— А еще от молочных продуктов болит голова!
— Вы хотите сказать, что от молока
— Точно. Вот как вчера. Моя сестра знает, что я вегетарианка. И она приготовила для меня баклажаны с пармезаном. Она же не знала, что я веганка и не ем молочное. Я как посмотрела на эти баклажаны с сыром, так сразу поняла, что мне будет от них плохо. Но она потратила на них кучу денег и стояла у плиты целый день — так что же прикажете мне делать? Самое смешное было то, что мне понравился их вкус! Черт, как же мне потом поплохело! А из носа открылась настоящая течь!
Я сообщил ей, что в своей автобиографии махатма Ганди рассуждает о том, как мясо будит в людях похоть. И тем не менее сам он женился в возрасте тринадцати лет, когда большинству американских подростков гораздо интереснее гонять мяч или читать комиксы, хотя и был вегетарианцем.
— Но ведь это же не было настоящей женитьбой! — не поверила Венди. — Это, наверное, была просто какая-то индийская церемония.
— Они обручились еще в семилетнем возрасте. Свадьба как бы закрепила деловое соглашение между семьями. Им обоим было по тринадцать лет, и он оттрахал ее на славу — хотя я не совсем уверен, что это описание подходит тому, как махатма Ганди занимался любовью.
Венди надолго задумалась. Я же решил сделать еще одну попытку. И поинтересовался, не замечала ли она у себя снижение сексуальной возбудимости с тех пор, как стала веганкой?
— Ну, у меня часто бывает бессонница, — начала она перечислять свои недомогания. — И тошнота — я имею в виду, когда меня по-настоящему рвет. И еще я часто выхожу из себя. По-моему, это из-за мяса люди такие покорные и вялые.
— Но как же насчет сексуальной тяги? Желания, похоти — не знаю, как еще ее вам описать?
— А, вы говорите о сексе? Он не должен быть жестоким! Он должен быть нежным и красивым. Это такая тихая штука.
Наверное, это если ты веган или веганка, подумал я. Бедолага все еще барахталась в тенетах своей детской морали.
— Я теперь гораздо лучше разбираюсь в своем теле… Я отлично познала свое тело… Эй, я даже могу определить, когда меняется уровень сахара у меня в крови! Я это чувствую: как он растет или понижается, вот! Когда ем те или другие продукты.
Я спросил, приходилось ли ей когда-нибудь всерьез заболеть. Она отвечала, что никогда ничем не болела. Неужели она так ни разу ничем не заразилась?
Ее ответ поверг меня в шок:
— Я вообще не верю в микробов!
Потрясающе. Но я все же уточнил:
— То есть вы хотите сказать, что не верите в существование микробов? И то, что мы видим под микроскопом, — все лишь оптический обман зрения? Какая-то пыль, царапины на стекле — что-то в этом роде?
— Я не верю, что от микробов можно заболеть. Потому что микробы — это тоже живые существа. А живые существа не могут причинять кому-то вред, вот!
— Ну да, как тараканы и блохи, — сказал я. — Такие милые дружелюбные малютки, не так ли?
— Вы болеете не из-за микробов, — стояла на своем Венди. — Вы болеете из-за неправильной пищи! Плохая пища ослабляет ваши органы, и вам становится плохо! Это ваши органы делают вас больным! Ваше сердце, ваш кишечник!
— Но почему же моим органам становится плохо?
— Плохая пища. Она их ослабляет. Если есть хорошую пищу, как я, — она похлопала по сумке с тыквенным семенем, — вы никогда не заболеете. Ведь я же никогда не болею. А если у меня течет из носа или болит горло, я не обвиняю в этом простуду!
— Не обвиняете?
— Нет, потому что я сама съела что-то не то! Значит, надо съесть что-то полезное!
Получалось, что все болезни человечества сводились к текущему носу, а о раке или, скажем, бубонной чуме можно было позабыть. Но я предпочел держать эти мысли при себе и обсудить более насущные вопросы. Например, что она собирается есть сегодня вечером?
— Вот это. Семена тыквы, кешью, миндаль. Банан. Яблоко. Немного изюма. Ломтик домашнего хлеба — подсушенного. Если съесть его свежим, он превратится в слизь.
— Это своего рода объявление войны гурманам, верно?
— Я не скрываю своих радикальных взглядов!
— Ну, я бы не называл их радикальными, — возразил я. — Скорее ограниченными, зацикленными на самом себе. Эгоцентричными, пожалуй. Самое забавное в том, что от ограниченности и эгоцентризма, целиком посвященного проблемам здоровья и чистоты, всего один шаг до откровенного фашизма. Моя диета, мой кишечник, моя личность — это все обороты из речи ультраправых. Вы и сами не замечаете, как от чистоты пищи переходите к чистоте расы.
— Ну хорошо, — она вдруг пошла на попятный. — Я готова признать, что мои взгляды консервативны. Ну и что с того?
— Прежде всего то, что, помимо вашего кишечника, есть еще необозримый мир вокруг вас. Ближний Восток. Панамский канал. Политические заключенные, которых пытают в Иране. Индусы, вымирающие от голода целыми семьями.
Моя прочувствованная тирада не произвела на нее ни малейшего впечатления — разве что упоминание об индийских семьях затронуло больную струну. Оказалось, что она вообще ненавидит семьи как таковые. Ну ничего не может с этим поделать — просто ненавидит, и все.
— А с чем ассоциируется для вас ваша семья? — спросил я.
— Грязный фургон, мать, отец. Пять или шесть детей, жующих гамбургеры. Они грязные и ужасные, и они повсюду: так и снуют туда-сюда!
— По-вашему, семьи портят вам жизнь?
— Ну… да, — сказала она.
Она проучилась в этом своем колледже в Огайо целых три года. И за все это время не прошла даже краткого курса литературы. Более того, она впервые в своей жизни ехала на поезде. Поезд ей понравился, но не очень.
Я поинтересовался, чем она хотела бы заниматься.
— Наверное, я бы хотела посвятить свою жизнь правильной пище. Учить людей, как надо питаться. Объяснять им, что они должны есть. И почему они болеют, — и тут отливающий сталью нравоучительный тон внезапно сменился плавной мечтательной речью: — Иногда, когда я смотрю на кусок сыра и вспоминаю, каков он на вкус, я знаю, что съела бы его с удовольствием. Но также я знаю, что на следующий день мне будет очень плохо оттого, что я его съела.
— Примерно то же думаю я, когда смотрю на бутылку шампанского, пирог с крольчатиной или блинчики с начинкой в шоколадном соусе, — признался я.
Во время нашей беседы Венди вовсе не казалась мне ненормальной. Но позднее, когда я вспоминал этот разговор, она представлялась мне окончательно рехнувшейся особой. И на удивление нелюбопытной. Ведь я упомянул мимоходом, что успел побывать в Верхней Бирме и Африке. Я продемонстрировал свое знание буддизма, пищевых привычек бушменов в Калахари и биографии юного махатмы Ганди. Я был чертовски интересной личностью, разве нет? Но ни разу за весь разговор она ни о чем меня не спросила. Она не интересовалась, кто я такой, откуда, куда и зачем я еду. И когда я не перебивал, она пускалась в бесконечные монологи о себе самой. Ее детский голосок звенел не переставая, и она то и дело поддергивала под себя ноги, упорно не желавшие сохранять позу лотоса. Превосходный образец полного погружения в саму себя. Бедняга просто перепутала эгоизм с буддизмом. Я всегда горячо любил нашу молодежь, и особенно студентов американских колледжей, но эта девица лишний раз напомнила мне о том, как часто встречаются среди них практически необучаемые особи.
От всех этих разговоров о еде у меня не на шутку разыгрался аппетит. К счастью, мы уже проехали Элбэни. Я извинился и отправился в вагон-ресторан, который должны были прицепить к нашему составу. Перед нами лежали километры железной дороги, овеянные богатой историей: ветка от Элбэни до Скенэктеди была построена более 150 лет назад. Продолжение легендарной дороги на Могавк и Гудзон, старейшей в Америке. Нам предстояло проехать вдоль канала Эри. Между прочим, именно железные дороги лишили каналы их былой славы, хотя эффективность «чугунки» сильно проигрывала из-за бесконечной конкуренции железнодорожных компаний. Однако факты говорили сами за себя: во второй половине XIX века путь от Чикаго до Нью-Йорка занимал четырнадцать с половиной дней по воде и всего шесть с половиной по железной дороге.
Официант с перекинутым через локоть полотенцем подал мне фирменный обед. Я щедро полил острым соусом свой сэндвич со стейком в качестве отместки Венди с ее страстью к примитивной и сырой пище. Пока я обедал, за мой столик присел менеджер по продажам и заказал гамбургер. Его звали Хорас Чик, и он торговал оборудованием для моментальной фотографии. Он тоже оказался большим любителем монологов, но гораздо более безобидным. Правда, всякий раз, когда он хотел что-то подчеркнуть в своей речи, от натуги воздух со свистом выходил через щель между редкими передними зубами. А еще он чавкал и тявкал.
— Все билеты на самолет были раскуплены!
Снаружи повсюду царили снег и лед. Фонарям едва хватало сил освещать свой собственный столб да небольшое пространство вокруг, полное кружащегося снега, и ничего больше. Около полуночи из окна своего купе я заметил на холме белый дом. В каждом его окне сияла яркая лампа, и эти освещенные окна, с одной стороны, делали дом больше, а с другой — выдавали Царившую в нем пустоту.
К двум часам ночи мы миновали Сиракузы. Я спал в это время и потому не был подвержен наплыву связанных с городом воспоминаний. Однако название города на упаковке фирменного завтрака вызвало во мне образ бесконечного нудного дождя в Сиракузах, случайную встречу в баре с поэтом Делмором Шварцем, классную комнату, в которой я учил китайский и услышал об убийстве Кеннеди, и испуг преподавательницы антропологии. Эта леди когда-то осталась равнодушна к моим ухаживаниям и позднее — хотя, конечно, вовсе не из-за этого — погибла самым ужасным образом. На ее машину упало дерево, когда она ехала на юг вдвоем с нашей учительницей физкультуры, с которой собиралась заключить однополый брак.
Поезд миновал Баффало и Эри, и я уже плохо представлял, где мы находимся. Когда я проснулся, в купе было так душно, что губы мои совершенно пересохли, а кончики пальцев горели, как ободранные. Но снаружи было видно, какие клубы пара окутывают наш вагон в морозном воздухе, и в обед на стекле образовалась корка наледи. Я пытался пальцами оттирать эту корку, но все равно почти ничего не смог разглядеть, кроме все того же тумана, слегка светившегося под зимним солнцем.
Вдруг поезд остановился в облаке пара. Несколько долгих минут ничего не происходило. А потом в клубах пара постепенно проступили очертания ствола дерева. На нем ярко сверкала оранжевая полоса, как будто кровавая рана сочилась на серую застывшую повязку. И в следующую секунду заполыхал весь древесный ствол, а следом за ним стебли травы у его подножия и другие деревья. С каждым мгновением рубиновое пламя рассвета разливалось все шире по горизонту, и, когда стало совсем светло, наш поезд пришел в движение.
— Огайо, — произнесла леди за соседним столиком.
Ее муж, выглядевший неловко в желтой спортивной рубашке, возразил:
— Что-то не похоже на Огайо.
Я знал, что он имел в виду.
— Да, — сказал официант. — Это действительно Огайо. Скоро будем в Кливленде. Кливленд, штат Огайо.
Сразу рядом с железнодорожной насыпью начиналась чаща из застывших ветвей, и обледенелые тополя напоминали мачты с обрывками призрачных парусов. Вязы и березы, покрытые изморозью, посрамили бы любое рукотворное кружево. Они стояли над утрамбованными ветром сугробами, из которых торчали бурые стебли прошлогодней травы. Стало быть, даже Огайо в снежном уборе может превратиться в страну чудес.
Вагоны были ярко освещены солнцем и наполовину пусты. Я не заметил мистера Чика и не услышал его чавканья. Также исчезла Венди, любительница грубой пищи. И здесь мне показалось — коль скоро я еще не слишком далеко уехал от дома, — что я вижу, как ускользают от меня близкие привычные детали. И хотя нравились они мне далеко не все, сейчас я почувствовал, что мне их не хватает. Я не видел вокруг ни одного знакомого лица.
Я поспешно схватился за книгу. Прошлым вечером я заснул, читая «Дикие пальмы», пока поезд мчался сквозь ночную тьму. Что погрузило меня в сон? Возможно, какое-то предложение или, точнее, слишком лихо закрученное окончание длинной фразы: «…это было мавзолеем любви, это был вонючий катафалк с мертвым телом, зажаренным неистребимой потребностью в старом мясе»[4].
Я так и не понял, о чем хотел сказать Фолкнер: по мне, это было весьма точным описанием колбасы, которую мне пришлось есть этим ранним утром в Огайо. Правда, остальная часть завтрака была превосходна: взбитые яйца, ломтик ветчины, грейпфрут, кофе. Еще несколько лет назад я отметил, как поезда отражают культурный уровень своей страны: по убогой стране, пребывающей в разрухе, ходят такие же убогие поезда, тогда как процветающая нация может гордиться своими современными составами, как, например, Япония. И даже для Индии еще не все потеряно, потому что в этой стране поезда гораздо важнее, нежели те раздолбанные повозки, которые индусы называют автомобилями. Особенно показательными я считаю вагоны-рестораны. И если в поезде нет вагона-ресторана, эта страна вызывает у меня сильное недоверие. Тесные, как пеналы, малайзийские купе, грязь и грубое обращение в Транссибирском экспрессе, свежая копченая рыба и тосты в скоростном поезде в Шотландии. И сейчас, изучая меню вагона-ресторана в поезде «Лейк-Шор Лимитед», принадлежащем компании «Амтрак», я увидел, что могу заказать даже «Кровавую Мэри» или «Отвертку»: «утреннее прохладительное», как туманно обозначили это вливание водки в мой организм. Вряд ли найдется еще в мире такой поезд, где с раннего утра можно заказать крепкие напитки. «Амтрак» высоко держал марку. На столе рядом с тарелкой с тостами лежал фирменный буклет «Амтрака», сообщавший, что на протяжении ближайших 133 миль дорога будет идти исключительно по прямой, ни единого поворота. И это позволило мне переписать замысловатое высказывание Фолкнера в мой дневник с величайшей аккуратностью, и карандаш ни разу не дрогнул из-за толчка поезда.
Постепенно пар, замеченный мной ранее между вагонами, совсем заледенел. Все щели, сочившиеся паром, обросли нежной бахромой инея и коркой льда. Это смотрелось очень красиво, и не менее красиво было снаружи. Было уже одиннадцать часов, а мы еще не проехали Кливленд. Куда же подевался Кливленд? Между прочим, не я один задавал себе этот вопрос. По вагону все чаще проходили обеспокоенные пассажиры и спрашивали у проводника: «Эй, когда же будет Кливленд? Вы говорили, что мы уже должны быть там. Почему мы опаздываем?» А ведь Кливленд запросто мог быть там, за окнами вагона, погребенный под всей этой массой снега!
Наш проводник выглянул из заиндевевшего окна. Я уже открыл рот, собираясь спросить его, где же Кливленд, но он заговорил первым:
— Не вижу моего знакомого стрелочника.
— Что-то случилось?
— Нет, что вы! Просто каждый раз, когда мы проезжаем мимо него, он бросает мне в окно снежок!
— А кстати, где же Кливленд?
— Еще не близко. Вы разве не заметили, что мы опаздываем на четыре часа? Рельсы так оледенели в Эри, что мы еле тащились.
— А у меня пересадка в Чикаго в четыре тридцать.
— Значит, вы опоздаете.
— Отлично, — выпалил я и пошел прочь.
— Не расстраивайтесь! Я дам телеграмму из Элкхарта. И, когда мы приедем в Чикаго, «Амтрак» позаботится о вас. Они оплатят вам номер в «Холидей Инн». Все будет в порядке!
— Но я не попаду в Техас!
— Положитесь на меня, сэр! — он вежливо прикоснулся к козырьку своего кепи. — Вы только посмотрите, как много снега! Черт побери, просто жуть! — И он со вздохом уставился в окно. — Не хотел бы я оказаться на месте этого стрелочника! Так и замерзнуть недолго!
Прошел еще не один час, пока мы тащились до Кливленда, и эти бесконечные остановки и медленный ход только подогревали нараставшее во мне нетерпение: я чувствовал, что держать себя в руках все труднее. Теперь при виде снега за окном мне становилось тошно, а домики на склонах холмов и вовсе повергали меня в тоску: ничтожные домишки, не больше припаркованных возле них машин! Но самым большим издевательством стал сам Кливленд, все еще поверженный в ступор сильнейшим бураном, случившимся на прошлой неделе. Здесь только и говорили о том, как выжить в условиях снежной бури (горячий привет от покорителей Арктики с их спальными мешками, переносными печками, способами обогреть дом и приготовить горячую пищу в условиях полного коллапса социальных служб и прочими дивными вещами). Этому городу, погребенному под тоннами снега, предлагали посмеяться над длинной историей, напечатанной в местной газете, о чудовищной беспомощности русских перед снеговыми заносами. Ох уж эти русские! Под кричащим заголовком «МОСКОВСКИЕ СНЕГОУБОРОЧНЫЕ СЛУЖБЫ ОПОЗОРИЛИСЬ НА ВЕСЬ МИР!» с соответствующей фотографией статья начиналась со слов: «Городские службы, некогда считавшиеся самыми эффективными, совершенно не оправдали своего существования этой зимой из-за бюрократических неувязок и чрезвычайно обильных снегопадов». И дальше в том же злорадном тоне: «Совершенно очевидно, что дело не в нехватке снегоуборочной техники… Жители без конца жалуются на само состояние московских улиц… И вряд ли декабрьские снегопады и отсутствие мест для парковки оправдывают выбоины и ямы, оставшиеся на мостовой с осени…»
Ох уж этот Средний Запад с его самодовольством! Чтобы чувствовать себя человеком в Огайо, надо смешать с грязью русских. А уж если вспомнить о Сибири, так и того лучше. Куда Сибири до Огайо! Все эти новости я узнал из местной газеты, которую прочел от корки до корки. В Кливленде мы стояли два часа. Я спросил у проводника, в чем дело, и он объяснил такую задержку заносами и обледенением на дороге.
— Это действительно суровая зима.
Я сообщил ему, что в Сибири поезда ходят по расписанию. Но это не произвело впечатления. Да и я тоже предпочел бы Кливленд Иркутску, хотя в Кливленде явно было холоднее, чем там.
Я отправился в вагон-люкс, чтобы что-нибудь выпить и почитать «Дикие пальмы». Потом я заказал еще один коктейль. И еще один. На четвертом я решил остановиться. Если так пойдет дальше, я скоро окажусь под столом.
— Что вы читаете?
Ко мне обращалась пышнотелая веснушчатая леди на пятом десятке, державшая в руке банку с тоником без сахара.
Я показал ей обложку.
— Я слышала об этой книге, — сказала она. — Что-нибудь стоящее?
— Есть неплохие места, — и вдруг я рассмеялся. Хотя этот смех не имел ни малейшего отношения к Фолкнеру. Однажды, путешествуя в этих же местах на поезде «Амтрака», я тоже читал книгу. Никто не спросил меня о ней, хотя она явно вызывала интерес у окружающих. Это была биография мастера готического романа Говарда Лавкрафта. На обложке была крупными буквами написана его фамилия, и соседи по купе были уверены, что я не отрываюсь от книги, посвященной искусству любви[5].
Она сообщила, что живет во Флагстаффе, и тут же последовало:
— А вы откуда?
— Из Бостона.
— Правда? — Она явно заинтересовалась. Она попросила: — А вы скажете для меня какое-нибудь слово? Скажите «Боже»!
— Боже.
От восторга она захлопала в ладоши. Несмотря на свой избыточный вес, она была совсем маленькой, с широким и плоским лицом. Ее кривые зубы налезали один на другой, как будто им не хватало места на деснах. Честно говоря, я был ошарашен тем восторгом, который вызвало у нее произнесенное мной слово.
— Быожже! — повторила она, передразнивая мой выговор.
— Что вы сказали?
— Я сказала «Быожже»!
— Ну, я не сомневаюсь, что Он и так все понял.
— Мне так понравилось, как вы это сказали! Я ехала на этом же поезде две недели назад, только на восток. Мы застряли в снежных заносах, но все получилось так здорово! Нас поселили в «Холидей Инн», вы представляете!
— Надеюсь, что нам это не грозит.
— Вы совершенно не правы!
— Я ничего не имею против «Холидей Инн». Я просто хочу успеть пересесть на другой поезд.
— А кто не хочет! Спорим, я еду дальше, чем вы? Во Флагстафф, помните? — Она отхлебнула своего тоника и продолжила: — В итоге получилось, что у нас ушло несколько дней —
— Повезло, ничего не скажешь.
— Я знаю, что вы подумали, но так оно и было! Он сидел в своем кресле, а я в своем. Но, — и она мило зарделась, — мы спали вместе! Вот было здорово! Я не пила совсем, зато он выпил за двоих! Я не говорила вам, что ему было двадцать семь лет? Из Бостона! И всю ночь напролет он твердил мне: «Быожже, как ты прекрасна!» И он целовал меня столько раз, что я даже сбилась со счета! «Быожже, как ты прекрасна!»
— Это случилось в «Холидей Инн»?
— Это случилось в поезде. В ночном поезде, — сказала она. — В поезде с сидячими местами. Это было очень, очень для меня важно!
Я заверил, что это должно быть очень приятным опытом, и даже постарался себе представить, как пьяный в стельку юнец лапает эту веснушчатую толстуху, пока вагон с сидячими местами (как обычно по ночам, провонявший грязными носками) с шумом несется по рельсам.