— Не удивляйся, Аркадий Михайлович, тревожусь исключительно ради вашего благополучия. Моя персона, — печально улыбнулся Ордынский, и левый усик приподнялся вверх, — для теперешнего Кыштыма несколько одиозна, что ли. Вызывает нездоровый интерес.
— Не извольте беспокоиться, Николай Васильевич, — поспешил успокоить его Ерошкин. — Мы независимы. Со мной можете быть откровенны.
— Благодарю. Верхний завод произвел на меня тягостное впечатление. Дух разложения витает над всем, некоторые цехи в совершеннейшем запустении, возьмите хотя бы домну.
— К сожалению, — вздохнул Ерошкин. Подумал: «Куда же он клонит? Не за этим же пришел. Я и без его вздохов знаю, в каком положении заводы». Спросил вкрадчиво:
— Позвольте спросить, а как там? — он глазами выразительно повел на потолок. Николай Васильевич вытащил из кармана гаванскую сигару, поднес ко рту, осведомившись:
— Не возражаешь?
— Ради бога!
Ордынский прикурил, выпустил изо рта сизую струйку дыма. Сказал:
— Времена наступили тяжелые. Верить никому нельзя. Тебя, разумеется, не имею в виду. Сюда я прибыл по пустяковому поводу. Новая власть не берет меня на службу из-за моего прошлого. Я могу прожить и без службы, но согласитесь, нельзя товарищам мозолить глаза бездельем, — Ордынский снова затянулся дымом, выпустил колечко и, наблюдая, как оно тает, продолжал:
— Я всегда считал, что хорошо понимаю кыштымца. Крепкий хозяин, исправный рабочий. Когда надо, подкинь лишнюю копейку — горы свернет. Переплатишь, зато вдесятеро потом возьмешь.
— Согласен с вами.
— Нет, милейший, все гораздо сложнее. Кыштымец — себе на уме. Завод наполовину стоит, жрать, извини, нечего, а он на Советы, как на икону, молится. Странно! Я с безобидной просьбой обратился — поставить подписи. Хамье!
Ордынский брезгливо поморщился.
— В литейке некий Ичев работает, я давно приметил его, хотел в свое время мастером выдвинуть. Так он меня нынче взашей из цеха… Сегодня верх у этого сброда. Над Россией нависла тьма. И мы погибнем, если располземся в разные стороны. Я тебе доверяю, Аркадий Михайлович, иначе не зашел бы. Каждый на своем месте должен приносить максимум пользы святому делу. Большевики такие же смертельные враги мне, как и тебе, враги всей цивилизации.
— Согласен, — прошептал Ерошкин. Конечно же, враги. Его лихорадит при одном упоминании имени Баланцова. Он готов на первой сосне вздернуть каторжника Швейкина. Они его презирают, хотят обойтись без него. Неужели он, Ерошкин, дипломированный инженер, хуже бы этого безграмотного слесаришки справился с заводом?
— Декрет комиссаров о национализации Кыштымских заводов не имеет законной силы. Лондон не потерял перспективы на них, заводы были и остались собственностью акционеров, это лишь вопрос времени. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Вполне! — отозвался Ерошкин, хотя фраза «Лондон не потерял перспективу на них» прозвучала несколько туманно. Требовались пояснения, и Ордынский не замедлил с ними.
— Предположим два варианта. Первый и самый надежный: большевики долго у власти не удержатся, самое большее до лета. И все вернется на круги своя. И второй: большевики удержатся. Но им заводы не поднять.
— Не поднять! — эхом повторил Ерошкин.
— Уркварт вынашивает идею и на этот запасной случай — просить заводы в концессию. При удобном моменте он выдвинет ее перед правительством Ленина. Наше дело беспроигрышное. Но нам важно иметь здесь своего человека, который бы все видел и все замечал. И помогал, разумеется.
Да, Ерошкин про себя радовался. Поглядим, что будет с товарищем Швейкиным и всей его шатией-братией! Николай Васильевич Ордынский — это вам не голь перекатная. У него крепкие связи в Екатеринбурге и в самом Питере. У него и в Лондоне рука. Ерошкина он неспроста нашел, он верит ему. А дело и впрямь беспроигрышное. Кто, Гришка Баланцов будет Верхний от разрухи поднимать? Или Митька Тимонин, восседая в Центральном деловом совете, округ от экономической немощи вылечит? Нет, не обойтись им без господина Уркварта!
Бесцеремонный стук в дверь вывел Ерошкина из приятных размышлений. Гость быстро потушил сигару и спрятал в карман пальто. Дверь распахнулась, и в комнату шагнул Михаил Мыларщиков, в тужурке, перепоясанной ремнем, с револьвером на боку. И сразу стало тесно.
— Здрасте! — сказал он насмешливо. — Застал-таки.
— Простите, но я занят, — срывающимся голосом произнес Ерошкин, поднимаясь. — У меня посетитель.
Ордынский остро глянул на Ерошкина — побоялся, что тот может сорваться. Николай Васильевич стряхнул пепел с пальто и тоже встал.
— Гражданин Ордынский? — нацелился настырным взглядом на него Мыларщиков.
— Что вам угодно? — Ордынский глянул на Михаила Ивановича свысока.
— Нехорошо, гражданин Ордынский, шибко нехорошо. Приехали в Кыштым, никому не сказались. Ходите по заводу, никому не представились. Не старые же времена, нельзя так. Суток хватит вам, чтобы покинуть Кыштым? Али мало?
— Воля ваша. Но я, как свободный гражданин, полагал…
— Зря полагали. Свободный гражданин должен вести себя прилично. А вы, гражданин Ордынский, ведете себя не ахти как, рабочих вот смущаете. И вообще…
— Товарищ Мыларщиков, здесь Союз служащих и хозяин в нем пока я. А вы врываетесь беспардонно, прерываете нашу беседу… Это что ж, по вашим понятиям, шибко прилично? — Ерошкин умышленно сделал ударение на слове «шибко».
— Эх, товарищ Ерошкин, чья бы корова мычала…
— Га-алантно, — развел руками Аркадий Михайлович, усмехаясь.
Мыларщиков повернулся к Ордынскому:
— Пока предупредил, мотайте на ус, — круто повернулся и вышел, хлопнув дверью. Ордынский трясущимися руками застегнул пуговицы, надел шапку.
— Меня эти хамские выходки уже не удивляют, — сказал он спокойно, хотя Ерошкин-то видел, какой ценой дается ему это спокойствие. — Парадоксально было бы другое! Я и без предупреждения рассчитывал сегодня выехать в Екатеринбург. Тебя прошу об одном — не забудь нашего разговора. Не исключено, что от меня будет посланец. Так ты уж, голубчик, постарайся. Это никогда не забудется.
— Ради бога извините за это хамское вторжение…
— Ничего, ничего. Ты тут ни при чем.
После ухода Ордынского Ерошкин откинулся на спинку стула. Блаженно улыбался. Даже Мыларщиков не смог испортить ему настроение. Будет еще этот хам на коленях перед ним ползать, а он его раздавит, как мокрицу. Эх, когда же наступят те благословенные времена? Какую, интересно, должность припасут ему хозяева? Управителя? А что? Ордынский на эту должность не вернется, выше полезет. Главное — перспектива-то беспроигрышная. Падут большевики — вернутся старые хозяева. Большевики удержатся — все равно будут старые хозяева-акционеры. Ерошкин в любом случае в выигрыше.
Хорошо, видит бог, как хорошо!
Между небом и землей
Сериковы все время гадали-думали, как им жить. Иван побывал на Верхнем заводе, пошатался по полупустым цехам. Работы не было. Алексей Савельевич Ичев, увидев Ивана, обрадовался, словно родному. Поговорили о том о сем, боясь коснуться главного — работы. А когда коснулись, Савельич потускнел, заметнее сгорбился.
— Робим, — неопределенно сказал он. — А для чего? Чугун во дворе копится. Кому нужен? Я, почитай, жалованья не получал месяца три.
— И робите?
— Пошто же не робить? Образуется. Наши из делового совета в Катеринбург поехали. Может, что-нибудь вырешат. Хотя Швейкин говорит — на Урале скрозь картина такая.
— Худо, — почесал затылок Иван.
— Наведывайся, на примете буду держать.
Заглянул Сериков и на биржу труда. Вот ведь как — отродясь не было в Кыштыме такой конторы, а возникла. Порядка в ней еще установить не успели. Но народ толпится. Собирался зайти в Совет, да раздумал. Какой толк? Будут агитировать в Красную гвардию, Мыларщиков уже предлагал. А ему винтовка опостылела, как злая мачеха. Завернул ее в худой половик и спрятал в подполе. Пить, есть не просит.
Сидят вечером Иван да Глаша. Сумерничают, огня не зажигают. Тягучую думу думают. Ходики уныло чакают, их только и слышно.
— Была бы лошаденка, — вздыхает Иван, — чего бы голову ломать. Прожили бы как-нибудь.
Глаша ежится, зябко ей. Не от холода, от трудных мыслей. Ей даже показалось, что Иван упрекнул ее за то, что не сберегла Пеганку, продала за два мешка муки Батятину. Не продала бы, сама ноги протянула. Малость продешевила, но что поделаешь? Луку сам черт вокруг пальца не окрутит.
Иван понял, что вздох его прозвучал укором. Притянул жену за плечи:
— Дуреха! Не принимай близко к сердцу.
— Я и не принимаю, — прошептала Глаша.
— Не пойти ли на динамитный?
— Окстись! — испуганно отпрянула Глаша. — Сторожить динамит?
— Зато деньги будут.
— Не пущу! Пропади они пропадом, эти деньги. Летось там так грохнуло, мать святая богородица! А сторожа прямо в дым разнесло. А ну кто нарошно придет взрывать? И не углядишь.
Не торопились Сериковы ложиться. И куда торопиться? Впереди целая глухая ночь. Кто-то постучал. Лука Батятин, сосед. Иван еще не виделся с ним. Хотел наведаться, на Пеганку взглянуть — с жеребеночка же вынянчил, да побоялся. Увидит Пеганку и не стерпит. Нет, с кулаками не полез бы, кулаками вспять события не повернешь. Злых слез страшился. Подступят комом к горлу, не удержишь. Надеялся — найдет работу, а уж там как-нибудь выпрыгнет из нужды. Надежда надеждой, а Буренка последний клок сена доедала.
Батятин тоже не спешил навестить солдата. И все же по нонешним временам таким человеком пренебрегать не следует. В случае чего — защита. Выдержку сделал и вот пришел. Глаша лампу кинулась зажигать. Иван навстречу поднялся.
— С возвращением, соседушка, — расплылся в улыбке Батятин, обеими руками потряс его руку.
— Раздевайтесь и проходите в горницу, Лука Самсоныч, — пригласил Иван и помог снять полушубок. Новенький, еще овечьим духом несет от него.
— Держи-ка! — протянул Батятин бутылку. — Царская!
— Зачем же вы, Лука Самсоныч?
— Для порядку. Мы ее по-соседски и осушим, — руки потер, предвкушая удовольствие.
Висячая трехлинейная лампа бросала свет на круглый стол, а по углам таился сумрак. На окнах ситцевые задергушки — руки у Глаши обиходливые. Уж на что задергушки старенькие, но она так их ловко приладила — уютно! Старая деревянная кровать, облезлый комод — глашино приданое. Кровать застелена со вкусом, ишь подушки-то как горделиво высятся. На комоде кружевная накидка, вазочка посредине с бумажными цветами. Круглый стол все четыре года стоял сиротливо: Глаша обходилась кухонным. Батятина усадила за этот стол. Напротив устроился Иван. Глаша хлопотала на кухне — готовила закуску. Картошку сварили прямо в мундирах еще до прихода Луки. Хороша она с капусткой! После чаем запьешь, ничего лучшего и нет!
Мужики первую минуту приглядывались друг к другу. Ишь Луку-то на полноту потянуло — брюшко сквозь ситцевую рубашку пучится, а жилетку на последние пуговицы и застегнуть не мог. Стрижен под горшок. Кержак и кержак. Те ведь как стригутся? Накроют голову горшком и все, что не прикрылось, остригают. Здоров бугай, ничего не скажешь. А Иван против Луки былинка. Сухопарый, скуластый, подстрижен по-солдатски накоротко. У рта — складки скобочками. Старят Ивана. А глаза… Лука внутренне содрогнулся и невольно подумал: «Настырные. Видать, много убивал на войне-то. Убивал, варнак. На узенькой дорожке встретишь — душу вытрясет. И его не иначе — убивали. Да выжил вот. Ну и Ваньша Сериков, сосед ты мне, а ухо с тобой держи остро. Лучше тебя в приятелях иметь, нежели во врагах. А был теленочком, когда в солдаты забирали, за Гланькин подол цеплялся».
— Вижу, нахлебался всякого большой ложкой, — сказал Лука, не выдержав пристального Иванова взгляда.
— Во! — провел над макушкой ладонью Иван.
— Где бывал-то?
— Лучше спроси, где не бывал. И в огне жарился, и в воде тонул, и в крови захлебывался, и со смертью на кулачках бился.
— А мы тут живем и не ведаем, какие страхи на божьем свете случаются. Слава богу, кончились твои мытарства.
Над столом то и дело мелькали Глашины руки — проворна! Да как-то все ладно у нее получается. Лука и глазом не успел моргнуть, а на столе закуска появилась, бутылка водки поблескивает белой сургучной головкой. Раскраснелась хозяйка-то. Рада — муженек вернулся. Ждала. Луку к себе не подпускала, а как он к ней примазывался!
— Глань, плесни водицы попрохладней, — попросил Лука.
— А вы брусничным рассольчиком.
— Привык грешную запивать холодной водой.
Иван налил по-солдатски — по полной чашке. Чуть налил и Глаше, хотя она и отказывалась. Лука сказал, что непременно надо выпить за служивого, за его счастливое возвращение. Иван чашку осушил залпом и, морщась, занюхал хлебом. Лука свою сосал долго, закрыв глаза со страдальческой гримасой. Когда кончил, шумно выдохнул воздух и принялся цедить сквозь зубы холодную воду. Потом отправил в рот соленый груздь. Глаша пить боялась, мутил сивушный запах. Иван глядел на нее ласково и просительно. Она поднесла чашку ко рту и отпрянула. Лука развел руками — как можно не выпить за возвращение солдата? И она выпила. Из глаз ее выступили слезы, и она зачем-то начала отмахиваться. Иван, смеясь, тянул ей гриб на вилке с деревянной ручкой. Не водка, а огонь. Согрела. Души размягчила, языки развязала. Лука жалился:
— Митрич, ты, поди, завидуешь мне? Домина такой, полон двор живности и еще волкодава держу. Завидуешь, а?
— Завистью жить — радости мало, Лука Самсоныч. Она ведь черная, зависть-то.
— Верно! Намедни ко мне мальчонка из Совета прибегал — гумагу принес. Налогу с меня полтыщи целковых!
— Господи! — зажала ладонями щеки Глаша. — В жисть не видела таких денег!
— Ты, Митрич, скажи — где я их должен взять? На разбой податься? С кистенем на большую дорогу? Да кого теперь там встретишь? Голодранца али безногого солдата. Давай еще по маленькой.
— Давай.
Усердно хрустели солеными грибами. Лука облизывался, не выдержал — похвалил Глашу за ядреный посол. Его старуха тоже грибы солит, но ведь как? Слизняки, а не грибы. Их только в суп, а на закуску не идут. Продолжал жалиться:
— Так я же не купец. Что вырастил, то и съел. Откуда у меня целковым быть? Работников сроду не держал. Коли кто по-соседски поможет, так рази это зазорно? Вот ты кликнешь меня — Лука, пособи, к примеру, избенку перетрясти. Рази не приду? Приду. И ты придешь.
Иван остановил на соседе хмельной взгляд. Осмелел, сказал без обиняков:
— Тогда помоги мне, Лука Самсоныч.
Батятин вскинул на Серикова масленые глаза. Чего это захотелось Ваньке? Хорошо, если у него просьба, ну а если просьбища? И выполнить придется и выполнить будет трудно. Не лишнего ли что сболтнул?
Глаша захмелела, блаженно улыбалась, прижавшись к мужу и держась за его руку. Ей все хотелось ущипнуть себя — не во сне ли это? Неужели наяву — и Иван, и Лука, и бутылка водки? Ах, боже мой, если это сон, то продли ты его до бесконечности. Это о чем они? Почему замолчали? И Иван смотрит волком. А Лука настороженно глазки сощурил.
— Говори, говори, не боись, — наконец поощрил Лука.
— Одолжи сена, сосед. Да Пеганку за дровишками. Сочтусь.
Лука вроде бы отмяк: «Пронесло. Так, просьба. Не обременительная. Только не надо спешить с ответом, чтоб понял Ванька — от живого отрываю, но что не сделаешь для соседа…» Посопел, выдул чашку холодной воды.
— Пошто же не помочь? — проговорил он. — Завсегда рад. Мое слово такое. В Урале застоялся зарод сена. Не вывез с осени, а там руки не дошли. Бери Пеганку и вези себе.
— Заметано, — обрадовался Иван. — А сколько в зароде?
Глаша глаза широко открыла — ой, как хорошо-то! Она же верила: Лука Самсоныч выручит.
— Воза два наберется. Вывезешь, можешь съездить за сухарником, его возле Сугомакской горы много.
— Вы такой добрый. Вы и меня всегда выручали, без Ивана-то.
— А плата? — упрямо помотал головой Сериков.
— Не боись, дорого не возьму, — впервые за весь вечер улыбнулся Батятин. — Уговор такой: по весне на заимке поможете. Не тяжко?
— И на том спасибо, — ответил Иван. Допили царскую водку, и Лука Самсоныч, благодетель их, отправился домой. Когда они остались одни, Глаша снизу вверх посмотрела на мужа, с таким это наивным недоумением, и спросила: