В один из дней после переезда на джайляу случилось несчастье. Верблюжонок бежал за матерью и попал ногой в чью-то нору. Он упал на землю, упал неловко и сломал ногу. Старший пастух поскакал к баю Рахимбеку, а тот приказал прирезать верблюжонка. Мать угнали в степь вместе со стадом.
Вечером возле белой юрты бая в котлах сварили молодую верблюжатину, и гости наперебой хвалили сочное, нежное мясо.
На следующий день, едва занялся рассвет, над степными просторами раздался громкий зовущий крик верблюдицы. Каракузы звала своего детеныша. Но он не отзывался, не приходил на зов. Встревоженная его отсутствием, верблюдица начала рыскать по всему стаду, пристально вглядываясь в других верблюжат, обнюхивая их, осматривая со всех сторон. Она никак не хотела поверить, что детеныш пропал навсегда. Верблюдица закидывала голову вверх и протяжным гортанным криком, полным тоски, оглашала урочище.
— Аллах знает, что и тварь бездушная любит своего ребенка, — говорили пастухи. — Прямо по-человечески плачет.
— Через день-другой угомонится, — утверждали старики.
Но Каракузы не угомонилась. Ни через день, ни через неделю. Она перестала есть, не притрагивалась даже к самой сочной траве, которую ей специально подносили, не пила воды. С утра и до позднего вечера бродила по стаду и кричала на всю степь. В ее охрипшем крике была такая безысходная тоска и такое человеческое горе, что даже видавшие виды аксакалы молча кряхтели и отводили глаза в сторону. А у молодых пастухов мурашки бегали по спине и жалость сжимала сердце.
Верблюдица осунулась, похудела. Бока опали, и под кожей явственно обозначились широкие кости ребер. Шерсть местами облезла и висела клочьями. А в больших глазах стояли слезы.
— Зарезать, — повелел Рахимбек.
Впрочем, другого выхода не было.
Два пастуха вскочили на коней, взяли в руки длинные палки с плетеными сыромятными ремнями на концах и поскакали к стаду. Зажали верблюдицу с двух сторон, накинули на шею ремни и погнали.
Сначала Каракузы бежала спокойно, ибо тоска застилала глаза и ей было все равно, куда направляться. Она только по-прежнему вытягивала шею, вскидывала голову и издавала хриплый протяжный зов.
Но немного погодя, разобравшись и поняв, что ее отделяют от стада, что ее гонят куда-то в низину урочища, Каракузы вдруг почуяла недоброе. Она отчаянно рванулась в сторону, намереваясь одним махом вырваться и убежать. Но не тут-то было. Ремни больно захлестнули шею, а плетки пастухов стали хлестать, требуя повиновения.
С диким упорством и остервенением верблюдица металась из стороны в сторону, рвалась, петляла, кружила на месте. Она во что бы то ни стало хотела вырваться и возвратиться в стадо. Пастухи тоже стали показывать свой характер и хлестали плетками нещадно.
Каракузы долго не желала подчиниться. Она сама устала, измучилась, устали и измучились пастухи, и выбились из сил их лошади. Казалось, наступил переломный момент, когда несчастное животное покорно подчинилось воле людей. Верблюдица даже сделала несколько шагов, тяжело поводя ребристыми боками. И вдруг — упала.
Легла, поджала под себя ноги, уставившись тупым взглядом прямо перед собой. Никакие уговоры и никакие удары не могли ее поднять или сдвинуть с места. Тогда уже потеряли всякое терпение сами пастухи. Они начали тыкать палками, бить по самым чувствительным местам. Верблюдица опустила голову, смотрела печально и жалостливо своими большими разумными глазами и грызла крупными желтыми зубами траву вместе с корнями и землей.
Так продолжалось несколько минут. Наконец, один из ударов вызвал страшную боль. И она не вытерпела. Дико взревев, верблюдица рывком вскочила на ноги и рванула в сторону. Она изловчилась, и ей удалось схватить зубами пастушью длинную палку, которой ее тыкали и били по бокам. С хрустом перекусила она палку, и пастух остался безоружным. Пастухи оторопели и осадили коней. Каракузы немедленно воспользовалась этим замешательством и очутилась на свободе. Она, не теряя времени, пустилась бежать.
Верблюдица мчалась быстрой иноходью, оглашая степь трубным тоскливым ревом, словно оплакивала безвременно погибшего детеныша, всю свою горькую жизнь и предчувствовала близкий смертный час.
Алике Джангильдинов издали наблюдал за ней, и сердце подростка болело от горя. Ему было жаль верблюдицу, но он ничем не мог ей помочь. Белобородые аксакалы порой рассказывали удивительные и, как казалось, неправдоподобные истории о верблюдах, особенно о верблюдицах. Они очень чуткие существа, прямо по-человечески скучают по детенышам, тоскуют по родным местам и плачут крупными слезами. Верблюды хорошо знают своего хозяина и даже понимают звуки музыки. Теперь Алике все сам видел своими глазами.
Верблюдица, неустанно ревя, мчалась в лощину. Пробежала заливной луг и, быстро перебирая длинными ногами, ветром взлетела по пологому склону холма. Пастухи, хлестан коней, помчались следом, надеясь заарканить строптивое животное на вершине, где начинался крутой обрыв к реке. Но вот на самой макушке мелькнуло темно-бурое пятно и… исчезло.
Степняки несколько минут ошалело смотрели туда, словно не веря происшедшему, потом погнали лошадей в объезд. Алике тоже припустился следом за ними.
Пастухи объехали холм и спустились в расположенное за ним сумрачное прохладное ущелье, дно которого было усеяно крупными и мелкими камнями, и увидели у самой воды верблюдицу. Каракузы лежала с переломанными длинными ногами и разбитой грудью. Правая задняя нога, неестественно откинутая в сторону, чуть вздрагивала. Верблюдица, вытянув длинную шею, прижалась головой к холодным серым камням… Она молча истекала кровью. Камни окрасились в темно-малиновый цвет, и прозрачная вода в реке стала розово-красной…
Пастухи соскочили с лошадей, торопливо вытащили свои ножи, чтобы скорей избавить верблюдицу от мучений.
Алимбей Джангильдинов, закрыв лицо руками, стоял потрясенный…
3
В то же лето Алимбей и покинул родные края. Собираться в дальний путь помогли соседи и родственники. Одни принесли стоптанные, но еще довольно крепкие самодельные остроносые сапоги, другие — старый малахай, отороченную мехом шапку, третьи сунули круги казы, конской колбасы, и завернутые в тряпки белые крепкие шарики крута. Каждый говорил на прощание доброе слово и сокрушенно качал головой, ребята и вовсе печально сновали вокруг и поглядывали на счастливчика завистливыми глазами. Еще бы не завидовать, когда никто из них дальше ближайших аулов и ярмарки не выезжал. А тут такая далекая поездка!
Дядя Токбай помог уложить скудные пожитки Алимбея на повозку, похлопал гнедого коня по сильной и гладкой шее. Осмотрел упряжку, все ли ремни стянуты крепко. Путь предстоял немалый.
— Аллах тебя спасет, сын мой. — Мать быстро обняла и стала целовать сына в лицо, в глаза, в голову и сквозь слезы, которые навертывались сами, просила быть умным и послушным, вытерпеть все трудности и научиться разным мудрым наукам.
Отец, порывшись в карманах, вынул заветные два рубля, которые были заработаны тяжелым трудом и которые берег на черный день, и молча сунул их сыну за пазуху.
— Бисмилля, — произнес дядя начальные слова молитвы.
— Бисмилля, — повторил отец и провел заскорузлыми ладонями по хмурому лицу и черной густой бородке.
— Бисмилля, — повторили соседи и соседки, как бы благословляя Алимбея на трудное и нужное аллаху дело.
Дядя Токбай сел на повозку и хлестнул коня…
Алимбей сидел спиной к лошади и, помахивая прощально рукой, смотрел на мать и отца, на родную юрту, укрытую серыми прокопченными старыми кошмами, на удаляющийся и уменьшающийся аул, который уходил куда-то вдаль, за пологий скат холмистой степи, пока совсем не исчез.
На душе у Алике было странное смешение чувств, радость и грусть, переплетаясь между собой, попеременно брали верх в сердце подростка. Ему было грустно и больно расставаться с родителями, покидать родной аул, однако настоящая грусть, с бессонными ночами, острой тоской по этим степным краям, от которой будет надсадно щемить сердце, еще ждала его впереди. Именно тогда в живых карих глазах Алике навсегда поселятся задумчивость и мудрая печаль. А сейчас сверкающие на ресницах слезы были похожи на утреннюю росу, что высыхает с первыми лучами солнца.
И когда верх брала радость, да еще смешанная с мальчишески острым чувством гордости, то Алике весь наполнялся красивой сказочной верой в свою счастливую звезду. Во всем теле появлялась такая легкость, словно у него за плечами выросли крылья и он не едет на повозке, а парит над бескрайними степными просторами. Такой чистой радости, радости исполняющейся, наконец, мечты, радости таинственной и светлой, как вымытое дождями розовое небо в час рассвета, полной ожидания и надежд, Алимбей больше никогда не испытает, хотя главные человеческие радости еще ждали его впереди.
Зеленая, но уже поблекшая, однако еще полная нерастраченных весенних сил казахская степь окружала со всех: сторон их повозку, запряженную одним конем, сладковато пахучими метелками чебреца и шелковистого ковыля, обдувала ветерком, настоянном на душистых полевых цветах и травах, провожала трелью жаворонков, что парили где-то высоко над головой, и смотрела задумчивыми глазами пугливых сусликов, вылезших из своих темных нор и застывших на задних лапках, словно маленькие человечки.
Алимбей повернулся к дяде, сел рядом с ним на охапку сена. Охваченный радостными чувствами, он почти не смотрел на однообразные просторы, только видел перед собой жилистые, крепкие ноги коня, что везли его из знакомого прошлого в неизвестное будущее. Он не смотрел в степь, ибо она его не занимала, подобно привычной и необходимой вещи, с которой настолько свыкся, что ее уже не замечаешь. Однако эти бесконечные часы езды по степи от аула к аулу на старенькой повозке Алимбей будет часто вспоминать как прощание с родиной и долгие годы учения бережно сохранять в своих книгах, между страницами, высушенные степные травы, в горькие минуты тоски жадно смотреть на них, нюхать, различая уже еле уловимый запах, и мысленно видеть перед собой эту бескрайнюю привольную степь.
А где-то позади, отсюда давно уже не различишь, стоял у дороги задумчивый пастух Токжан и в думах своих все еще прощался с сыном, говорил напутственные слова. Тяжело расставаться, но надо смотреть и в будущее. Хлопоты Токжана, который всеми силами своими очень жаждал выучить сына, дать ему возможность познать мудрость книг и постичь разные нужные науки, увенчались успехом. Мир не без добрых людей, помогли дальние богатые родственники и их близкие знакомые. Можно было бы открыто радоваться, что наконец счастье привалило в убогую юрту бедняка. Государственная казна брала на себя все расходы по обучению сына пастуха. Однако радость была все же не совсем полной. Даже наоборот, находились злые языки, которые обвиняли рассудительного Токжана в поспешности и в корысти, и в пренебрежении дедовскими законами, простыми и суровыми обычаями казахских степей. Были и такие, которые за спиной нашептывали плохие слова и показывали на Токжана пальцем, как на человека, совершившего богохульное дело, нарушившего заповеди шариата и тем самым осквернившего доброе имя правоверного мусульманина.
Все эти глупые и обидные разговоры велись по той простой причине, что у пастуха Токжана не имелось достаточно средств, как у баев, чтобы платить за обучение сына в медресе, и он согласился отдать его в Кустанай в русскую школу.
4
Десять раз зима одевала степи в белый пушистый халат, и десять раз весенние теплые ветры снимали холодные одежды, превращая их в ручьи, водою которых насыщалась земля, чтобы ткать зеленый ковер жизни. И все эти годы сын пастуха Токжана, рожденный в дырявой войлочной юрте, учился в далеком русском городе. Пальцы его, привыкшие сжимать палку пастуха, цепко хватавшиеся за густую гриву послушной верблюдицы, научились перелистывать страницы книг и выводить тонкие, стройные буквы железным острым пером на листах тетради. Робость, которая сидела в его теле, вернее, она появилась, когда мальчика привезли в шумный город и он увидел много разных диковин, постепенно улетучилась, исчезали грубые манеры степняка. Алимбей быстро «обтерся и обтесался», привык ходить в зашнурованных башмаках, носить форменную куртку и фуражку с лакированным козырьком, весьма похожую на фуражку уездного сборщика налогов.
Смышленый пастушонок преуспевал в учении, на него обратили внимание. Крестили, нарекли христианским именем и послали дальше учиться в Москву. И со временем он стал студентом духовной академии.
Судьба уготавливала сыну пастуха довольно сносную жизнь человека, который обязан стать промежуточным звеном между колониальным чиновничьим аппаратом и местным населением. Православное духовенство стремилось укреплять свое влияние на бескрайних просторах, недавно присоединенных к Российской империи. Оно старалось перенять опыт своих европейских коллег, которые в африканских дебрях и азиатских просторах набирали подростков и воспитывали их, готовили из них проповедников. Своим всегда лучше верят.
То были бурные годы начала нового, двадцатого столетия. И за толстые стены духовного заведения проникали живительные лучи могучих идей. Будущие проповедники тайно читали запрещенную литературу. Прятали среди толстых, пахнущих ладаном фолиантов огненные книги Максима Горького.
Одна из запрещенных книжек попала в руки Алимбея Джангильдинова. Так попадает зерно на прогретую солнцем распаханную землю и быстро дает всходы. Он стал задумываться над многими странностями и условностями. В жизни все значительно сложнее, чем в церковных схоластических книгах, и на многие важные вопросы, в том числе и о смысле жизни, до сих пор нет вразумительного ответа. Кто расскажет, зачем мы живем на земле? Кто пояснит, так ли мы живем на земле? Являемся ли мы свободными людьми и могучими властелинами или являемся подневольными рабами самих себя и себе подобных?
Шло время. Молодые умы искали ответа на важные вопросы бытия. Установили связь с революционным рабочим кружком. Сын пастуха чаще других бывал на тайных сходках. А потом бессонные ночи над листками, отпечатанными в неизвестных типографиях и на гектографе.
Крамолу обнаружили, и Алимбей Джангильдинов был позорно изгнан из академии.
Деньги, израсходованные на его воспитание государственной казной, посчитали чиновники, с их точки зрения, пущенными на ветер. Выйдя из-под надзора духовных пастырей, Алимбей Джангильдинов сразу же попал под негласную опеку полиции. А у полиции свои методы «воспитания», там без обиняков предложили «во избежание нежелательных последствий» покинуть город.
На раздумье у Алимбея не оставалось ни времени, ни средств. Перед ним встал тот извечный вопрос, который всегда возникает в самом начале самостоятельной жизни перед каждым человеком: что делать?
Конечно, самым легким вариантом решения такой осложненной задачи было бы возвращение в родные степи. Должность писаря в каком-нибудь отдаленном уезде ему была обеспечена. Можно пойти, наконец, учительствовать, обучать грамоте байских сынков. Или вообще махнуть на все рукой и податься в родной аул, крепкие молодые руки пригодятся в любом хозяйстве.
А как же тогда быть с давней мечтой? Кто же найдет счастливую обетованную землю?
Жизнь далеко не похожа на сказку. Там выдуманному Асан-Кайгы легко удавалось всего достичь; он ни разу не имел встреч с полицией. Однако давняя мечта получила новую окраску и смысл, она, как заводная пружина часов, заставляла воображение двигаться по определенному направлению. В скромном и слегка застенчивом казахе, над верхней губой которого появились мягкие черные усики, пробудился бунтарь. Мир необъятен, а он, Алимбей, знает так мало! Перед глазами вставал знаменитый русский писатель Максим Горький, прошедший пешком почти всю Русь. Перед глазами вставали старики мусульмане, ходившие на поклонение в Мекку.
А чем он хуже их? Таинственные земли, о которых читал, древние народы, чья история его волновала, далекие страны, одно название которых звучало музыкой, влекли к себе, звали в дорогу.
И Алимбей Джангильдинов пошел. Пошел без гроша в кармане. Отправился пешком в далекое и многолетнее паломничество по городам и весям, по странам и континентам.
Земля не так уж велика, если по ней все время двигаться вперед. От деревни к деревне. Где пешком, где добрые люди подвозили. На подводе, на площадке товарного вагона, на рыбачьем баркасе. За спиною остался веселый и шумный Кавказ, не спеша пересек Ближний Восток, шагал по пыльным дорогам Персии, удивлялся богатству и нищете Индии, обошел Цейлон, плыл на утлом суденышке по широким и бурным рекам Индокитая. Ради познания «заглянул» в Японию, бродил по дорогам Китая. Ехал, а где и вышагивал по караванным тропам Аравии, сделал крюк в Европу. И все без копейки денег. Жил случайными заработками, выступал с лекциями и рассказами о своем хождении и попутно продавал любопытным свои фотографии, где он был изображен в широкополой кавказской войлочной шляпе.
5
Это было еще до мировой войны. В одном из портовых кабачков Марселя Алимбей случайно услышал разговор двух русских эмигрантов. Они говорили о Ленине, говорили по-русски о том, что сейчас происходит в России. Выше его нет никого в партии. Джангильдинов обрадовался. Имя Ленин ему было знакомо. Это был автор запрещенной брошюры, которую он тайно читал и которая зажгла его, заставив по-настоящему задуматься о жизни. Джангильдинов сразу вступил в разговор, но эмигранты тут же ушли, приняв его за тайного царского агента.
Джангильдинов пять дней ходил в кафе. У него была одна-единственная цель — разыскать и встретиться с людьми, знающими человека, имя которого часто произносили с восторгом на тайных сходках. Лишь на шестой день он встретил случайно на улице одного из эмигрантов.
Алимбей догнал его:
— Пожалуйста, остановитесь на минутку. Извините меня, я хочу вас спросить…
Эмигрант остановился. Русская речь незнакомца, чистая русская речь человека с характерными восточными чертами лица, невольно его насторожила. Он сначала оглянулся, потом коротко бросил:
— Идите за мной!
Они быстро свернули за угол. Зашли в ближайшую харчевню. Эмигрант проследил, нет ли за ними «хвоста», слежки. Потом, усадив Джангильдинова за столик в глубине зала, долго и нудно расспрашивал: кто он, откуда, как появился в этих местах… Но когда Алимбей рассказал о себе, назвал имена руководителей московских марксистских кружков, эмигрант ему поверил. А через день товарищ Валентин (так он назвал себя) познакомил Джангильдинова со своими соотечественниками. Те в свою очередь тоже дотошно выспрашивали Алимбея, удивляясь превратностям его судьбы. Они и помогли неделю спустя отправиться Джангильдинову в Швейцарию, дали адреса своих друзей:
— Товарищи помогут вам встретиться с Лениным.
Так Джангильдинов оказался в Швейцарии.
И вот они сидят в небольшом кафе. Обычный мраморный круглый столик, легкая еда, в чашечках стынет черный кофе. А напротив Джангильдинова сидит и ласково смотрит, улыбается обыкновенный русский человек, но в нем Алимбею угадывается что-то родное, восточное. То ли в прищуре острых глаз, то ли в скуластом лице и бородке. Доверительная атмосфера установилась сразу, с первых минут. Алимбей почувствовал себя свободно, раскованно. Имя Ленин много говорило ему, выходцу из казахских степей, недавнему участнику московских марксистских кружков, бывшему студенту духовной академии, исключенному за революционную деятельность.
Алимбей поведал о своих духовных поисках.
— А дальше что? Отправился ногами мерить землю. Посмотреть на мир…
Владимира Ильича интересовало буквально все. Он жадно расспрашивал его о том, как живут скотоводы-кочевники в Тургайской степи, и о голодающих индусах, о паломниках в Мекке и китайских рикшах, о настроениях студентов Московской духовной академии и трудолюбивых феллахах долины Нила, о японских рыбаках и грузчиках Александрийского порта. Своими наводящими вопросами и искренней заинтересованностью помогал высказаться. Молодой Джангильдинов, за плечами которого были тысячи километров пройденных дорог, тысячи встреч с совершенно разными людьми, вдруг почувствовал себя в плену душевного обаяния этого внимательного человека.
Потом Алимбей не раз силился вспомнить до мельчайших подробностей тот первый разговор с ним за мраморным столиком в скромном кафе, однако восстановить в памяти многие детали было невозможно, ибо долго они вели беседу и затрагивали слишком обширный круг тем, но главное, пришел Алимбей на встречу взволнованным и доверительно тревожным, а ушел приподнятым и увлеченным.
Крепко запомнились напутственные слова Владимира Ильича.
— Вам надо вернуться, обязательно вернуться в родные степи, — сказал тогда на прощание ему революционер, — к своим соотечественникам. Рассказать о том, что видели, разоблачать несправедливость и произвол, царящие в мире. Именно там вы принесете больше всего пользы нашему революционному делу.
Джангильдинов впервые посмотрел по-иному на свое хождение по странам и землям. Оно вдруг приобрело новый смысл.
Владимир Ильич выразил вслух то, о чем часто задумывался Алимбей, но не решался окончательно принять решение. Домой тянуло. Бродяжничество надоело. Хотелось быть полезным, нужным.
Джангильдинов хорошо знал своих соотечественников, степенных и трудолюбивых, замкнутых в кругу повседневных однообразных забот, и представлял себе, как они воспримут его рассказы о чужих землях, о других странах. Найдутся и такие, которые будут с ухмылкой недоверия слушать правдивое повествование, многозначительно покачивать головой, щурить глаза, как бы говоря: «Чего-чего, а плести небылицы научился на чужбине. Складно и ловко языком крутишь!»
Но как их заставить поверить, чем убедить?
Показать обыкновенную карту и на ней вычертить маршрут, пройденный за эти годы? Но многие степняки никогда не видели обыкновенной географической карты и будут пялить на нее глаза да удивленно пожимать плечами.
Привезти книги? Читать некому, грамотных раз-два и обчелся, и те умеют в основном разобраться лишь в арабской вязи.
Набрать открыток и фотографий? Конечно, это вроде подходит. Каждый увидит сам. И Алимбей тут же представил, как по кругу, по рукам пойдут открытки и фотографии, как их будут потирать пальцами, пробовать на зуб, потом не отдавать и выпрашивать или просто брать, повторяя: «Такую чепуху не подаришь родственнику?»
И в минуту раздумья, совершенно неожиданно Джангильдинов вспомнил о чуде нового века, о кинематографе. Купить киноаппарат, самый дешевый, самый маленький. Соорудить из белой материи экран. Это тебе не открытка с ладонь, а сразу большой квадрат, на который можно смотреть сразу всем аулом.
Идея Джангильдинова была поддержана Владимиром Ильичей. Большевики помогли Алимбею приобрести подержанный переносный киноаппарат, который приводился в движение от ручного динамо. Снабдили кинопленками с видовыми фильмами и необходимыми документами.
И Джангильдинов заспешил на родину.
Обратный путь всегда длиннее. Воображение быстро уносило его вперед, в родные края. И он уже был мысленно в Тургайской степи, а поезд едва только подвозил к границе России.
В один из летних дней 1914 года Алимбей прибыл в Тургайские степи и на попутной подводе добрался до родного Кайда-аула. А уже оттуда аульчане помогли проехать на джайляу, довезли и поклажу.
Алимбей жадно смотрел на выгоревшие под солнцем и до боли знакомые степные просторы, узнавал холмы и лощины, по которым мальчишкой бродил с отарой овец. Ничего не изменилось за эти годы.
Все так же, раскинувшись крыльями ласточки, стояли юрты на берегу озера. Юрт стало немного больше, только не светлых, а темных, бедняцких. Правда, на отдельных прокопченных серых шатрах у входа был прикреплен кусок светлой, с узором кошмы. Алимбей невольно с грустью улыбнулся такому внешнему признаку достатка, желанию земляков казаться побогаче, выбиться в первый ряд; сейчас пока дверь белая, а скоро, возможно, и вся юрта белой станет…
Так же прозрачна чистая вода в озере, так же монотонно журчит речка, вытекающая из него, и те же отвесные высокие берега. Алимбей невольно вспомнил гибель верблюдицы Каракузы, вспомнил так явственно, словно это произошло не много лет назад, а лишь вчера…
Алимбей присел на камень и, как в детстве, опустил ладони в холодные звенящие струйки воды. Почему-то пришли в голову строчки стихотворения:
Тесная, прокопченная юрта пастуха Токжана никогда не знавала столько гостей. Сошлись аксакалы всего аула и отцы семейств. Вокруг юрты толпились парни, девушки, многие из которых и вовсе не знали Алимбея, а босоногая мелюзга, любопытно таращащая глазенки, просто смотрела на приезжего странного незнакомца, как на человека из легенды, о котором иногда говорили взрослые.
Старый пастух Токжан на радостях заколол барана. Растроганный отец и взволнованный дядя не знали куда посадить Алимбея, чем угостить. Они, честно говоря, уже и ждать-то его перестали, думали, что сгинул где-нибудь на дороге в далекой стране…
— Слава аллаху, и в нашу юрту пришла радость.
Алимбей охотно рассказывал о своих странствиях. Аксакалы почтительно слушали, молча поглаживая белые бороды, но соглашались с трудом. Слишком уж странные вещи говорил этот сын пастуха. Кто-то прозрачно намекнул, что, мол, и в соседнем ауле появился такой речистый говорун, плетет байки-небылицы о своих похождениях, а сам нигде и не был, сидел все годы в Омской тюрьме за конокрадство…
Старый Токжан невольно сжал свои костистые кулаки, готовый ринуться на обидчиков, дядя тоже грозно засверкал глазами. Только оставался невозмутимым сам Алимбей. Он чему-то улыбался, не обращая внимания на злые слова, словно и не о нем речь вели. Потом, когда наступил вечер и было выпито много кумыса и опустели подносы с мясом, вдруг сказал:
— Целый день я вам рассказывал о своих странствиях. А сейчас покажу.
Смотреть «чудо» сбежались все жители аула, даже замужние женщины и старухи. Алимбей прикрепил к стене юрты кусок белого полотна, вынул из своего деревянного сундучка диковинный аппарат, установил на сундучке, прикрепил к нему два железных круга, вставил какую-то тонкую ленту. Потом вынес из юрты еще один аппарат и соединил с первым железными веревками, обмотанными тряпками, приладил колесико с ручкой. Вокруг толпились любопытные. Джангильдинов всем предложил сесть на траву и смотреть на белую материю.
— Сейчас начну показывать.
Аульчане стали шумно усаживаться на вытоптанную траву. Старикам разостлали кошмы. Женщины толпились в стороне.
— Иди-ка сюда. — Алимбей подозвал молодого парня с черными усиками. — Как тебя зовут?
— Темиргали, — быстро ответил тот, — сын пастуха Жунуса.