— Народ пьет — никто не умер пока.
Расположиться было велено на подоконнике, где дремал белый кот. Я хотел потеснить его и спросил у продавщицы, как зовут альбиноса.
— Зови не зови — он глухой. Да и что хорошего тут услышишь? Мат — перемат…
Кот на мгновение приоткрыл глаза: один — голубой, другой — розовый, и опять уснул.
Отогревшись, я поблагодарил продавщицу, вышел на трассу, и вскоре предо мной остановился автобус: теплый, с мягкими сиденьями. Благополучно долетев до места, я отыскал нужный дом. Встретили меня обычные православные люди, которые всюду — свои, напоили чаем, вручили пакет и проводили на обратный автобус, так что к ночи я возвратился в Санкт-Петербург, а утром — в Москву.
Пакет хранил письма и фотографии святого митрополита Макария — преданнейшего воина Церкви Христовой, служившего ей семьдесят с лишним лет, Из которых сорок два года — в архиерейском сане.
Начав с миссионерской деятельности на Алтае, он был затем епископом Томским, а с 1912 года— последним перед революцией Московским митрополитом.
Душеполезные письма эти были адресованы одной из духовных дочерей владыки Макария, трудившейся сестрой милосердия на Западном фронте. После ее кончины они долгое время бродили неведомо где, пока не осели у того самого человека, который и принес их из заграничной страны: он называл себя монахом Савватием. Каких‑либо частных тайн корреспонденция не содержала, а потому просьба хранителя об издании писем представилась выполнимой.
И вот как‑то в Троице — Сергиевой лавре сижу на скамеечке, отдыхаю. Подсаживаются двое семинаристов: у каждого в руках только что вышедшая книжка писем. Один читает: «Жаль, что евреям дана воля смущать простой русский народ: они идут против Христа». Другой: «Во времена нашествия монголов на Русь духовенство и иноки не испытывали столько оскорблений и лишений, сколько испытывают от несчастных христиан, богоотступников нашего времени». Завязался у них философский разговор о богоборцах и богоотступниках, и по всему выходило, что предатели и перебежчики — куда хуже врагов. Беда нашему Отечеству…
Тут зазвонил колокол, и мы направились к службе.
Африканский брат
Как‑то видим на богослужении негритянского прихожанина: стоит себе, молится да крестное знамение совершает не по — католически — слева направо, а по — нашему, то есть как раз справа налево… После службы спрашиваем его: какого он роду — племени и почему православный? Отвечает на англо — французском: дескать, он наипервейший наш африканский брат по имени Анатолий, а далее переходит на неведомый нам язык, и мы ничего не уразумеваем.
— Короче, — не вытерпел отец диакон, — ты хоть из какой страны?.. Ну, из какой кантри? — Диакон У нас молодой и вполне современный.
Африканский брат сказал какое‑то слово, которым, возможно, обозначается название отеческой его стороны, однако никто из нас повторить в точности это слово так и не сумел, а потому пытаться изображать его теперь буквами русского алфавита было бы слишком дерзко.
Побеседовав таким образом еще с полчаса, мы Узнали, что Анатолий приехал чему‑то учиться, но до начала занятий целых два месяца, и пока он живет в посольстве той самой страны, название которой у нас никак не выговаривалось, однако хочет потрудиться на благо вселенского Православия и просит за труды совсем немного: раз в день кормиться обедом.
— Толян! — расчувствовался отец диакон и положил руку на плечо своего нового брата. — Мы тебя и три раза накормим — не сомневайся! Правда, батюшка? — Потом вздохнул: — Видать, в посольстве у них с харчами не задалось: одни бананы, наверное. Да и те, может, зеленые…
И стал африканский молитвенник каждое утро приходить в храм: отстоит службу, потом — на трудовые свершения: у нас реставрационные работы шли, и всякого мусора было много — вот Анатолий и возил его куда‑то на тачке. В свой час — обед в трапезной: помолимся, скорехонько поедим, снова помолимся — и опять по своим послушаниям. А как только колокол зазвонит к вечернему богослужению, Анатолий — тачку на место (у нее и специальное место под строительными лесами расчищено было — вроде гаража), со всеми попрощается и — в посольство несказанной своей страны. Он бы, конечно, и на вечернее богослужение с превеликою радостью оставался, да у дипломатических его соотечественников были какие‑то свои режимные строгости, которые с нашим уставом не совпадали. И вот что примечательно и потому требует неотвлекаемого внимания: ни русского языка, ни церковнославянского Анатолий не знал, да и музыкальная культура наша была ему незнакома, однако каждую службу он проводил в благоговейной сосредоточенности, крестился и кланялся в нужное время, не озираясь при этом на других… Так давалось ему с небес по его искренности и смирению.
И пока африканец ходил к нам, он, сам того нисколько не ведая, служил укором представителям несчастного племени русских интеллигентов, забегавшим иногда, словно в капище огнепоклонников, чтобы единственно «поставить свечку», и тут же вылетавшим обратно, поскольку «ничего у вас не понятно». Бедолаги… Жертвы кропотливой селекционной работы, начатой еще в пятнадцатом веке старательным иудеем Схарией, сумевшим привить к православному русскому древу ветвь иудейского богоборчества. В конце концов удалось выпестовать трагическую химеру: ветвь эта от корней напояется чистой водою Истины, но вместо листьев — смердящие серой копыта, рога и хвосты. И от гибельного этого запаха вянет соседственная листва, сохнут другие ветви…
Впрочем, Анатолий успел послужить укором не только этим заблудшим людям, первейшим родовым признаком которых является подобострастное отношение к потомкам незабвенного Схарии, но и представителям иного человеческого сообщества, сильно размножившегося в девяностые годы нашего печального века. Однако тут следовало бы ненадолго отвлечься, чтобы в самом кратчайшем виде обрисовать страничку церковной жизни, со стороны обычно не замечаемую.
В наши дни среди просящих милостыню редко Увидишь искренних — под искренними я подразумеваю людей, действительно терпящих материальные бедствия: страдальцев этих быстро вытесняют закоснелые паразиты. Которые, конечно же, не могут обделить своим хищным вниманием ни один приход.
И вот бредут они каждодневно неутомимою чередою от храма к храму, аки паломники, но внутрь, как правило, не заходят: в доме Божьем чувствуют они себя неуютно, что свидетельствует о невидимом духовном родстве с первым племенем, укорявшимся Анатолием.
И ведь чем они отталкивают? Даже не ложью, которая, понятное дело, оскверняет их души. В конце концов, они безусловные коммерсанты, а правила коммерции, как ни прискорбно, включают в себя и хитрость, и лукавство. Самый отталкивающий грех нового племени — лень. Беспредельная и непоколебимая.
Снимая облачение, слышу через раскрытое окошко голос отца диакона:
— Знаю, знаю: обокрали, не на что уехать… В Ростов, что ли?.. Да тебя наш батюшка в Ростов уже один раз отправлял. И соседский — тоже. Ты уж, поди, десять раз мог вокруг света объехать. Ну хотя бы в Пермь для разнообразия попросился, а то заладил: в Ростов да в Ростов…
В Пермь не попросится — думать лень: хоть мгновение, а — лень.
Вот еще одна: «Иногородняя, попала в больницу, выписали, не на что доехать до Харькова, помогите». Эта тоже давненько ходит, несколько раз мы ей уже насчет Харькова отказывали, однако она не запоминает — даже запоминать лень‑то.
— А в Пермь не желаете? — интересуется диакон.
Далась ему эта Пермь — родом он, что ли, оттуда? —
Но и она не хочет в Пермь.
— Хорошо, давайте купим билет до Харькова, — предлагает ей диакон, и уже не впервые.
Но она не помнит и соглашается, рассчитывая перепродать.
— Я даже посажу вас на поезд, — и это уже говорилось не раз, так что он успел утомиться от однообразия.
Это ее не устраивает — в Харькове делать ей нечего. Женщина поворачивается и уходит. Но через неделю опять придет, и опять весь разговор повторится. При этом ни один психиатр не обнаружил бы у нее значительных отклонений: ведь ни в одном медицинском справочнике лень не значится, хотя вполне может стать смертельной болезнью души. Однако психиатрия занимается лишь сумасшедшими, но никак не душевнобольными…
Потом как‑то, когда мы шли к метро по бульвару, отец диакон указал мне на компанию бомжиков, устроившую пикник под старинными липами:
— Час назад вы благословили одарить во — он того мужичка продуктами. Теперь этими харчами коллектив и закусывает. И ведь каждый из них выпивает по бутылке в день, тридцать бутылок в месяц, — и откуда деньги такие, если никто из них не работает?.. Между прочим, моей зарплаты на такую жизнь не хватило бы. Да и здоровья тоже…
Назавтра я этому мужичку отказал. Тогда собралась вся бродяжья компания — человек семь или восемь, и давай взывать к моей совести: мол, соотечественников, братьев своих родных обижаю.
— Ну, коли братья, — говорю, — поработайте, сколько можете, на благо отеческой Церкви нашей, а мы УЖ вас от души накормим.
Они в ответ лишь ухмыляются. Тут из‑за угла выруливает со своей тачкой пламенный Анатолий и проходит в точности между мной и моими соотечественниками, не обращая, впрочем, на нас никакого внимания, — наверное, трассау него так проложена…
— Вот, — говорю, — один — единственный человек только и помогает восстанавливать православный храм, и тот — негр из далекой африканской страны неповторимого наименования. А вы — целыми сутками по канавам валяетесь…
Они ушли и больше не появлялись — надо полагать, отыскали другую кормушку. Анатолий же, честно отработав два месяца, переехал в институтское общежитие. Там неподалеку есть храм, куда он ходил по воскресеньям: освоив русский язык, брат наш стал исповедоваться и причащаться. Иногда навещал отца диакона, — они были очень дружны и легко понимали друг друга. Когда учеба окончилась, Анатолий приехал попрощаться: приятели обнялись, диакон, всхлипывая, бил его рукой по спине, повторяя: «Толян! Толян!» Тот плакал молча. Потом отец диакон говорил мне, что даже не соображает, с чего это он так расчувствовался.
Просто до сего времени он не ведал еще, что родство духовное возвышеннее и крепче всякого другого родства, даже кровного.
Совсем немножко геополитики
Летели в Белград. Майор — десантник, сидевший у окна, время от времени приглашал заглянуть вниз:
— Военный аэродром, — и тыкал пальцем в стекло. — Пустой, брошенный…
Или:
— А здесь была ракетная батарея. Ничего не осталось, все разорено… И так до самой границы: ни перехватчиков, ни ракет — нас с вами даже сбить некому…
Майор был невесел: он только что похоронил однополчан, погибших в Чечне, и возвращался в Косово.
По другую руку от меня сидела дама — жена какого-то вельможи: тот провожал ее в аэропорту. Дама была очень ухожена, однако в том уже возрасте, который всякой ухоженностью лишь подчеркивается. На коленях дама держала пластмассовую корзину, в которой безучастно ко всему пребывала лохматая собачонка. Даме хотелось поговорить, и она сказала:
— Это Пушоня.
— Скотный двор, — вещал майор, — пустой, брошенный…
Совсем немного геополитики
— Может, все коровы куда‑то попрятались, — предположила дама.
— Да он уж весь травою зарос, а поле вокруг него — кустарником.
— А как вы с такой высоты отличаете военный аэродром от гражданского? — Похоже, майор — десантник ее заинтересовал.
— Возле гражданского должен быть какой‑то населенный пункт — хотя бы районный центр, а у военного — гарнизон: казармы да пара офицерских домов…
Дама вздохнула:
— Пушоня у меня заболел — везу его лечить…
— А что с ним? — насторожился майор.
— Меланхолия, — снова вздохнула дама.
— Не заразная, — успокоенно произнес майор и вдруг встрепенулся: — Так это ж не собачья болезнь.
— А чья же?
— Как чья? Коровья!
— Вы не правы: коровья — бруцеллёз…
— То же и бруцеллёз, — после некоторого раздумья согласился майор, — но главная — меланхолия, это я точно знаю: у меня брат ветеринар… двоюродный…
Следует заметить, что пока они так через меня беседовали, я читал подготовленный к изданию перевод проповедей известного сербского святителя. И до сего момента мне это почти удавалось.
— Все равно — меланхолия, — твердо сказала дама и схватила меня за локоть. — А знаете отчего?..
Мы не знали. Оказалось, виною всему новый шкаф — с зеркальною дверцею до пола. Впервые увидев свое отражение в зеркале, Пушоня нежно обрадовался внезапному гостю и захотел познакомиться с ним поближе: заглянул за приоткрывшуюся дверцу да так и обмер:
— Знаете, собаке ведь надо сзади обнюхать…
Ну, об этом, положим, мы слышали.
— Он заглянул сзади, а там никого нет. Он — еще раз спереди: там собачка, а сзади — опять никого… Он еще пару раз туда — сюда — безрезультатно. И тогда он задумался, прямо как человек, взгляд стал таким умным и грустным, — дама вытаращила глаза, пытаясь изобразить собачью печаль и мудрость, — пошел прочь от этого шкафа, ударился мордочкой в стену и упал… А потом у него сделалась меланхолия: не ест, не пьет… Везу его к знаменитому профессору — крупнейший в мире специалист… Вы слышали: на выборах у них никто не победил, и теперь будет второй тур?
— Не будет, — пообещал майор. — Американцы проплатили только один тур, так что кого назначат, тот президентом и станет.
Она отпустила мой локоть и не без кокетливости обратилась к майору:
— А вы, миротворцы, там, наверное, простой народ защищаете?
И тон ее, и сам вопрос десантнику не понравились:
— Мы там… обслуживаем американцев, — и отвернулся к окну.
В Белграде майора встречали наши военные в таких же, как у него, камуфляжных комбинезонах, Даму — молодой человек с плакатом «Меланхолия», а меня — двое монахов. Нам предстояло проехать триста пятьдесят километров к южным границам.
— До поздней ночи сидели над переводом, а утром 8 мою келью постучался иеромонах, и на колесном тракторочке мы поехали в горы. Небо на юге было исчерчено инверсионными следами, два самолета щли параллельными курсами.
— Здесь международная трасса, — пояснил провожатый.
Однако пассажирские самолеты парами не летают. Кроме того, следы повторяли изгиб границы: за богохранимой сербской землей велось пристальное наблюдение.
Трясясь на каменистых дорогах, мы пробирались от одного древнего храма к другому, и иеромонах рассказывал мне о русских священниках, служивших здесь и в двадцатые годы, и в сороковые, и в пятидесятые… Наконец приехали к малой церквушечке. Зашли, приложились к иконе, и иеромонах вышел, оставив меня одного. Когда‑то мы с отцом настоятелем хотели устроить на этой горе русский скит, в котором могли бы жить и молиться наши иноки, однако теперь не то что русским — самим сербам здесь жить небезопасно: албанцы то и дело совершают набеги…
— Они стали селиться у нас полвека назад, — рассказывали монахи, — занимались торговлей, потом расплодились и говорят, что теперь наша страна должна принадлежать им… У вас албанцев нет?..
— Пожалуй, одних только албанцев у нас и нет, — отвечал я.
В обратный путь по каменьям возница отправился без меня — пожалел. Я спустился с горы пешком и пошел по шоссейке навстречу трактору. Кое — где на обочине лежало по три — четыре бетонных пирамидки метровой высоты — перекрывать дорогу в случае военных действий: снайпер с гранатометчиком, расположившиеся на противоположной стороне ущелья, смогут попридержать у такого заграждения вражескую колонну. Ненадолго, пока их не убьют.
Было жарко, хотелось искупаться, я свернул к реке, бежавшей рядом, и вдруг увидел в траве иконку: на меня смотрел Иоанн Предтеча… Сразу вспомнилось: «Покайтесь, ибо приблизилось Царство Небесное». Это была простая бумажная иконка, закатанная в прозрачный пластик.
Греческий текст на обороте с греческим же прямодушием призывал всякого читающего стать святым. Кто мог обронить ее здесь — непонятно: в этих краях давно уже не видали туристов.
Гул реактивных двигателей раскатывался по земле почти беспрерывно, а белых следов на небе становилось все больше и больше. Ветер дул с юга, и полосы проплывали над нами:
— Американцы, — признал наконец иеромонах, — вдоль границы летают, — и обвел рукой: — Косово, Македония, Болгария, Румыния… Была бы сейчас зенитная ракета — не удержался бы, — и вопросительно посмотрел на меня.
Я хорошо понимал его, но:
— Бодливой корове Бог рог не дает: потому‑то, наверное, мы с тобой, брат, в Церкви, а не в ракетных войсках.
Вернулись к вечернему богослужению: по календарю совершалась память Иоанна Предтечи, икону которого я только что обрел в придорожной траве…
После службы собрались у отца настоятеля. Телефонная связь не работала. Принесли радиоприемник. Крутили — крутили колесико, но и сербские радиостанции, и российские, и немецкие, и французские, и американские передавали одни и те же сообщения и даже комментарии к ним — слово в слово, как будто написано все это было одной рукой.
— Нет ничего более тоталитарного, чем демократия, — грустно сказал настоятель.
Потом удалось по мобильному телефону поговорить с Белградом, и выяснилось, что в столице нет света, все подступы к ней заблокированы, аэропорт закрыт… Насельники тревожились за меня — мне ведь наутро следовало уезжать.
— За четыре месяца управитесь? Порядок наведете? — спросил я.