Том 7. Американский претендент. Том Сойер за границей. Простофиля Вильсон
Американский претендент
О погоде в этой книге
Пояснение
МАРК ТВЕН
Несказанно прекрасное утро в сельской Англии. Перед нами на живописном холме возвышается величественная громада — увитые плющом стены и башни Чолмонделейского замка, внушительного памятника старины и свидетеля великолепия средневековых баронов. Это одна из резиденций графа Россмора, кавалера орденов Подвязки, Бани, святого Михаила и проч., и проч., и проч., и проч., и проч., обладателя двадцати двух тысяч акров английской земли, а также владельца одного из лондонских приходов с двумя тысячами домов, которые он сдает в аренду, что приносит ему ежегодно двести тысяч фунтов дохода и позволяет влачить весьма приятное существование. Праотцем и основателем этого гордого древнего рода был Вильгельм Завоеватель собственной персоной; имя матери не значится в анналах истории, поскольку она была личностью весьма незаметной и лишь эпизодической — вроде, например, дочери дубильщика кожи из Фалеза.
В это ясное ветреное утро в малой столовой замка находились два человека и хладные останки недоеденного завтрака. Одним из сотрапезников был старый лорд, высокий, прямой, широкоплечий, седовласый и суровый; в каждой черточке его лица, в каждой позе, в каждом жесте чувствуется волевая натура, и в свои семьдесят лет он выглядит не хуже, чем многие в пятьдесят. Другим был его единственный сын и наследник, молодой человек с мечтательным взором; на вид ему лет двадцать шесть, а на самом деле скоро будет тридцать. Прямота, добродушие, честность, искренность, простота, скромность — таковы основные качества его натуры, что сразу бросается в глаза, а потому, облаченный во внушительные доспехи своего полного имени, он кажется чем-то вроде овцы в панцире, ибо полное его имя и звание: его сиятельство Кэркадбрайт Ллановер Марджорибэнкс Селлерс, виконт Беркли из Чолмонделейского замка, в Уорикшире. (А произносится это: К’кабрай Тлановер Маршбэнкс Селлерс, вайкаунт Беркли из Чолмндского замка, Уоркшр.) Он стоит у большого окна, всем своим видом выказывая почтительное внимание к словам отца и равно почтительное несогласие с его взглядами и суждениями. Папаша во время беседы расхаживает по комнате и, судя по всему, пребывает в великом гневе, достигшем почти тропического накала.
— Я знаю, Беркли, что, при всей вашей мягкости, если уж вы примете решение, которого, по-вашему, требуют честь и справедливость, то никакие доводы и аргументы (на данное время, во всяком случае) не способны вас остановить. Да и не только доводы, но и насмешки, уговоры, мольбы, приказания. Мне же кажется…
Отец, если вы посмотрите на это без предубеждения, спокойно, то несомненно согласитесь, что мое желание поступить так, а не иначе, отнюдь не является опрометчивым, необдуманным или своенравным и объясняется весьма вескими соображениями. Не я создал в Америке этого претендента на графство Россмор; я не гонялся за ним, не искал его, не навязывал его вам. Он сам выискался, сам вошел в нашу жизнь…
— И превратил ее в ад, целых десять лет досаждая мне своими скучнейшими письмами, своими бесконечными рассуждениями, целыми акрами утомительнейших доказательств…
— …которых вы никогда не читаете и никогда не согласитесь прочесть. А ведь, по всей справедливости, вы обязаны его выслушать. Либо он докажет свое законное право называться графом — и тогда ясно, как нам надлежит себя вести, либо нет — и тогда тоже все будет ясно. Я прочел приводимые им доказательства, милорд. Я их выучил наизусть, терпеливо и внимательно в них разобрался. Цепь родства нигде не нарушена, нет ни одного недостающего звена. Я уверен, что настоящий граф — он.
— А я, значит, узурпатор, безвестный нищий, бродяга! Подумайте, что вы говорите, сэр!
— Отец, а
— Вы говорите глупости… глупости… чистейшую ерунду! Теперь выслушайте меня. Я сделаю вам одно признание, — назовем это так, если вам угодно. Я не читал доводов нашего претендента потому, что в этом нет надобности, — я ознакомился с ними еще в ту пору, когда были живы его отец и мой, сорок лет тому назад. Предки этого малого в той или иной степени оповещали моих предков о своих претензиях на протяжении добрых полутораста лет. Что же произошло на самом деле? Законный наследник действительно уехал в Америку в ту пору, когда туда отбыл наследник Фейрфаксов, — или примерно в одно с ним время, — поселился где-то в глуши Виргинии, женился и принялся плодить дикарей, из которых и образовалось племя претендентов. Он ни слова не писал домой; его сочли умершим; младший брат без особого шума вступил во владение титулом и всем прочим. Американец вскоре скончался, и его старший отпрыск незамедлительно заявил о своей претензии, изложив ее в письме— письмо это существует и поныне, — но умер, прежде чем дядюшка, владевший имуществом, выбрал время — или, может быть, почувствовал желание — ответить ему. Но вот подрос сынок этого старшего отпрыска — для чего, как вы понимаете, потребовалось некоторое время, — и теперь уже
Наступило молчание; затем сын взглянул на герб, вырезанный на массивной дубовой панели над камином, и сказал с оттенком сожаления:
— С тех пор как существует геральдика, девизом нашего дома было «Suum cuique» — «Каждому — свое». Теперь, после вашего откровенного признания, милорд, это звучит как насмешка. Если Саймон Лезерс…
— Слышать не желаю этого омерзительного имени! Десять лет оно оскверняет мой взор и мучает мой слух; оно преследует меня, как назойливый мотив: «Саймон Лезерс! Саймон Лезерс! Саймон Лезерс…» Я даже ходить стал в такт ему. А теперь, чтобы это имя уж на всю жизнь, навеки неизгладимо врезалось в мою душу, вы решили… решили… что вы решили сделать?
— Поехать к Саймону Лезерсу в Америку и поменяться с ним местами.
— Что?! И преподнести ему на блюдечке графский титул?
— Вот именно.
— Сдаться, даже не попытавшись опротестовать это фантастическое притязание в палате лордов?
— Д-да… — нерешительно и несколько смущенно ответил сын.
— Это такая нелепость, что, я думаю, вы сошли с ума, сын мой! Как видно, вы опять связались с этим ослом — этим радикалом, если угодно, хотя оба слова абсолютно равнозначны, — лордом Тэнзи Толмэк?
Сын ничего не ответил, и старый лорд продолжал:
— Значит, признаётесь. Водите дружбу с этим попугаем, этим позорищем своего рода и звания, который считает все наследственные права и привилегии узурпацией, всю знать шарлатанами, все аристократические институты мошенничеством, всякое общественное неравенство узаконенным преступлением и позором, а хлеб — лишь тогда честно заработанным, когда он добыт трудом собственных рук, —
Легкая краска, выступившая на щеках молодого человека, показала, что удар попал в цель и оказался болезненным. Но ответил он с достоинством:
— Да, я их разделяю. Я заявляю об этом без всякого стыда, — я его просто не чувствую. Теперь вам ясна причина, по которой я решил отказаться без всякой тяжбы от моих наследственных прав. Я хочу покончить с этим ложным существованием, с этим ложным положением, — а я считаю его ложным, — и начать жизнь заново, жизнь правильную, где все будет зависеть от моих человеческих качеств и где я либо преуспею без всякой помощи со стороны, только благодаря своим личным достоинствам, либо потерплю поражение. Я поеду в Америку, где все люди равны и где у всех равные возможности; я выживу или умру, пойду ко дну или выплыву, выиграю или проиграю — как обычный человек, и только так, не опираясь ни на какую мишуру или фикцию.
— Нет, вы только послушайте его! — Оба минуту-другую в упор смотрели друг на друга; затем старший с расстановкой произнес: — Со-вер-шенно о-бе-зу-мел, со-вер-шенно! — Помолчав еще немного, он добавил, словно вдруг увидел в просвете между тучами солнечный луч: — Во всяком случае, одно утешение у меня есть: Саймон Лезерс явится сюда, и я утоплю его в пруду, где поят лошадей. Этакий бедняга — всегда такой смиренный в своих письмах, такой жалкий, такой почтительный; а как преклоняется перед нашей родовитостью и высоким происхождением; как озабочен тем, чтобы расположить нас в свою пользу, как умилительно просит нас признать его своим родственником, человеком одной с нами священной крови, — и какой бедный, какой нуждающийся, какой сирый, разутый и раздетый, какой всеми презираемый, как смеются над ним всякие американские подонки из-за его дурацких претензий! Ох, этот вульгарный, пресмыкающийся, несносный нищий! И вы еще хотите, чтобы я читал его раболепные тошнотворные письма!.. Ну, в чем дело?
Последнее относилось к роскошному ливрейному лакею, облаченному в огненный плюшевый камзол с великим множеством пуговиц и короткие штаны до колен; все это венчала сверкающая серебристым инеем, тщательно напомаженная голова; он стоял, сдвинув пятки, и, почтительно согнув верхнюю половину туловища, протягивал поднос.
— Письма, милорд.
Милорд взял письма, и слуга исчез.
— Ну и конечно — письмо из Америки. И безусловно от этого бродяги. Ого, да тут произошла перемена! Это уже не конверт из оберточной бумаги, стащенной из какой-нибудь лавки, с фирменной маркой в уголке. Ничего похожего: конверт вполне пристойный… с весьма широкой траурной каймой… очевидно, по случаю смерти его кошки: он ведь холостяк, кто же еще у него мог умереть… Запечатано красным сургучом, целая бляха величиной с полкроны… и… и… печать с нашим гербом! Девиз и все прочее! И адрес написан уже не прежними неумелыми каракулями: он, видно, обзавелся секретарем, и секретарем с размашистым уверенным почерком. М-да, дела там явно изменились к лучшему, и с нашим кротким бродягой произошла настоящая метаморфоза.
— Прошу вас, милорд, прочтите, пожалуйста.
— Да, на сей раз я прочту. Ради усопшей кошки.
Милорд!
Мне выпала на долю печальная обязанность оповестить Вас о том, что глава нашего именитого рода, высокочтимый, благороднейший и могущественнейший Саймон Лезерс, лорд Россмор, скончался («Наконец-то преставился! Вот это приятное известие, сын мой!») в своей резиденции близ деревни Даффиз-Корнерс, что находится в великом и древнем штате Арканзас. Вместе с ним погиб его брат-близнец: их обоих придавило бревном при сооружении коптильни, и все из-за недосмотра окружающих, явившегося следствием излишней самоуверенности и веселого настроения, вызванного злоупотреблением прокисшим суслом… («Да здравствует сусло, что бы это ни означало, — а, Беркли?!») Произошло это пять дней тому назад, и не было поблизости ни одного отпрыска нашего древнего рода, чтобы закрыть глаза усопшему и предать его тело земле со всеми почестями, каких заслуживает его прославленное в истории имя и высокое положение; по правде говоря, он и по сей день лежит на льду вместе со своим братом — о чем позаботились друзья, собрав необходимые для этого средства. Но я немедленно приму меры, чтобы отправить Вам пароходом их благородные останки («Великий боже!») для погребения с надлежащим ритуалом и торжественностью в семейном склепе или мавзолее нашего рода. А пока я вывешу два траурных герба на фронтоне моего дома, и Вы, разумеется, сделаете то же самое на Ваших многочисленных владениях.
Кроме того, я вынужден поставить Вас в известность, что в результате этого грустного события я являюсь единственным наследником покойного, вступаю в права и владение всеми его титулами, правами, землями и имуществом и — как мне это ни прискорбно— вынужден буду в ближайшее время потребовать через палату лордов возвращения мне всех высоких званий и всей собственности, которыми незаконно владеет сейчас Ваша светлость.
Заверяя Вас в моем глубоком уважении и самых теплых родственных чувствах, остаюсь
Вашей светлости покорнейший слуга
— По-трясающе! Вот это любопытная личность! Нет, вы только посмотрите, Беркли, какая милая наглость! Это… это… Нет, это просто грандиозно, это величественно!
— Да, этот не слишком раболепствует.
— Раболепствует?! Да он понятия не имеет, что это слово значит. Он, видите ли. вывесит траурные гербы! В память об этом жалком попрошайке и том, втором типе — его братце. Он, видите ли, пришлет мне останки! Покойный претендент был идиот, ну а этот — просто маньяк! А имечко-то!
— С вашего разрешения, отец.
После ухода сына старый граф некоторое время постоял в задумчивости. Он думал:
«Беркли — славный, милый мальчик. Пусть следует своим путем: сколько бы я ни возражал, это все равно ни к чему не приведет, только будет хуже. Ни мои доводы, ни уговоры тетки не повлияли на него, — посмотрим, не поможет ли Америка. Посмотрим, не вернут ли на путь истинный эти равные для всех возможности и тяжелая жизнь заблудшего молодого английского лорда. Он хочет отказаться от своего графского титула и стать обычным человеком. Ну что ж!»
Полковник Малберри Селлерс, — было это за несколько дней до того, как он написал письмо лорду Россмору, — сидел у себя в «библиотеке», которая одновременно служила ему «гостиной», а также была «картинной галереей» и — в довершение ко всему — «рабочей мастерской». Он называл ее то так, то этак— в зависимости от того, что требовалось в данном случае и при данных обстоятельствах. Сейчас он трудился над какой-то сложной механической игрушкой и, казалось, был всецело поглощен своей работой. Голова его поседела, но во всем прочем он остался таким же молодым, живым, энергичным, мечтательным и предприимчивым, как и в былые дни. Его любящая жена, верная спутница его жизни, сидела рядом, держа на коленях дремлющую кошку; она умиротворенно вязала и думала о чем-то своем. Комната была большая, светлая и производила впечатление уютной, как-то по-домашнему обжитой, хотя обставлена она была скромно и довольно скудно, а безделушки и всякие вещицы, которыми принято украшать парадные покои, не поражали ни количеством, ни ценностью. Зато в ней стояли живые цветы, и в самой атмосфере ее чувствовалось что-то неуловимое, не поддающееся определению, но указывающее на присутствие в доме человека с хорошим вкусом и умелыми руками.
Даже ужасающие цветные олеографии, развешанные по стенам, не удручали взор; они казались неотъемлемой принадлежностью этой комнаты, ее украшением — если угодно, тем, что больше всего привлекало в ней, ибо тот, кому случилось увидеть хоть одну из них, уже не мог оторвать от нее глаз и обречен был страдать до самой смерти, — вы, конечно, видели такие картины. Одни из этих кошмаров изображали пейзажи, другие именовались морем, третьи были, видимо, портретами, а все вместе представляли собой преступление против искусства. На портретах, впрочем, можно было узнать видных американцев, ныне усопших; однако благодаря подписям, сделанным чьей-то смелой рукой, все они фигурировали здесь в качестве «графов Россморов». Самое последнее приобретение вышло из мастерской художника в качестве Эндрью Джексона, здесь же оно по мере сил и возможности выполняло роль «Саймона Лезерса, лорда Россмора, нынешнего графа». На одной стене висела старая дешевая карта железных дорог Уорикшира. С некоторых пор она стала именоваться: «Поместья Россморов». На противоположной стене висела другая карта — самое внушительное украшение комнаты и первое, что бросалось гостю в глаза, — хотя бы по причине ее больших размеров. Когда-то она называлась просто «Сибирь», а сейчас перед этим словом стояло «Будущая». Были на ней и другие добавления, внесенные красными чернилами: на обширных просторах края, в местах, где и по сей день нет ни городов, ни жителей, стояло множество кружочков, обозначающих города с большим населением. Один из них, с населением в 1 500 000 человек, назывался «Свободноорловскозалинский»; был тут и более крупный город, расположенный в центре края и обозначенный «Столица», — назывался он «Освобожденоиванович».
«Замок» — полковник только так именовал свой дом — представлял собой невероятно старое и ветхое двухэтажное строение, правда довольно просторное; некогда оно было покрашено, но уже забыло когда. Стояло оно на самом краю Вашингтона, еще не вполне застроенном, и в свое время, очевидно, было чьей-то загородной виллой. Дом окружал запущенный двор, обнесенный забором, который не мешало бы кое-где подпереть; в заборе имелась калитка, никогда не открывавшаяся. У входной двери висело несколько скромных жестяных дощечек. На самой большом из них значилось: «Полк. Малберри Селлерс, адвокат и посредник по претензиям». Ознакомившись же с остальными, вы узнавали, что полковник является, кроме того, еще и материализатором, гипнотизером, целителем душевных болезней и так далее. Словом, это был человек, который всегда находил для себя дело.
Седовласый негр, в очках и видавших виды белых нитяных перчатках, вошел в комнату, чинно поклонился и объявил:
— Мистер Вашингтон Хокинс, сэр.
— Великий боже! Проси же его, Дэниел, проси.
Полковник и его жена тотчас вскочили на ноги и в следующее мгновение уже радостно пожимали руки дородному мужчине с грустной физиономией, которому, судя по общему виду, можно было дать лет пятьдесят, а судя по волосам — все сто.
— Вашингтон, милый мой мальчик, до чего же я рад тебя видеть! Садись же, садись и располагайся как дома. Ну-с… выглядишь ты совсем молодцом, немножко постарел — самую малость… Но ты бы его признала, встретив на улице, — правда, Полли?
— Ну конечно, Берри! Он ведь точная копия своего покойного батюшки: тот бы именно так и выглядел, доживи он до этих лет. Да откуда же вы к нам заявились? Позвольте, сколько времени прошло с тех пор…
— По-моему, добрых пятнадцать лет, миссис Селлерс.
— Ну и ну, до чего же быстро время идет. Да-а… сколько с той поры воды утекло…
Она вдруг умолкла, губы ее задрожали; мужчины почтительно дожидались, пока она совладает с собой и сможет договорить, но, чувствуя, что из ее усилий ничего не выходит, миссис Селлерс отвернулась и, приложив передник к глазам, тихонько выскользнула из комнаты.
— При виде тебя она вспомнила о детях, бедняжка: они ведь у нас все умерли, кроме младшей. Но прочь печаль — для нее сейчас не время: веселиться так веселиться, плясать так плясать — вот мой девиз, а есть ли основание для веселья и для плясок, нет ли — не важно. Чем чаще будешь себя пересиливать, тем бодрее будешь себя чувствовать, с каждым разом все бодрее, Вашингтон, — этому учит меня опыт, а я немало повидал на своем веку. Ну-с, в каких же краях провел ты все эти годы и откуда прибыл сейчас к нам?
— Думаю, что вы ни за что не догадаетесь, полковник. Из Становища Чероки.
— Господи помилуй!
— Совершенно серьезно.
— Не может быть… Ты в самом деле
— Ну да, если можно так выразиться, хотя какая же это жизнь?! Жалкие лачуги, кролики, вареные бобы да лепешки… отчаяние, разбитые надежды, бедность во всех ее обличьях…
— И Луиза тоже с тобой?
— Да, и дети.
— Они и сейчас там?
— Да, у меня не было денег, чтобы привезти их с собой.
— Ага, понятно… Ты приехал… чтобы предъявить претензии правительству. Не волнуйся, пожалуйста, я займусь твоим делом.
— Но у меня нет никаких претензий к правительству.
— Нет? Значит, ты хочешь стать почтмейстером? Вот это правильно. Предоставь все мне. Я устрою.
— Но я и почтмейстером не собираюсь быть; опять не угадали.
— О господи! Вашингтон, да что ты таишься, почему не хочешь сказать мне, в чем дело? Неужели ты меня стесняешься и не доверяешь старому другу? Или, думаешь, я не способен хранить тай…
— Никакой тайны тут нет, просто вы не даете мне ска…
— Вот что, милый друг, я знаю род людской и знаю, что если человек является в Вашингтон — все равно откуда, хоть из рая, не говоря уже о Становище Чероки, — значит, ему что-то
— Место сортировщика кремней?
— Да. Должность эта была учреждена в прошлом веке во время войны за независимость. Кремни для ружей в ту пору посылали в военные форты из столицы. Это и по сей день делается: хотя кремневое оружие давно вышло из употребления, а форты пришла в полную негодность, декрет-то ведь никто не отменял — о нем попросту, понимаешь ли, забыли, — а потому в места, где некогда стоял форт Тайкондирога и прочие, которых сейчас и в помине нет, по-прежнему посылают шесть кварт кремней в год.
— Вот ведь как странно может получиться, — помолчав немного, задумчиво промолвил Вашингтон, — метить на должность посланника в Англии с двадцатитысячным содержанием в год и не получить даже места сортировщика кремней для ружей с содержанием…
— Три доллара в неделю. Такова жизнь, Вашингтон! Люди стремятся к чему-то, борются — конец один: метил попасть во дворец, а утонул в сточной канаве.
Снова воцарилось молчание; оба задумались. Затем Вашингтон с живейшим сочувствием сказал: