— Как вы смеете говорить мне все это? — в-вы, — он и заикаться начал, как всегда, когда приступ приближался, — вы, Ив-в-ан, В-в-алерьевич не удосужились даже понять, что за музей у нас такой, как он н-называется, а это, заметьте, вовсе, вовсе не музей боевой славы, вы даже в н-него не заглянули — и… — он задыхался. — Наш музей называется «Этнографический», запомните, этно-гра-фический! Пригодится для отчетов. Потому-то и устроен он в избе-шестистенке, которую завещала школе одна бабка, и мы своими силами перевезли ее во двор школы. Какая это была удача, и сколько понадобилось согласований! Этнографический, вы запомнили? Скольких ребят удалось выправить нашими экспедициями, этим простым и п-понятным делом — собирать с-старину — и так только не дать утонуть им в раннем пьянстве, драках, в этой праздности нашей, особенной, сельской!
Голубев уже кричал, кричал в голос.
— Несколько человек пошли на исторический! И я могу только как оскорбление рассматривать ваши слова!
— Какие, какие слова? — оторопел Иван Валерьевич.
Но Сергей Петрович уже поднялся, крепко двинул стул ногой назад, направился к двери.
Иван Валерьевич сделал протестующий жест, заговорил послабевшим голосом:
— Подождите, подождите, о кружке речи нет, мы вам его оставим… Просто нужно немного изменить формат. Менять формат…
— Формат? — Сергей Петрович остановился, развернулся и пошел прямо на директора. — Формат?
Ваня съежился, краска с румяного лица вдруг схлынула, но в последний миг Голубев его помиловал, живи, Ванюша, — развернулся, схватил вазочку! Сжал ее, столько лет стоявшую здесь с конфетами, а теперь пыльную, пустую — жахнул об пол. Вспыхнул фонтан стеклянных брызг, одна ткнулась в ногу, царапнула сквозь брючную ткань. Этот укол боли словно отрезвил Сергея Петровича, он развернулся к директору и уже совершенно спокойно, веско произнес, глядя Задохину в глаза:
— Желаю здравствовать.
Слегка поклонился и закрыл за собой дверь.
Вот так все и было кончено, в полчаса!
Зато как же теперь он был Ивану Валерьевичу благодарен: если бы не тот разговор, тот день, день первый, — не было бы и следующего, чудесного, Божьего. И, шагая сейчас по тропинке вдоль берега осенней серой реки, за спинами домов, ежась от налетавшего ветра, Голубев взялся за день второй — и тут уж не спешил, нет, вслушивался в него, сам с собой тогдашним рядышком шел.
Хотя ничто сначала не предвещало чуда. После разговора с Задохиным и тяжкой, полубессонной ночи Голубев проснулся чуть свет, сел на кровати, поняв, что не уснуть больше никак, сжал голову. Но тут за окном запела пеночка, так чисто и юно, что он решил ехать не откладывая, прямо сейчас. Лишь бы не сидеть дома, не перебирать все подробности катастрофы, отвлечься.
Аня встала тогда тоже, услышав, что он возится на кухне, вышла, тут он и признался ей, что из школы, видимо, придется уйти, а сейчас он едет в Покровское, проведать усадьбу, Гречкин два раза уже звонил, просил, нужно наметить объем работ…
Даже сейчас, тихо идя по осеннему берегу, глядя, как застыла на реке фигурка рыбака в капюшоне, при мысли о том мучительном утре Сергей Петрович снова помрачнел, сдвинул страдальчески брови, но тут же одернул себя, стал вспоминать дальше, дальше — как пошел из дома, втиснулся еле-еле в первый по расписанию и все равно забитый рейсовый автобус, как кое-как пристроился к заднему окну, бросил рюкзак в ноги. И всю дорогу морщился от головной боли, прел на майском солнышке, уже спозаранку палившем в пыльное стекло, жалел, что слишком тепло оделся, а стянуть свитер в тесноте было неудобно, нервничал, что не взял таблеток от головы, и теперь день мог быть загублен, вспомнил, что бинокль тоже оставил дома, и если попадутся (наверняка!) редкие экземпляры…
Везде по краям дороги лежали крупные ветки, в мелькавших перелесках то и дело попадались сломанные деревья. В Лукошино он заметил и две искореженные машины, в Ермаково поваленный столб: в те дни над ними промчался ураган. Задел и Калинов, но без особых последствий — только провода оборвал, сутки они прожили без электричества. Покровское вроде бы осталось от бури в стороне — и, глядя по телевизору на стрелочки метеорологов, проходящие рядом, но все-таки мимо Покровского, Сергей Петрович надеялся, что усадьбу, любимое их Утехино, расположенное от Покровского в трех километрах, стихия обогнула. Но теперь Голубев видел: ураган похозяйничал всюду, и все больше нервничал: что там? жив ли дом?
Осенью старому барскому дому предстояло принимать гостей.
Директор их городского краеведческого музея, в далеком прошлом тоже ученик Сергея Петровича, но давно уже просто добрый приятель, Андрей Тимофеевич Гречкин занял директорское место лет восемь назад, до того полжизни протосковав в замах. Он и раньше суетился, ездил по школам, организовывал экскурсии, просвещал детей и народы, правдами и неправдами добывал для музея новые экспонаты, но под тяжелым взглядом директрисы… На свободе Гречкин по-настоящему расцвел. Без конца катал в Ярославль, познакомился с губернатором, нужными людьми в администрации, не без пользы для дела, разумеется, постоянно участвовал, заседал, выступал, состоял. Дамский угодник, но убежденный холостяк, Гречкин нежданно для всех женился! На аспирантке ярославского иняза. Возможно, не без расчета — жена не только сделала его молодым отцом, и Егорка в этом году должен был идти в школу, но стала первой его помощницей по части международных связей. Поскольку одним из директорских нововведений стали научные конференции. Международные. Хотя сроду никаких конференций их скромный музей не проводил. Что ж, лиха беда начало.
Первыми в Калинов съехались островсковеды, отмечали 145-летие драмы «Гроза», была даже одна профессор из Москвы и две дамы из Пушкинского дома. На следующий год прошли более скромные краеведческие чтения (тут губернатор поскупился), на которые собрались в основном свои, местные, — ярославские, угличские и рыбинские, но между прочим, тоже немало интересного рассказали друг другу. Выступил и Сергей Петрович, с небольшим докладом о судьбе и трудах одного из самых известных когда-то рыбинских архивистов и краеведов Софьи Никитичны Кологривовой, старшей коллеги Ирины Ильиничны Голубевой, собственной его матери — да. В этом году Гречкин придумал отмечать двухсотлетие со дня рождения поэта Алексея Николаевича Адашева (1805–1867). Дата внушительная, и поэт, автор пейзажной и любовной лирики, двух исторических драм и одной поэмы в народном духе, — без всяких натяжек был своим, практически калиновским. Действительно, Алексей Николаевич большую часть жизни прожил в пятидесяти километрах от Калинова, в той самой усадьбе Утехино, куда и ехал сейчас Сергей Петрович.
Литературное наследие Адашева-поэта было невелико, специалистов по нему тоже не существовало, и юбилейную конференцию Гречкин, посовещавшись с Сергеем Петровичем, решил посвятить не столько поэтическому наследию А.Н. Адашева, «оригинального поэта сентиментального направления, чьи поэтические опыты были замечены самим В.Г. Белинским» (как писал в заявке на грант Гречкин, не сообщая грантодателям, что стихи Адашева были названы Критиком «старыми погудками на новый лад»), сколько истории его разветвленного и древнего по происхождению рода, являвшегося «ярославской» веткой, что росла от основного ствола тех самых славных Адашевых, выдвинутых, а затем загубленных Иваном Грозным. Впрочем, не до конца.
Гречкин старался не зря. Администрация области приняла историческое решение выдать музею внушительный грант на проведение международной научной конференции, покупку компьютеров и другие неотложные нужды. Деньги перевели на удивление быстро, компьютеры закупили без проволочек, Гречкин с помощью продвинутой пользовательницы (молодой жены) разместил объявление о конференции во всемирной сети, освоил электронную почту и двумя пальцами печатал неторопливые ответы откликнувшимся ученым. А таковых оказалось немало.
Осенью ожидались гости из Москвы, Петербурга, Смоленска и Ярославля, любопытство и желание приехать изъявили даже видный специалист по русским генеалогиям из Сан-Франциско, славист из Финляндии со сложно выговариваемым именем (произнося его по слогам, Гречкин заливался тихим смехом) и один житель Лиона — историк-любитель, господин Andrew Golitsyn. И все-таки Гречкин понимал: как ни мил Калинов, наполовину по-прежнему деревянный, с чудесными видами, открывающимися на Волгу, с купеческими каменными домами, в одном из которых расположилась городская библиотека с концертным залом, как ни занятен его краеведческий музей с каменными наконечниками на первом этаже и русским домотканым платьем, а затем и интерьерами избы и дворянского кабинета на втором, как ни пестр школьный музей-избушка Сергея Петровича, а все же по-настоящему крупная достопримечательность, которой можно порадовать гостей, была одна — барский дом в Утехино, что стоял рядом с Покровским. Когда-то Утехино и Покровское почти смыкались, но после революции село съежилось, откатило за дорогу, усадьба зажила отдельной жизнью.
Построенный в конце XVIII века генералом Адашевым дом чудом выжил и по-прежнему оставался изящен, подтянут, а благодаря башенке наверху еще и весел. Вспомнив о башенке, Сергей Петрович, уже подъезжавший к Покровскому, даже посветлел лицом, но тут же нахмурился — если только ветер не… Но ведь столько раз выживал дом прежде! Будто ангел-хранитель был приставлен к дому и охранял его — упрямо, грозно, с щитом и мечом, — ограждая от пожаров и разгула стихии, от злых людей и бурь пострашнее ураганов.
Сразу несколько счастливых обстоятельств продлили жизнь Утехино.
Крестьяне, сжигавшие и рушившие, точно в лихорадке, помещичьи усадьбы, казалось бы, подряд и без разбора, Утехино не тронули. И не было этому никаких объяснений, кроме двух — то ли это случайный кульбит царившего Хаоса, то ли сознательная любовь крестьян к последней хозяйке Анастасии Павловне, супруге Владимира Алексеевича Адашева, сына поэта. Анастасия Павловна, Ася, была из простых и, быть может, поэтому заботилась о местных жителях. Выписала из Москвы доктора, поселила его в отдельном флигеле, организовала амбулаторный прием для всего Покровского. По праздникам ворота усадьбы растворялись: возле барского дома ставили столы с угощеньем, на площадку выходил оркестр, начинались танцы — хозяйка была мастерицей танцевать, танцевала и со слугами, а в конце раздавала гостям подарки, кому — платок, кому — леденец, кому — книжку. Ее стараниями в деревне была открыта и народная читальня, куда выписывались газеты и журналы. И охотников их читать находилось немало. Сыновья барыни играли с детьми слуг в футбол, удили рыбу в прудах и купались в Кунжутке.
Еще один секрет долголетия усадьбы состоял в том, что после семнадцатого года Утехино никогда не пустовало. Сам Адашев умер еще в 1912 году, семейство его разъехалось, в 1918 году усадьбу признали памятником местного значения, но поначалу ничто в ее судьбе не изменилось: еще несколько лет в доме продолжал жить бывший адашевский камердинер с семьей. Потом его уплотнили, камердинер переехал во флигель, пока тоже не покинул Утехино со всеми домашними. После этого в усадьбе несколько лет располагался военный санаторий, а в конце войны открылась и почти полвека работала лесная школа для начальных классов. В уцелевшей, хотя и потерявшей в 1930-е годы купол Никольской церкви устроили склад, в чайном домике — небольшой, но светлый спортзал, в каменных флигелях расселился персонал. В начале 1990-х поток детей иссяк, и школа закрылась.
Вездесущий Гречкин, тогда еще бегавший в замах, убедил директрису оформить Утехино филиалом их краеведческого городского музея, но на экспозиции в усадьбе не хватало ни времени, ни сил. В 1992 году в усадьбу неожиданно въехал новый хозяин, «наследник», пятидесятитрехлетний Георгий Иванович Барсуков, родной правнук того самого уплотненного камердинера, в недавнем прошлом — геолог. Правдами ли, неправдами, но в Утехино Георгий Иванович поселился крепко, и вскоре усадьба расцвела — от дома тянулась теперь аккуратно подстриженная аллея, на обоих прудах уже не зеленела тина — Барсуков их расчистил и в большом развел карасей, которых можно было разглядеть даже с берега — под водой скользили темные, ленивые тени. Появилась в усадьбе и живность — две коровы, козы, лошадь. На ней, дымчатой красавице Мари, или попросту Марусе, Барсуков приезжал в Калинов за продуктами. Начал он и охотиться. Натянув болотные сапоги, шагал в рассветных сумерках с умным и шустрым Свифтом (черным шотландским сеттером), которого сам же обучил делать стойку.
Местные жители прозвали Барсукова «барин», но беззлобно, барин-то был за крепостного сам у себя — пахал не покладая рук. К тому же несмотря на внешнюю угрюмость Барсуков постоянно нанимал в помощники окрестных мужиков и, по местным меркам, вполне щедро с ними расплачивался. А когда появились лошади, стал давать работникам, заодно и бабкам из Покровского, драгоценный конский навоз, от которого на деревенских огородах все так и пухло. Десять лет почти провел Барсуков в Утехине, под строгим приглядом Гречкина и с помощью двух присланных им реставраторов потихоньку реанимировал дом, пока не приглянулась усадьба случайным московским гостям из одной крупной компании. Началась судебная тяжба, итог которой был предрешен — в ответ Георгий Иванович, как выяснилось, сердечник, внезапно умер.
С тех пор вот уже год усадьба пустовала — компания та, как прочел Голубев в газетах, разорилась, видимо, поэтому москвичи в Утехино так и не появились. Только вот Барсуков до этого не дожил. И пока что ключи от усадьбы хранились у Гречкина.
…Тут Сергей Петрович остановился, сбился, отвлекся он что-то на Барсукова. Он огляделся и увидел, что уже дошел до любимого своего места, на краю города, присел на им же сколоченную когда-то и врытую лавчонку. Вид отсюда открывался дивный — здесь река изгибалась, на другом берегу кончалась деревушка Рачково и поднимался по крутому берегу лес, золотой, но еще не прозрачный, густой. Так что же дальше, что-то сбивается он все время? И Сергей Петрович, решив, что теперь уж не будет отвлекаться и довспоминает тот день до конца, до самой крыши — тут он усмехнулся собственной шутке, — снова переместился из сентябрьского пасмурного денька в майское утро, и выпал из распаренного автобусного нутра.
В полуобмороке он забрел тогда в магазинчик — дощатый, покосившийся домик, который закрывался на зиму и начинал работать как раз на майские праздники, с приездом первых дачников. Сергей Петрович поздоровался с отчаянно зевавшей продавщицей, сдержанно поздравил ее с началом сезона. Молодая круглолицая деваха с нежно-сиреневыми веками сонно улыбнулась, протянула ему двухлитровую бутыль с водой и большой целлофановый пакет с новогодней снежной картинкой. Выйдя на улицу, Голубев отвинтил крышку, крупно глотнул, плеснул воды на голову, промокнул лицо рукавом. Сунул пакет в рюкзак, а когда клал бутыль, нащупал на дне, под инструментами, странный сверток — вытащил: бутерброды. Анна Тихоновна все же сунула ему их тихонько. И впервые за утро он улыбнулся.
Зашагал весело по пустой, обсыхавшей от весенней воды дороге. По свободной уже ото льда Кунжутке плыли крупные облака, в изгибе дрожали домики Покровского, когда-то нарядные, в резьбе, теперь все почти некрашеные, многие — пустые. Только к лету кое-какой народ подтягивался, приезжал как на дачу. Вот и сейчас около одного домика он заметил явно недавно приехавшую красную «Ниву», возле соседнего — «Жигуленок». На лужайке возле села паслись три коровы, привязанные к столбикам. Приятно пахло дымком.
И уже как не было мучительной ночи — Сергей Петрович улыбался и речке, и уткам, и квакушкам. Ему всегда нравилось это зыбкое переходное время, когда высыхали ручьи, на землю опускалось первое тепло, но зелень еще не хлынула, не было еще бурного цветения, только робко, несмело, земля замирала девушкой перед венчаньем.
Деревья уже подступили к дороге. На обочине снова появились крупные ветки, да и в самом лесу, он уже видел отсюда, мелькали сломанные деревья — значит, ураган сюда все-таки добрался. И снова заскребла тревога. Сергей Петрович свернул вправо, на лесную тропу.
Вот и бетонный забор, с пробоиной у столба, Сергей Петрович протиснул рюкзак, просочился сквозь ограду и сразу же очутился в бывшем господском парке, который, впрочем, в этой части мало отличался от леса вокруг — те же березки, дубы, осины. Он двинулся напролом. Вот и сосны, специально здесь посаженные когда-то, и бывший прудик, квадратный, скрытый со всех сторон зарослями, сейчас уже просто овраг, полный талой воды. Он был третьим в усадьбе, по прозвищу «дальний». Барсуков в этот конец парка так и не добрался, говорил, что в любом порядочном парке должны быть глухие, заброшенные места. Следил только, чтобы никакие отдыхающие из Покровского и Кульбятово не устраивали здесь пикников.
Сергею Петровичу стало вдруг грустно, он подумал, что сейчас-то обязательно найдет костровища, пивные банки, чужую человеческую грязь, полтора года без хозяина — огромный срок… Вспомнил и самого хозяина, постоял молча, посмотрел на холодную зелень сосен, на коричневую, почти черную воду в зеленой ряске.
Внезапно над головой сухо, страшно загрохотало. Он отскочил в сторону от сосны, что-то падало прямо на него. Сосна захрустела, затрещала, будто кто-то быстро ломал ее наверху, и сейчас же от дерева отделилась гигантская, ослепительно-черная птица. Изумрудная прозелень в лаковых, мохнатых крыльях, мгновенно мелькнувшая круглая, как нарисованная, красная бровь. Глухарь! Птица пикировала прямо на него, сделала три-четыре взмаха, просторных, на миг свет затмило, он уже голову в ужасе прикрыл, но она шумно рванула в сторону — разглядела? Замахала быстрей, мельче, оглушительно хлопая крыльями, поднялась выше и вот уже скрылась среди деревьев. И снова все стихло. Только щебет все тех же птах, тонкий, слабый, после грохота такого беззвучный.
Не могло этого быть, сроду не водилось здесь глухарей. В трех километрах отсюда проходила дорога, по ту сторону от нее начиналось Покровское, мычащее, блеющее, жужжащее электропилами, нет, слишком шумно. Хотя Покровское-то, сообразил Сергей Петрович, за последние годы опустело, да и машин с исчезновением колхоза по дороге стало ездить меньше, может, глухарю теперь не так уж и боязно стало тут токовать.
Глухарь был подарком. Сладким черным кульком, врученным невидимым лесным богом. Явление глухаря. Глухарь ему явился. И тяжко, уверенно пообещал чудо. Только так Сергей Петрович это сейчас и вспоминал.
После этой внезапной встречи он и ощутил особенный ритм того дня, и что есть в нем особая задача, которую ему еще предстоит разгадать и исполнить.
Голубев пошел дальше, вот и каменная ротонда — «беседка свиданий», когда-то их было несколько, но сохранилась только одна. У дуба, росшего здесь же, прежде стоял и хоровод наяд — узнать об этом можно было лишь из рисунков Адашева-младшего, второго сына поэта, — Арсений погиб юношей на войне и отлично рисовал. Рисунок сохранился до сих пор, лежал в Ярославском областном архиве — можно было бы, не поскупись мэр, даже восстановить их по этому наброску.
Голубев уже шел по центральной аллее, некоторые липы здесь росли с тех самых времен и стояли крепко, ни одну не повредил ураган. Только молодая березка в стороне была переломлена, и опять он вздрогнул — а дом?
Но двухэтажный деревянный, темный, хотя и слегка пригорюнившийся, словно ссутулившийся за зиму дом стоял, стоял как прежде, спокойно и твердо. Отсюда не было видно ни бельведера, ни мезонина, Сергей Петрович начал огибать дом слева, уже потянуло сыростью от большого пруда, прошел мимо запертых на наружные ставни окон к главному входу, взглянул на дом с фасада, со стороны высокого каменного крыльца с колоннами, и сердце у него оборвалось.
Старая береза, испокон веков здесь росшая и явно знавшая еще дореволюционных хозяев, сломалась и упала прямо на крышу мезонина. Хотя сам мезонин остался как будто невредим. Основной удар принял на себя бельведер, под тяжестью ствола та самая башенка, так украшавшая старика, лежала теперь почти горизонтально.
Береза была переломлена напополам, на уровне человеческого роста. С его топориком не справиться. На траве у надломленного ствола что-то лежало. Он пригляделся: пустое гнездо, только странного, светло-серого в желтизну цвета. Сергей Петрович поднял, положил на ладонь: гнездо было свито из непонятных меленьких кусочков, напоминающих бересту. Он поддел ногтем кусочек, оказавшийся совсем легким, не берестяным — вытянул, разгладил. И рассмотрел на клочке бурый знак. Чернила. Это была старая, пожелтевшая бумага. Но что написано, не понять — значок, не похожий ни на одну букву — он глядел, глядел, и вдруг догадался: да это же…. Ять. Он держит в руках обрывок… письма? Чьей-то рукописи?
Но некогда было думать, Голубев положил гнездо на скамью возле дома, поднялся на крыльцо. Замок поддался почти сразу — зашел на террасу, в лицо ударило холодом, нежилым. Было совсем темно, ставни-то закрыты, лишь из распахнутой двери лился слабый свет. Все здесь было вроде как прежде — посреди террасы стоял хорошо знакомый ему деревянный круглый стол на крепких резных ножках, за ним Барсуков поил их чаем, когда Сергей Петрович приезжал весной с «бандой», кружком краеведческим, помогать Барсукову по хозяйству. Все тот же желтый абажур свешивался над столом, все те же ажурные белые стулья… Он поднялся по лестнице на второй этаж, затем в мезонин, сюда Барсуков их не пускал, оказалось, здесь он хранил книги — фонарик высветил белые обложки журнала «Приусадебное хозяйство», пособия по коневодству, а вот и лаз в бельведер, разумеется, закрытый. Сергей Петрович встал на стул, не достал. Спустился вниз, в кладовую, там у Барсукова всегда хранилась отличная раскладная лестница-стремянка, и, к радости своей, ее обнаружил. Но и стремянка не помогла, квадратная крышка не поддалась. Конечно, изумился Сергей Петрович своей недогадливости. Она же придавлена березой сверху.
Голубев вынес стремянку на улицу, выдвинул на максимальную высоту, поставил, примериваясь у дома — вполне дотягивалась до крыши.
Но ноги у него подгибались, все это время он двигался как в лихорадке — нет, надо было отдохнуть, посидеть немного, а там, бог даст, и забраться наверх. Он смел прошлогодние листья со стоявшей под липой у крыльца деревянной чуть сыроватой скамьи, подстелил штормовку, сел, вынул бутыль с водой, развернул бутерброды. Оказалось — три с сыром, один с вареньем — на десерт. Солнышко припекало совсем по-летнему, две голые липы, под которыми стояла скамья, ничуть не укрывали от жаркого света. После обеда на несколько минут он задремал, но быстро встряхнулся, разложил газету. На ней аккуратно разворошил гнездо — оно состояло не из одних только бумажек, как ему показалось сначала, но и из травинок, листьев, птичьего помета и еще какой-то неясной, серой субстанции. Дома надо будет по определителю попробовать понять, чья это манера, что за птахи. От гнезда, а теперь и от рук его шел сильный земляной запах. Он сполоснул руки, отделил бумажки в отдельную горсточку, начал их рассматривать. Кое-где угадывались буквы, «и», «с», «а», «д» с завитушкой. Но ни слова, ни даже слога не читалось — птички как следует обсосали бумажки. Некоторые были и вовсе без чернил, и заметно плотнее, чем с буквами, — конверт, догадался Сергей Петрович, бумага от конверта, действительно, на одном таком твердом клочке удержалась даже крупная коричневая крошка — сургуч. Он поднялся и полез на крышу.
Наверху было парко, горячо, Сергей Петрович подтянулся на животе по нагретой крыше мезонина к самой башенке, царапаясь о сильно мешающие березовые ветки. Крыша прежде застекленного, но давно забитого досками бельведера была пробита деревом насквозь, сам бельведер накренился, смялся. Сквозь пробитую деревом дыру виднелась куча рваной бумаги, расползшейся в мокрую, желтую кашу, сюда добрался дождь. Сергей Петрович просунул руку под ствол, потянулся дальше, в глубину, нащупал сухой угол, все с теми же бумажными обрывками, вытянул кусок, что-то на нем было написано. Повертел. И прочитал: «…лая Ася»…
Милая Ася. Ну, конечно! Асей звали супругу старшего сына Адашева-поэта, ту самую Анастасию Павловну — красавицу, Владимир Алексеевич, человек важный, уездный предводитель дворянства, женился на ней, невзирая на разницу их положений и тридцатилетний разрыв в возрасте. Ровный жар начал заливать Сергея Петровича уже и изнутри, он отер пот свободной рукой, осторожно положил лоскуток бумаги в карман рубашки. Снова запустил руку в сухой угол, поворошил бумажки еще, но, сколько ни доставал, попадались только крошечные обрывки, многие в птичьем помете — не прочесть, не разобрать ни слова. И вдруг он нащупал твердую картонку, вытащил. Визитка. «Борис Владимирович Штюрмер, губернатор». Был такой, сейчас же вспомнил Сергей Петрович, губернаторствовал и либеральничал в Ярославле, правда, оказался нечист на руку, что ничуть ему, конечно, не помешало: вскоре Штюрмер стал большим человеком, любимцем государя, попал в Государственный совет. Визитка относилась ко времени ярославского губернаторства, когда Штюрмер налаживал отношения с местным дворянством, значит, и в доме Адашева бывал. Голубев опять запустил руку, вынул новые бумажки.
И еще два слова ему удалось разобрать на клочках: «распоряж», видимо, «распоряжение», и вдруг — «зацвли» — о Господи, что же, что зацвело у них там в далеком позапрошлом веке? Все остальные бумажки были изорваны на мелкие кусочки, похоже, сознательно.
Конечно, лихорадочно соображал Сергей Петрович, бумаги, письма, видимо, рвала как раз Анастасия Павловна, очевидно, уже не успевая уничтожить иначе, рвала, убегая прочь, от революции, поджогов, смерти, от вчера еще так любивших ее крестьян, и опять он ворошил и ворошил клочки, хотя невыносимо затекла уже спина и устало колено, на которое он опирался.
Наконец Сергей Петрович пополз вниз, слез, вынул целлофановый пакет из рюкзака, поблагодарил мысленно продавщицу, снова залез на крышу, и еле живой уже, с мутной головой, выгреб все, что смог, из дыры, до последней бумажки, сложил в пакет. Каждый раз опуская в тайник руку, он натыкался на какой-то твердый, деревянный угол. Он не сразу осознал, что неоткуда там взяться деревяшке, но, поняв, испугался. «Не довольно ли на сегодня? Не лишнее ли беру?» — думал Голубев, а сам двигал руку все глубже. Деревянный угол был как будто даже резным, наконец он исхитрился, дернул за угол посильней, и тот поддался, подвинулся, но дальше все-таки не пошел. Сергей Петрович поднажал плечом на ствол березы, ствол сдвинулся на несколько миллиметров, дернул за угол снова, и через полчаса мучений наконец был вознагражден. Вытащил. Закрытую резную шкатулку.
В крыше бельведера скрывался тайник, до которого не добрались ни большевики, ни партийцы, ни Барсуков.
Голубева охватил вдруг нервный смех. Да что ж это? Точно в книжке, какой-нибудь приключенческой пионерской повести! Шкатулка, запертая на ключ! И он хохотал беззвучно, почти против собственной воли, рискуя свалиться.
Наконец, Сергей Петрович спустился вниз. И долго еще сидел на лавочке, не в силах двигаться, среди поваленных деревьев, пока радость и ощущение счастья не разрослись в нем: он был спасен, Анастасия Павловна спасла его, подарив ему, изгнанному из школы, дела жизни своей лишенному, вручив из-за гроба смысл жизни.
Дома, в Калинове, весь вечер Сергей Петрович провозился с шкатулкой. Не хотелось ее повредить, и то шилом, то самой тонкой отверткой осторожно шевелил он в проржавевшем замочке. Только за полночь тот наконец щелкнул, и Сергей Петрович поднял тяжелую, отсыревшую деревянную крышку. В темно-синем бархате лежали две завернутые в пергаментную бумагу восковые венчальные свечи, вышитый бисером батистовый платочек, пожелтевшая младенческая распашонка в кружевах и тетрадь в коленкоровом переплете. Сергей Петрович аккуратно вынул ее, раскрыл: бисерный нечитаемый почерк, только первая запись написана чуть крупнее и довольно разборчиво. «6 апреля 1909. Пришел первый пароход. День теплый, как летом. Снегу на полях совсем мало, только у самых огородов, дорога почти просохла. Птицы поют, кричат, как летом, оживляя лес и поля». Дневник. Ася не решилась порвать его вместе с другими бумагами. Очень все-таки надеясь вернуться.
Так и кончился тот день, озаривший жизнь ему.
Сергей Петрович давно уже встал со своей лавочки на реке и подходил к дому — чтобы вернуться к главной своей работе теперь, Асиным каракулькам. Он расшифровывал их вот уже пятый месяц как, попутно ходил в библиотеку, несколько раз уже ездил и в архивы, в Ярославль и в Углич, собирая новые и новые сведения — о Владимире Алексеевиче Адашеве и вообще адашевском роде, а заодно, раз уж так сложилось, и о собственной семье потихоньку, чтобы не простаивать, когда не несут нужных документов. Именно такую открыл он вторую тему, семейную — давно уже хотел, но вряд ли бы собрался, если бы не она, красавица Ася, помощница и покровительница.
Глава седьмая
Мотя сидела в кафе, повесив мокрый зонт на стул, перекинув плащ через спинку, подкладкой наружу — и перечитывала эсэмэску.
Пыль мирская на черных моих сапогах и на шляпе моей камышовой. Я мечтаю чету белых птиц увидать, когда я доберусь до Цанчжоу.
Вторая часть стихотворения хранилась в следующей эсэмэске.
Конь сухою ботвою бобовой хрустел в час полдневный, когда я заснул,
И приснился мне ветер на Цзяне, и дождь, и волны набегающей шорох[2].
Она читала эти стихи третий день подряд, почти выучив их наизусть и полюбив каждое слово, даже не слишком ловкое «конь сухою ботвою бобовой хрустел». Она уже знала из Интернета, что Цзян — река, а Цанчжоу — город на востоке Китая, в котором добывают соль, ткут ткани, а на экспорт выращивают фрукты и чай, и что автор стихотворения Хуан Тин-Цзянь — поэт эпохи Сун, основатель целой поэтической школы, поклонник канона и просвещения, считавший, что хорошие стихи — это соединение природного таланта и книжных знаний. Мелкий чиновник, он так и не сделал карьеры, будучи честен и неудачлив, если только это не одно и то же.
Тетя ждала Ланина. Это была его эсэмэска, и это он неожиданно пригласил ее сюда. Чтобы обсудить проект. Тот самый, «Семейный альбом». Она так и не успела прочитать второе послание Голубева, но Ланин сам позвал ее — поделиться хотя бы первыми впечатлениями. Она даже взяла машинопись Голубева с собой, чувствуя себя двоечницей, не исполнившей урока, надеясь почитать еще немного здесь, но не могла.
В четверг после обеда солнце спряталось, зарядил дождь, хотя было по-прежнему тепло, и Тетя рассеянно думала, что теперь, когда на улице дождь, стихи стали похожи на сегодняшний день.
В кафе, расположенном через квартал от их редакции, пахло свежим кофе, ванилью, корицей, круассанами. Перед ней уже лежало меню, но она решила дождаться Ланина. Тетя почти не волновалась, ощущая лишь любопытство и вместе с тем расслабленность. Три часа жизни ей подарила Лена и рекламная служба. Еще утром она была уверена, что останется в редакции допоздна, Теплого из сада должен был забрать Коля, но рекламы на завтра оказалось слишком много, а значит, и текстов мало. Слетело две полосы. Лена, помня, что Тетя в редакции с утра, отправила ее домой в полшестого, «к мужу и детям».
У лифта Тетя, уже в плаще, столкнулась с Ланиным, Михаил Львович вежливо поинтересовался, не освободилась ли она на сегодня, и, услышав утвердительный ответ, сказал, что как раз собирался с ней обсудить, как продвигается чтение, уточнить кое-какие детали проекта «Семейный альбом» — нет-нет… зачем же здесь, в редакции? Не лучше ли выпить чашечку кофе во французском кафе на углу, там мило. Тетя было задумалась, но Ланин уже говорил — с мягкой повелительностью, — чтобы ждала его там, сейчас он ее догонит, только забежит на минутку в кабинет. До кабинета он, впрочем, не дошел — Денис из фотослужбы остановил его прямо в коридоре — выбрать фотографию на первую полосу. Ланин быстро ответил ему, ткнул в нужный снимок, Денис исчез, и снова Михаил Львович подошел к ней, так и стоявшей у дважды уже уехавшего лифта, извинился и с ласковым, но не терпящим возражения видом попросил ждать его прямо в кафе.
Теперь она перечитывала строчки, вдыхая запахи еды и горьковатый аромат этого осеннего стихотворения, написанного девятьсот лет назад, а он не шел и не шел, и каждая минута тянула на вечность. Как вдруг она почувствовала его и подняла голову.
Ланин вплыл в светло-серой шляпе, которая очень шла его легкой летней смуглоте, хотя вот ведь странно? Разве мужчины теперь ходят в шляпах? Шагнул сквозь забрызганное стекло, нашел Мотю глазами, слегка поклонился — усталый, грузный, — скинул плащ, повесил его на деревянную вешалку. Шляпу надел на торчащую из вешалки деревянную кошачью голову. За стеклом плавно танцевали цветные зонтики, голубые горошки, сиреневые тюльпаны, фокстротные завитки, лающие маки, скользящие человечки на мокрых полукругах. В угадываемом на заднем плане сквере багровели кусты, над меню дрожал аромат кофе, а напротив нее сидел Михаил Львович Ланин и смотрел так, что весь этот оживший, сочащийся водой и красками, записанный иероглифами импрессионизм лишал ее сознания, превращая в мокнущее отражение общей картины.
Она отпивала горячее капучино, маленькими глотками, опустив глаза, прячась от этого человека, потому что уже начала понимать: он может сделать с ней что угодно. Но кто дал ему эту странную власть над ее крошечным, похожим на курью печенку сердцем (таким она его увидела однажды во сне) — неизвестно, и она пила, пила капучино, его здесь готовили превосходно, Ланин заходил сюда время от времени, а она никогда. Вы никогда? Нет, нет, ни разу. Пена, легкая, белая, пышная, чуть отдающая корицей, этот сладкий обжигающий воздух входил в нее и медленно обволакивал замершую грудную клетку, притаившийся живот. Ланин точил изысканное, пряное, утонченное, простое, каким и был сегодняшний день, она отвечала невпопад, все время ожидая, когда же они заговорят о проекте, уже приготовила несколько фраз, про семью, отца Илью, наблюдение, умное, взвешенное, пока не догадалась: никогда, никогда о проекте, и нырнула в другое — любимое и родное — дурочку. Дурочку с переулочка, тетю Мотю, довольно приблизительно представлявшую себе, где конкретно в Африке расположено это самое Марокко. Ланин был там несколько недель назад или раньше? Или все-таки вернулся вчера?
— На центральной площади Марракеша, под названием Джема-эль-Фна, — рассказывал Михаил Львович, чуть касаясь большими губами белой фарфоровой чашечки с черной гущей, — висели отрубленные головы преступников, засоленные еврейскими цирюльниками, их обычно выставляли на южной стене медины.
— Медины? — тихо откликается Тетя.
— Марина, медина — это…
— Стихи…
— Арабский квартал, со всех сторон окруженный стеной, старый город.
— Голые лиловые дядьки на той же площади глотают огонь, рядом с ними пляшут настоящие змеи с мертвыми желтыми глазами. Протянешь руку, а на ней уже узор рисовальщика хной, тот же узор змеится у тебя на руке, и ты бежишь прочь — в ресторанчик, где тебе подают обезьянью селезенку и слезы цапли, а прорицатели, подойдя к твоему столику, предсказывают будущее — на ближайшие сутки или на тысячу лет вперед, зависит от заказа и суммы, конечно, суммы, которую ты готов заплатить.
Тетя кивала, Тетя по крошечкам отламывала бисквит, мягчайший, слегка пропитанный чем-то пьяным, а сама думала, думала или говорила. Что произносилось вслух, а что в едва успевавшем гнаться за разговором сознании? Но люди, разве люди живут тысячу лет? О нет, люди живут гораздо меньше, но им бывает интересно, что же случится не только завтра, а еще и через целую вечность. Что же случится через целую вечность? Не знаю, я их прогнал, всех этих прорицателей и гадателей, зачем мне это, мне совсем не нужно, я и так догадывался, что однажды мы встретимся (замолчите! не надо пошлостей!), я закусил и отправился дальше, но они кричали мне вслед, и один, самый длинный, с узким лицом, с кривым перебитым носом, в какой-то кошмарной фиолетовой чалме, хватал меня за руки и шептал, что если я захочу, то за отдельную и в общем тоже совсем небольшую плату можно будет не только узнать будущее, зачем вам будущее, сэр, месье, камрад, можно будет изменить и свое прошлое. На каком языке он это шептал?
— На французском, конечно же, на французском. Как удивительно вы слушаете, да что там, я давно это понял, вы и читаете так же.
— Как?
— Не знаю, не могу сказать, получится… мимо, вы меня уже предупредили, я лучше смолчу.
— Нет, скажите.
— Лицом, — произнес он и чуть заметно покраснел. Она кивнула. — Всем лицом, — осмелел Михаил Львович. — Бровями, веками, ресницами, подбородком, ямкой на правой щеке.
Она все молчала. И он продолжил: руками, ваши пальцы чуть заметно движутся, вы впитываете, пьете, и это, это так хорошо, но слишком опасно для говорящего.
— Нет, это же невозможно, — вдруг перебила она его, — что они добавляют в капучино, слишком странный, непонятный вкус.
— Марина, сейчас, сейчас я позову официанта.
— Ни в коем случае, нет, вкус — странный, но он, он… волшебный.
— Может быть, лучше не пить? Давайте попросим другой.
Она заметила: отчего-то он нервничает, невозможно, чтобы это было от кофе, какого-то капучино, тоже мне зелье, любовный напиток, тоже мне Тристан из Южного Уэльса, — подумала она неожиданно и сама себя испугалась, внезапно догадавшись, что изображают эти стены, этот потолок и непонятные веревки на стене — они отчего-то изображают корабль — и перебила, заторопилась.
— Что-то же я хотела спросить, да. Почему опасно для говорящего?
— Он может возгордиться. Но если хотя бы раз в жизни кто-то не слушал и не читал тебя так… Послушайте, вы не корректор. Я же вижу. Вы… Кто вы?
Он совсем разволновался, начал ломать хлебные палочки, стоявшие на столе.
— Что вы заканчивали?
— Университет.
— Университет? Филологический, разумеется. Так я и знал! И на какой кафедре защищались?
— Не угадали. Кандидатский минимум и ни шагу дальше. Так и не…
Тетя смутилась, Тетя покраснела, ей совсем не хотелось ничего рассказывать о себе.
— Довольно. Больше не спрошу вас ни о чем. Да здравствует дауншифтинг.