, еще хуже! Сразу мерещатся ядовитые порошки и жидкости, подсыпаемые и подливаемые в кушанье вождям и всему остальному русскому человечеству. Витька меня постоянно задирал, а я с ним дралась на равных.
А потом про Витьку Боброва я забыла. Он исчез неизвестно куда.
Сначала Каляевскую улицу, нашу семисемейную коммуналку, покинули мы с мамой — дед купил нам кооператив на Новолесной, возле Белорусского вокзала. Вскоре выселили и бабушкину квартиру: они въехали в двухкомнатную квартиру на Башиловке, их последнее земное жилье. Их новый дом был минутах в пятнадцати ходу от Петровского парка, первого их московского дома, куда вселились они молодоженами в начале 1917 года. Там родилась моя мама в 1918 году. Когда-то это было дачное место, потом оно стало предместьем, а сейчас здесь метро «Динамо», двенадцать минут до центра по зеленой ветке. Хороший район, почти центральный, а тогда стояли деревянные дачи, дровяные сараи и колонки.
Наше новое кооперативное жилье тоже было неподалеку: от Бутырского Вала через мостик над железнодорожной веткой, мимо комбината «Правда», минут десять ходу через путаную сеть проездов, переулков, гаражей — и мы у бабушки, на Башиловке. И последняя колонка на Нижней Масловке еще извергала пенную воду зимой и летом.
В старом дворе я не появлялась. Да и двор изменился до неузнаваемости: его залили асфальтом, исчезли палисаднички, сломали два полубарачных строения, белье больше не полоскалось на веревках, и не играл пьяненький дядя Вася по праздникам на своей гармошке. Двор стал почти совсем приличным, и население поменялось: вымерли старухи в валенках, инвалиды на костылях. Почти никого из старых соседей не осталось во дворе.
Не помню, какая такая нужда занесла меня на Каляевскую улицу. Но прямо возле ворот моего бывшего дома я встретила Витьку Боброва. Я не сразу его узнала: он был маленький, почти как в детстве, щуплый, лысый, широченная его улыбка обнажила два ряда стальных зубов. Он раскинул руки и обнял меня:
— Люська! Ну ты прям!
Он уже отсидел и освободился. У меня дух перехватило: старенький мальчик, морщинистый, со шрамом через лоб, он был так рад, как будто встретил сестру родную…
— Небось институт закончила? А как мамка твоя, живая? А моя померла!
— Да что ты! Тетя Настя ведь нестарая была!
— А под трамвай попала, на Делегатской! Нам там комнату дали, ты не знаешь? А Нинка замуж вышла! — вывалил он все семейные новости.
Мой детский враг стоял передо мной, улыбался сморщенным лицом, радовался встрече.
— А как я в тебя влюблен был, помнишь?
Ничего такого я не помнила. Но и он, видно, начисто забыл, как мы отчаянно дрались в детстве.
Бедный мой враг! Больше я его не встречала. Последнее, что я о нем слышала, что он недолго гулял на свободе, снова загремел в тюрьму за какое-то неудачливое воровство. Не думаю, что он жив. Бедный мой враг!
Про Андрея
Искусство неделания
Есть причина, которая удерживает меня от того, чтобы писать об Андрее Красулине, — он мой муж, и потому страшно перейти границу частной жизни, перевести в область публичного мысли и чувства, выросшие в пространстве интимном. Но эта же самая причина и побуждает к высказыванию: тридцать лет разнообразного общения — напряженного и бурного, глубокого и содержательного, — довольно долгого брака, в конце концов, так взаимно изменили нас обоих, что всё чаще мы попадаем в зону удивительного единомыслия, где совершенно невозможно вычленить «твое» и «мое». Порой мы уже не знаем, да и не интересуемся знать, кто из нас двоих впервые высказал мысль, сформулировал отношение к тому или иному предмету, заметил нечто на первый взгляд незначительное, имеющее отношение к «совместному проживанию момента». Это случается не каждый день, не каждый час — изредка, — но всегда с радостью осознается. Неважно, в какой именно точке происходит это единение, но с годами оно располагается всё ближе к природе, к миру, к области спонтанных движений, которые называют творчеством.
Вот произнесено это ключевое слово — «творчество». Оно имеет природу, сродную радиоактивности. Заряд, который излучает. Я, как и многие другие, попала в зону воздействия Андрея Красулина.
Творческий заряд — мощный или слабенький, зародышевый — присутствует в каждом человеке. Собственно, это видовой знак, одна из отличительных особенностей человека. Он, этот заряд, не сопряжен ни с силой интеллекта, ни с нравственными качествами; иногда он не связан даже с талантом.
В русском языке нет даже точного слова: мы не говорим «творческость», а используем английское, очень бледное и рационализированное понятие «креативность». Так вот Андрей наполнен до краев творческой энергией, креативность — его основное качество. И потому всё, что он делает, — готовит еду, ест, пьет, смотрит в окно, стирает рубашку, чинит велосипед, играет с ребенком — является творческим актом. Полная укорененность в данном мгновении уравнивает действия бытовые и профессиональные. Необходимость написать вот эту картину совершенно равна необходимости наскоро, к обеду вырезать еще одну деревянную ложку, потому что людей за столом в мастерской оказалось больше, чем ложек на столе. Только необходимое, ничего лишнего. Отсюда же — отвращение к рутине, к суете. Не декларированное, а изнутри выявляющееся. В выставках он долгие годы почти не участвовал — даже такой естественный и законный для художника жест казался ему излишней манифестацией. Впрочем, этому способствовало то обстоятельство, что участие в выставках было для него невозможным: за тридцать лет, не считая молодежных, с шестидесятого по девяностый, его допустили к участию лишь в одной групповой выставке в 1979 году, на Кузнецком Мосту, в зале московского Союза художников.
В общении с Андреем мне открывались важные вещи, о которых знаешь чуть ли не с рождения, но не осознаешь их: через Андрея открылась система координат, та культурная азбука, без которой не существует никакое творчество. Эти новые открытия требовали от меня самоопределения: в мастерской Андрея я становилась писателем…
У Андрея есть излюбленные темы, к которым он постоянно возвращается. Это основные знаки — круг, квадрат, крест. И параллельно этому — органическая тема: дерево, движение роста, раскручивания, прорастания…
Почему я говорю об этих знаках — круг, квадрат, крест, — находящихся исключительно в ведении искусствоведов? Потому что Андрей, взяв за руку, ввел меня в этот мир, по сути, за пределы живописного, пластического, и подтвердилась догадка, что наука и искусство — одно и то же, всего лишь инструментарий для вхождения в жизнь.
Сколько умных ненужных книжек я прочитала в молодости, прослушала лекций, в какие только эзотерические кухни не совалась носом, пока не обнаружила, что надо всё отодвинуть и просто посидеть… Возможно, мы обнаружили это совместно в один прекрасный день… Но согласованно и с чувством благодарности друг другу.
И вот мы сидим и ничего не делаем. И я постепенно стала догадываться, что «ничегонеделанье» Андрея — серьезное и осмысленное занятие. На первый взгляд оно нерезультативно, если результат — видимое и материальное достижение. Мы все в большей или меньшей степени заражены этой тайной болезнью материализма: результат нужно пощупать руками. Результат сосредоточенного неделания нельзя пощупать руками, его невозможно описать. Он заключается в достижении определенного состояния покоя и внимательного присутствия в мире. Это не имеет никакого отношения к экстазу, эйфории, возвышенности. Одним словом, описать невозможно, но от Андрея идет эта волна. И я стараюсь ее уловить, я пытаюсь научиться от него ничего не делать этим самым способом. Неделание — великое искусство. И уж во всяком случае, неделание лишнего.
Зато когда он делает что-то, он полностью принадлежит тому, что делает, единое целое составляет намерение и исполнение, ни тени рассеяния, ни на волосок посторонней мысли, полная концентрация. Так он ест, пьет, рисует, слушает музыку, любит, читает.
Наверное, я думаю об Андрее гораздо больше, чем он обо мне. Зато я его и лучше знаю. И отца его, Николая Петровича, хорошо помню. Он умер девяноста пяти лет, ветеран трех войн — империалистической, Гражданской, Отечественной, — потерявший на последней войне ногу, биолог, специалист по лесу, человек образцового достоинства, красоты и большой физической силы. Очень педантичный, организованный, западного, даже, пожалуй, немецкого склада.
От отца Андрей унаследовал красоту и силу, а от деда, священника и пьяницы, — ту русскую размашистость, неуправляемость, азарт до самозабвения, из которых произрастает «священная русская болезнь». Каким-то образом это было связано с самозабвением творческим.
Работы последних лет — холодные монохромные пространства, полные волнующего, но абсолютно невысказуемого содержания, — и являются тем местом созерцания, молчания и тишины, о котором мы тоскуем посреди удушающего города, в гонке, в одышке, в коллапсе… Смотрю, пытаюсь подобрать слова: изнанка неба? вход за предел? смерть координат?
Глупое занятие — нет названия. Разве что номер опуса… На мгновение оказываешься там, где очертания прекрасных муз расплываются: музыка, слово, объем, цвет переходят одно в другое с легкостью, известной из сновиденья. Но в любую минуту можно отвернуться ото всего этого, и Андрей сварит чай, поставит на стол курагу и орехи, включит музыку. Дома хозяйничаю я, в мастерской — он. Остановка. Кажется, мы сейчас ничего не делаем…
Одна его мастерская, в начале шестидесятых, была в Тимирязевке, рядом с моим тогдашним домом. Но мы не были знакомы, просто ходили по одной улице. Другая, на Масловке, много лет была центром моей жизни — окна почти вровень с землей, пивнушка за стеной, звон трамвая, блестки счастья и горя, лучшее место на земле, как мне представлялось. Теперешняя мастерская — в Сокольниках. Я могу туда прийти, когда упадок сил, потеря энергии, просто плохое настроение. Посидишь, посмотришь по сторонам, пошаришь глазом по стенам и по полкам, и возвращается система координат, восстанавливаются масштабы происходящего: важное остается, мелочь и мусор высыпаются.
Андрей отбрасывает большую тень — мне хорошо в этой тени.
«Восход солнца в Сокольниках»
Это любимая картина. А это любимый художник. Он же — любимый друг и любимый собеседник. Картина — одна из множества заполняющих мастерскую. Вчерашняя. Завтрашняя. Почти любая. На картине нечто происходит. Происходит с художником, и след происходящего запечатлен. Не всегда удается расшифровать и обозначить словами происшедшее между художником и внешним миром. Изображена связь человека и мира, и не статическая, раз навсегда заданная, а живая, ежеминутно рождающаяся.
Я смотрю на картину — и совершается открытие.
Название картины, как она представлена в каталоге художника, — «Восход солнца в Сокольниках». Тысячи раз каждым из людей виденная картина восхода солнца. Тысячи раз многими художниками запечатленная. На этот раз — единственная, где указано точное место и время космического события.
Вперед были высланы ангелы. Деревянные, сделанные из древесных щепок и тонких планок, с воздетыми и опущенными деревянными крыльями, они встречались мне в домах общих знакомых, и я спрашивала: откуда? Андрей Красулин подарил, — отвечали…
В одном из домов, заселенных ангелами, мы и познакомились в середине шестидесятых. Познакомились — сильно сказано. Потом нас знакомили по меньшей мере раз пять, прежде чем он меня начал узнавать. Точно помню, когда он впервые со мной поздоровался: я была в конце беременности, сидела, сложив руки на большом животе, и он улыбнулся. Тогда я не знала о его пристрастии к беременным женщинам, они вызывали в нем почти религиозное умиление…
Несколько лет спустя, когда я впервые оказалась в его мастерской, я поняла, откуда взялись те деревянные ангелы: они были потомками народной игрушки, архаической скульптуры, над ними стояла тень русского авангарда. Именно тогда я и увидела первые репродукции кикладской пластики, примитивные человеческие фигурки древней островной культуры. Тогда же я и поняла, как важна генеалогия в искусстве: что из чего рождается, кто кем оплодотворяется… Андрей тогда числился в скульпторах, много рисовал, но к настоящей живописи еще не приближался.
Однако, что бы он ни делал, особые качества его личности угадывались всегда: внутренний аскетизм, минимализм жеста, внутренняя сдержанность и отвращение к любому виду пафоса… Эти качества прочитывались и в общей стилистике его жизни тех лет: на столе — закопченный чайник, несколько деревянных ложек, каша, картошка, зелень. Непременная бутылка водки. Крепкий чай. На нем телогрейка, сапоги. Единственные джинсы в кожаных, собственноручно пришитых заплатах — задолго до «лоскутной» моды. И полное нежелание идти на компромисс. И независимость, гарантировавшая одинокий путь художника, никогда не входившего ни в какие групповые взаимоотношения… Одинокий художник.
Чем поразила меня эта картина? Это восходящее солнце было как будто с русской иконы. На иконах солнце изображается обычно в углу, и только четверть солнечного диска украшает угол доски, а здесь художник как будто вытащил иконописное солнышко в центр и сделал его главным действующим лицом. Старый монах-иконописец усмотрел бы в этом сюжете языческое преклонение перед космическими силами, но Красулина это не беспокоит — он глубоко вник в иконопись, до некоторой степени усвоил ее внутреннюю методику. Икона — картина преображенного мира. Преображение касается не только самих святых, изображенных с нимбами, но и ткани их одежд, мебели, цветов, животных, деревьев и деталей пейзажа, попадающих в поле зрения иконописца.
«Восход солнца» я увидела именно как современную икону. Фон, разбитый на четыре цвета, как символ сторон света, четырех стихий, четырех столпов — всего, что в нашем мире кратно четырем, — и солнце, чуть смещенное от центра картины так, что смещение это означает движение, начало некоторой траектории, по которой движется и само солнце, и мир, им согреваемый, и мы сами…
Может быть, это высочайший уровень обобщения. А возможно — непосредственное видение космических начал…
«Иногда еду в метро, посмотрю по сторонам и поражаюсь: вокруг — ангельские лики», — говорит он. Я только головой качаю: не вижу никаких ангельских ликов в толпе моих соотечественников, усталых, серых, возвращающихся домой после тяжелого рабочего дня.
У Красулина мало портретов. Зато много деревьев. Портреты деревьев не всегда узнаваемы, зато древесных мотивов — множество. Наверное, дерево — первая любовь художника. Дерево появляется уже в самом начале его художнической биографии: первые работы, которые были замечены зрителями и критиками в ранних шестидесятых, — деревянные деревья. Многие годы он считался одним из лучших скульпторов-«деревянщиков». Приемы его работы были самыми что ни на есть «народными»: никакого «вышивания», мелочной резьбы. Прикосновение к дереву почтительное, но твердое, как у деревенского плотника. Инструмент часто он выбирал тоже самый грубый: топор. И скульптуры свои делал иногда топором.
Но постепенно в мастерской всё меньше стало появляться скульптуры, всё больше — рисунков, холстов.
«Я — начинающий художник», — говорил о себе Андрей, приближаясь к семидесяти годам. Давно признанный мастер, работы которого экспонируются в лучших русских музеях — в Русском музее в Петербурге, в Третьяковской галерее в Москве, а также в музеях провинциальных городов.
Живопись началась в середине семидесятых. И с первых работ стало видно, что Красулин обладает колористическим «абсолютным слухом». Хорошо помню, как это начиналось. С помойки. Ящики из-под фруктов Андрей разбивал на планки, выкрашенные планки образовывали композиции, в которых угадывался то забор, то пейзаж. На выставках в семидесятых эти «заборные» работы еще сосуществовали рядом со скульптурой, с годами цвет занимал всё большее место. Наверное, самой крупной и значительной работой в этом переходном жанре была стена в Рязанской филармонии — деревянная скульптурная работа, напоминающая об органе. Живописная поверхность органа как будто несколько смещена, не полностью совпадает со структурой органных труб, и золотые письмена выступают на живописи как тайные знаки… «Хвалите Господа с небес…» — первые слова 148-го псалма.
Наверное, картину «Восход солнца» я так полюбила потому, что в ней реализуется полное отрицание разделения искусства на фигуративное и абстрактное. Картина эта вполне может рассматриваться как абстрактная. Как очень емкий иероглиф. С другой стороны, что есть реальнее, чем солнце, когда мы сами, человеческие существа, — его отдаленные плоды? Изображенный на картине огненный шар вполне реалистичен. Но как бы мы эту картину ни рассматривали, от нее идет мощная энергия, и энергия радостная, очень сильная.
Обычно первичное восприятие картины связано с ее сюжетом. Что нарисовано? На этом уровне важна узнаваемость сюжета, житейские или литературные ассоциации, которые она вызывает.
Восприятие эстетическое предполагает более развитого зрителя. Такой зритель видит, как это сделано. Оценивает точность рисунка, технику живописи, стройность композиции. Такой зритель замечает многослойность пространства голландского пейзажа, волшебство света Рембрандта, чудо человеческого лица, запечатленного Мемлингом. И многие, многие другие детали… Эти зрители составляют некоторую часть посетителей художественных галерей, и я узнаю их лица, когда они смотрят картины… Такой зритель смотрит далее сюжета.
Существует еще один способ взаимодействия с живописью, которому я училась в течение десятилетий, очень медленно и именно благодаря Андрею, который был моим учителем. Собственно, он шел сам по этому пути, мне только иногда удавалось быть свидетелем его открытий. Слово «открытие» — ключевое. Художник совершает открытие, зритель его видит. И здесь оба участника процесса — зритель и художник — оказываются связаны воедино. Если открытия нет, то мы имеем дело с голым мастерством. С ремеслом. И это тоже очень важная тема: последние десятилетия концептуальное искусство почти вытеснило старое, честное искусство, связанное с высоким ремеслом. Мастерству отказали в значении, его разжаловали настолько, что многие современные художники академическому рисованию вообще не обучены. С точки зрения концептуального художника, открытие совершается исключительно интеллектуальным способом. Андрей же уважает рукоделие, продолжает оставаться мастером, и его открытия, где бы они ни происходили — в скульптуре, живописи или графике, всегда выполнены на чрезвычайно высоком техническом уровне. И всё рукотворно: подрамник, грунтовка…
«Восход солнца» недолго украшал мастерскую. В какой-то момент Андрей сказал мне, что приходил американский коллекционер и купил картину. Я расстроилась. С другой стороны, чего же расстраиваться? Художники рано или поздно расстаются со своими работами. Я скучала по картине. Ее фотография, как портрет любимого человека, стояла на столе. Полгода тому назад, когда младший сын обзавелся отдельным жильем, я попросила Андрея написать «дубль». Он долго отказывался, говорил, что ничего повторить нельзя, всё существует только один раз. Но в конце концов согласился. Написал «Восход солнца-2». Это хорошая картина. Но не такая напряженно-радостная, как первая. О чем я Андрею и сказала.
— Так можно повесить первую, — сказал Андрей.
— Ты же ее давным-давно продал! — изумилась я.
— Мне тоже так казалось. Но я недавно залез на антресоли, а она там лежит. Видно, я тогда американцу какую-то другую работу продал.
— А ты мне ее не подаришь? — спросила я, сама себе не веря.
— Да ради бога, — ответил Андрей.
И вот теперь я обладатель любимой картины.
С Андреем мне иногда бывает тяжеловато. Зато с его картинами — всегда прекрасно: они висят на стене очень тихо, ничего не говорят, а что-то меняется в воздухе от их присутствия.
Бронза о Мандельштаме
В конце ноября 2008 года в Москве открыт был памятник поэту Мандельштаму рядом с домом, где жил когда-то брат поэта, и Осип Эмильевич в этом доме по Старосадскому переулку не раз останавливался, приезжая в Москву. Он не любил здесь бывать — в коммунальной квартире было тесно, и приютить можно было только одного человека, но не двоих. Мандельштамы предпочитали не разлучаться, и Осип Эмильевич останавливался у брата довольно редко. Но тем не менее это один из адресов, где Мандельштам останавливался, точка на мандельштамовской карте Москвы. Именно на этом месте и решено было поставить памятник Осипу Мандельштаму. Был объявлен закрытый конкурс, в котором участвовали семь, кажется, скульпторов. Первое место получил проект памятника скульпторов Елены Мунц и Дмитрия Шаховского (архитектор А. Бродский), и именно этот памятник и был открыт две недели тому назад.
Идея реалистического портрета совершенно не увлекала Красулина. Он давно уже заявил, что «пиджаков не лепит». Поэтому совершенно естественным оказался путь художника к тому умозрительному пространству, откуда черпал поэт свои образы.
Речь, в сущности, шла о переводе с одного языка на другой — с языка словесного, в данном случае русского, на язык пластики, движения, в данном случае движения расплавленного воска, расплавленного металла. И поэт, и художник смотрят в одну сторону, черпают из одного источника, реализуют, каждый на своем языке, нечто сходное. Другой поэт, современник Мандельштама, сказал в тридцатые годы:
Результатом «вглядывания в ту сторону» явились шестьдесят четыре бронзовые фигуры, или объекты, которые появились на свет в минувшем году. Третьего декабря в Музее архитектуры Москвы имени Щусева, почти одновременно с открытием памятника Мандельштаму, открылась выставка этих работ. Должна от себя добавить несколько слов: так случилось, что в конкурсе участвовали профессионалы, объединенные многолетней дружбой и уважением. По этой причине в этом уникальном конкурсе царила исключительно дружественная атмосфера, и речи не могло быть об обычных в таких ситуациях зависти, ревности и раздражении. К тому же сам Мандельштам, его глубинное благородство, миролюбие, причастность космическому исключали суетное отношение к теме.
Несколько слов о русской скульптуре. Строго говоря, ее нет. Или почти нет. Национальный русский гений нашел свое выражение отчасти в иконописи, связанной изначально с византийской традицией, отчасти в церковной архитектуре. Очень яркая страница — русский авангард начала XX века. Круглая скульптура отсутствует как форма в решении внешнего и внутреннего пространства русских православных храмов. В религиозном сознании икона представлялась своеобразным окном в иное неизменное пространство, в то время как скульптура является реальным объектом, зависящим от условий освещения и угла зрения.
Это и определило отсутствие традиции в русском светском искусстве до XVIII века. Первые скульптуры были либо привезены из Европы, либо сделаны в России приглашенными европейскими мастерами. Многие известные скульпторы, представители русского авангарда — Габо, Певзнер, Архипенко, Цадкин, — все-таки были вписаны в европейскую традицию, да и жили в основном в Западной Европе. В России таких значительных фигур немного: Трубецкой, Голубкина, Татлин, Королев, Матвеев. Их искусство было почти задавлено наступлением сталинского ампира.
Андрей Красулин скептически относится к памятникам как к жанру, что легко понять, поскольку его детство прошло в стране, уставленной бессчетными памятниками вождям. Еще одна — климатическая — особенность нашей страны заключается в том, что дворнику с метлой приходится сбивать с башки вождя намерзшую снеговую шапку: картина, произведшая на будущего скульптора неизгладимое впечатление в детстве.
Андрей, в сущности, с самого начала знал, что делает не памятник Мандельштаму, а место его памяти — его памятного присутствия. Абстрактная и живая пластическая форма является концентратом такого присутствия поэта в этом месте. Отсюда появление этой серии — шестидесяти с лишком пластических объектов. Это не поиск необходимого решения, не варианты отбора: каждый из объектов — фиксация мыслей и образов в процессе общения с поэтом в данный момент времени.
Андрей как скульптор работал с очень многими традиционными и помоечными материалами — от камня до мятой бумаги. В этом случае материал как будто вызвался сам — это был воск. То, что здесь представлено, — конечно, бронза, перевоплощение воска в металл. Восковой оригинал хрупок, недолговечен, плавок. Восковой оригинал при литье гибнет. Воск, пчела, осы, оси, мед — всё это живет в системе образов Осипа Мандельштама. И бронза — мандельштамовский материал. Его античность, его Рим, его Средиземноморье. Каждое легкое прикосновение отзывается звоном «атлетических дисков».
Бронза — материал, созвучный поэту. Мне кажется, что Мандельштам — самый космичный из русских поэтов XX века. Поэзия Мандельштама — улов из тех глубин, где бушует раскаленная магма, и из тех высот, где носятся ледяные облака элементарных частиц. Эти космические образы — отвлеченные, не воплощенные в видимые вещи, — Мандельштам умел переводить на человеческий язык. Иногда — пронзительно и точно, иногда — таинственно и невнятно, но никогда — приблизительно. Верным доказательством тому — ожог от прикосновения к его поэзии.
Мандельштам был наблюдатель космоса, его переводчик и в этом смысле собеседник богов. А может, посредник между ними и нами, профанами. Мне кажется, он осознавал свою причастность к Олимпу — назовем это так, и легкие его были приспособлены к горнему воздуху, и это обрекало его на горькое сиротство и изгойство в «эпоху москвошвея». Его земная жизнь — мытарство души по эту сторону границы. Бесы огромные, государственного значения, и мелкие, уличные и дворовые, обстояли его от юности до последней минуты. Можно лишь догадываться о том, в каком нестерпимом диссонансе он существовал — между подлинной космической родиной и убийственно унизительным бытом России тридцатых годов. Не от этой ли разности потенциалов и высекались искры его поэзии…
Точного и адекватного перевода с языка на язык не существует. Но есть приближение, пересказ, вариация на заданную тему. Эту бронзовую серию можно тоже считать вариацией на тему мандельштамовской поэзии — встречаются элементарные частицы разных вселенных. И встреча вызывает определенный резонанс.
Андрей Красулин стоит на том же берегу космического океана и смотрит в ту же сторону, что и поэт. Тот источник, который провоцировал мандельштамовские стихи, обуславливает и бронзовые откровения АК. В каком-то смысле — параллельный ряд. Иногда эта близость наглядна. «Мандельштам», придуманная еврею в XVIII веке немецкая фамилия, означает «ствол миндального дерева», «миндальное дерево». Горький запах миндаля, его праздничное бело-розовое цветение, обещание триумфа автору «Ламарка», погружающего себя в эволюцию органического мира. Но вместо плодоносного осеннего триумфа — трагическая гибель в лагере, среди миллионов сходных смертей — без прощания с любимыми, без любви и мира, в заполярном холоде.
Об этом — бронзовые древообразные фигуры: недовоплотившиеся дубы, яблони, миндали. Некоторые стволы — покалеченные, деформированные, другие — лишь слегка прогнувшиеся. Автор почти отсутствует — говорит металл.
Другие скульптурные формы — модели того самого мироздания, которое так пристально разглядывал Мандельштам: синтез осиного гнезда, ленты Мебиуса, дискообразных фигур, отсылающих зрителя в любимое пространство Мандельштама — в Средиземноморье. Здесь средоточие той культуры, которая его питала, — Эллада, Рим.
Неожиданность, несоотнесенность этих объектов Красулина с конкретными вещами иногда ставит в тупик, требует напряжения, поиска на поверхности не лежащих ассоциаций. Но что делать? Банальность никогда не говорит правды. Она вся — в правдоподобии, а не в остроте открытия.
Вот уже почти сто лет, как живет в русской поэзии, в русском языке Мандельштамово слово. Оно работает как подземный ручей, невидимо питая скудную жизнь российской словесности. Мандельштам писал: «Поэзия бросает звук в архитектуру чужой души и следит за приращением звука».
Бронза, древний сплав меди, золота, серебра и олова, — идеальный материал для разговора о Мандельштаме.
Скульптурная серия Андрея Красулина «Бронза о Мандельштаме» и есть отзыв чужой души, «приращение звука», усиление резонанса, еще один мост между образом словесным и образом пластическим. Эти бронзовые вещи представляются мне пластическим выражением тех открытий, которые совершал Осип Мандельштам в поэзии.
Красулин. Гоа
Нужен ли человек пейзажу? Пейзаж прекрасно обходится без человека, но в некотором смысле и не существует без него. Не получает ли берег океана или опушка леса свое бытие в тот момент, когда появляется восхищенный наблюдатель прилива, дождя, движения облаков?
Нужен ли пейзаж человеку? Современный городской человек без него обходится, создавши множество заменителей — от фотообоев до телеэкрана. Как соотносятся между собой внутреннее пространство человека и безмерное безразмерное пространство мира? Нужны ли они друг другу — мир и человек? Как они соотносятся? Достижим ли между ними баланс?
Как отвечает на эти вопросы не философ, а художник?
В сущности, художник не формулирует вопросы, не отвечает на них — он их видит. Его реакция на видимое — иероглиф, картина увиденного, преломившаяся в его глазу, сознании, душе. Вне зависимости от исторических формаций, от художественной моды, от степени дарования художника он всегда наблюдатель, интерпретатор и отчасти даже конструктор действительности.
Здесь, в этих работах, представлена история взаимоотношений художника Андрея Красулина и стометрового отрезка побережья западной части Индийского океана в районе города Мирамир.
С чего начиналась эта история? С наблюдателя, который вовсе не был художником.
Этот декабрьский день клонился к вечеру, и десятки индийцев, целыми семьями, группами от десяти до двадцати человек, молча сидели на песке и смотрели на запад, куда уходило солнце: сначала медленно опускаясь, а потом стремительно падая в океан. Около часа длилась эта мистерия на глазах бабушек, дедушек, младенцев и подростков, а также их хромых незамужних тетушек и вдовых сестер.
Стая черных птиц — галок и ворон — имела свое особое поле наблюдения — обнажившийся с отливом песок с ракушками, моллюсками и прочей мелочью, пригодной в пищу.
Они также могли видеть человека, шедшего в океан, на запад, по пояс в воде. Он шел и шел, и уровень воды не менялся. Солнце опустилось за горизонт, погасли яркие краски, всё растворилось в сумраке, и человек тоже.
Еще один наблюдатель наблюдал за наблюдающими.
С тех пор прошел год, и в течение этого года художник отрабатывал пережитое, возвращаясь мысленно к событиям тех минут, к той встрече с реальностью, которая произошла в декабре 2009 года. Возникла серия графических, живописных и скульптурных работ, в которой исследуется взаимоотношение субъекта и среды — пространства внутреннего и внешнего. В процессе этого художественного исследования обнаруживается удивительный эффект перетекания одного в другое: граница между внешним и внутренним оказывается проницаемой — единый океан бытия включает в себя и светила, и воды, и человека. Пространство обнаруживает свою неделимость, проницаемость, зыбкость. Субъект, в данном случае наблюдатель, обладает всеми теми же качествами: неделимостью, проницаемостью, зыбкостью. Субъект растворяется в пространстве.
Художник показывает разные стадии этого процесса. Но прежде чем пройти по этому пути, он вынужден стать наблюдателем самого себя. Это и есть одна из стадий истории: рассмотрение себя. Задача не пустяковая: познать самого себя. Мало кому удавалась. И Красулину не суждено пройти на этом пути далеко, но движение в эту сторону сделано — художник предъявляет целую серию достаточно безжалостных автопортретов. Часть этих работ носят подготовительный, эскизный характер: фигура сама по себе, вне пространства и состояния. Ей, этой фигуре, еще предстоит войти во взаимодействие с меняющимся миром, научиться отзываться на перемены света, цвета, самой атмосферы. Художник и модель на этом этапе — одно.