— Что с тобой, Нада?
— Все в порядке, дорогой.
— Ты как будто побледнела…
— Нет-нет, все хорошо, — отвечала она с улыбкой, чтобы показать, что все и в самом деле в порядке.
— Скажи, а ты с этим мальчиком, с этим Уэдераном, дружишь, да?
Она говорила, и щеки у нее так сильно напрягались, будто звук собственного голоса был ей неприятен. Мне стало тошно от взгляда Нады — она смотрела на меня как на что-то чужое, потустороннее. Я весь похолодел от мысли: а вдруг меня сейчас вырвет? Хотя, может, это даже хорошо: ведь если такое со мной случится, Нада точно не уйдет из дома. Раз мне плохо, Нада меня не оставит.
Да, я любил ее. И знаете, какой она мне больше всего запомнилась? Нет, не бледной от отчаянья, как бывало временами, когда она отворачивалась от Отца после короткой взаимной перестрелки словами-плевками, и не той ослепительно красивой, какой она выходила навстречу гостям, — а такой, какая она была сама по себе: вот она с развевающимися на ходу волосами, порывисто, точно девчонка, летит по дорожке к улице, чтобы бросить письмо в ящик и вся такая раскованная, и нет в ней ни капли, ни капли зла.
15…
Как-то раз утром, завтракая, Нада спросила:
— Ты можешь прерваться?
Я как раз в этот момент строчил шпаргалки для контрольной по истории, которая предстояла уже через час, но, как человек воспитанный, поднял голову.
— У меня с мистером Нэшем состоялся крайне важный разговор. Не хотелось бы тебя бередить и расстраивать, но, скажу честно, мистер Нэш оказался столь любезен, что поверил мне результаты твоих экзаменов. Обычно он не оглашает результаты, поскольку порой матери принимают это слишком близко к сердцу. Но со мной он поделился, и мне весьма огорчительно было узнать, какой у тебя коэффициент интеллекта.
— А какой?
— Я не стану тебе говорить. Но меня это несколько расстроило.
Сердце у меня в груди налилось, сделалось как камень. Я глядел, как Нада своими идеально ровными белыми зубками откусывает и жует кусочек тоста, и мне казалось, что этот тост — я. Я изо всех сил пытался изобразить улыбку на кислом лице.
— Ну… в общем… жалко, конечно. А все-таки, сколько?
— Говорю же, не скажу! — ровным голосом отрезала Нада. — Но твой коэффициент ниже, чем мой. Это немыслимо. Это абсурд. Видишь ли, Ричард, я не хочу, чтобы ты был слабее меня. Мне хочется, чтобы ты меня превзошел. Мне невыносима мысль, что налицо признаки вырождения. На мой взгляд, я слабее моего отца, и теперь ты… Понимаешь?
— Но раз так, — произнес я дрожащим голосом, — тут уж ничего не поделаешь…
— Не знаю, не знаю. Я договорилась с мистером Нэшем, что ты пересдашь вступительные экзамены.
— Что-что?
— Я договорилась, что ты пересдашь вступительные экзамены.
— Как, еще раз?
— Хотя бы частично. Половину, я думаю.
— Но послушай, мама, — сказал я чуть ли не со смехом, чтоб показать, насколько я спокоен, хотя внутри, в недоступной чужому глазу глубине, у меня все так и тряслось, — но ведь если у меня уже выведен коэффициент интеллекта, подумай, какая разница, буду я пересдавать или нет?
— Прошу тебя, не говори так!
— Но какой смысл снова проходить тестирование? Что это изменит? Ведь тестирование — это конкретное определение уровня знаний. Ведь это же не…
— Я хочу, чтобы ты снова это прошел, Ричард!
— Снова? То же самое?
— Да, Ричард.
Мы оба мрачно смотрели друг на друга. Я не знал, да и сейчас не знаю, насколько презирала она саму себя за эту комедию. Каждое ее слово, каждый ее жест были до ужаса фальшивые, и с каждым днем нашей жизни в Фернвуде Нада все более и более обрастала этой фальшью, как я сейчас обрастаю все новыми и новыми пластами жира. Кто бы мог ей помочь? Раз или два я видел, как она сидит в одиночестве, уставившись в окно на наш неприкаянный задний дворик, выделывая на своем лице чужое, чуждое ей выражение: опускались уголки плотно сжатых губ, и от этого нос как бы вздергивался, словно там, наверху, дышать было легче. Нет, декан Нэш помочь ей не мог. Я так никогда и не узнал, насколько они были близки, Нэш и Нада. Хотя могла бы выйти премилая пара — он был не старше Отца, но выглядел моложе, — однако не думаю, чтобы Нада черпала в нем поддержку. Он был все-таки обыкновенный сукин сын, этот Нэш, и скоро вы в этом убедитесь.
16…
Так что же, дружил ли я с этим мальчиком, Уэдераном? Меня с ним познакомил Густав Хофстэдтер, ставший моим лучшим и, собственно, единственным другом. Мы с Густавом обожали шахматы и подолгу просиживали за доской, серьезные, молчаливые, точно двое маленьких старичков, отправленных в больницу умирать. Когда мы играли у Густава (в его баронском поместье, в доме с остроконечной крышей при башенках, украшенном лепниной, прелестном пряничном домике, точно из сказок Матушки Гусыни), в комнату, где мы с ним сидели, то и дело вбегала Бэбэ, что-то постоянно ища и не находя, исторгая при этом короткие реплики:
— Они все играют! Все играют! Ну что за дети… В такой солнечный день…
Если мы играли в шахматы у нас, то это обычно происходило в спокойной и безмятежной тиши нашей библиотеки, а кругом в доме царила тишина, если только наверху не ревел пылесос Джинджер, в то время как она сама, по всей вероятности, рыскала по ящикам Надиного комода (как-то раз я застал ее за этим занятием). Мы с Густавом любили шахматы и относились к этой игре с почтением. Густав собирался стать математиком, я же не имел понятия, что из меня получится, — в самом деле, мог ли я предвидеть, куда меня занесет! — но все же не отставал от Густава в обожании этой точной, такой восхитительной игры, где нет места риску, как в жутком бридже, который Нада делала вид что обожает, или в той еще более жуткой игре, что зовется жизнью. (Поверьте деграданту, наберитесь мудрости!)
Еще одним любителем шахмат оказался новичок в школе Джонса Бегемота — Фарли Уэдеран. Фарли был медлительный, молчаливый, рассеянный мальчик и жил в одной из трех лучших комнат в пансионе — две других занимали старшеклассники. Происходил из одного знаменитого рода, считающегося знаменитым и по сей день. В колонках светской хроники или в журнале «Тайм» непременно натолкнешься на упоминание об одном из Уэдеранов («Аквалангист-любитель Сай Уэдеран объявляет о своей…», «Флейтистка из высшего общества Вирджиния Уэдеран сообщает о своем…», «Армирал-плейбой „Тэффи“ Уэдеран сообщает о своем…»). Однако в школе Джонса Бегемота прославленные имена не слишком были в чести; здесь считалось неприличным распространяться о достоинствах семейства, особенно собственного, поскольку каждый воспитанник рассматривался исключительно как отдельная личность, не более. И не менее. Ректор нашей школы, субтильный, язвительный субъект по имени Сайкс, неустанно вдалбливал нам, что каждый из нас — это вполне самостоятельный молодой человек, которому предстоит трудиться самому, чтобы обрести свой путь в жизни. И, видит Бог, мы трудились.
Фарли, милейшему тугодуму, приходилось нелегко. Он часами списывал домашнее задание у других ребят — в те годы списать у хорошего ученика стоило пятьдесят центов; с тех пор ставки повысились, — и даже списывание ему давалось с трудом. Фарли пропускал целые предложения, а по математике — вереницы многозначных чисел, десятичные дроби, отдельные цифры и тогда все остальное превращалось в бессмыслицу. Мы с Густавом любили его, однако играть с ним в шахматы было обременительно, так как он слишком долго раздумывал над каждым ходом. Лицо у Фарли было бледное, веснушчатое, а кожа под веснушками — молочно-белая, почти как у Нады; веснушками у него были покрыты и руки, и изгрызенные пальцы. Фарли беспрестанно глотал какие-то таблетки или порошки и мне казался таким же болезненным, как я сам.
Едва я переставлял фигуру, он вперивал в нее взгляд, потом проникновенно смотрел на меня и, грызя ногти, говорил:
— Прости, я подумаю!
И направлялся к своему стенному шкафу, куда у него был вделан холодильник, вынимал бутылочку, отпивал из нее. Бутылочка была аптечного вида. Если с нами оказывался Густав, он лежал на кровати и учил французский, и я видел, как он поднимает голову и смотрит в спину Фарли, а если я перехватывал его взгляд, он этого как бы не замечал. Если же мы были с Фарли вдвоем, и он вот так же поворачивался ко мне спиной, я обдумывал, как бы смухлевать, разрабатывал стратегию, пока он не видит; но никогда не осмеливался осуществить. Я и так всегда выигрывал. Густав, как правило, побеждал меня, а я, как правило, побеждал Фарли, и тогда Фарли смеялся и говорил:
— Вот черт, опять продул!
Почти с той же веселой жалостью к себе, как обычно говаривал Отец.
Как-то раз Фарли наведывался к холодильнику после каждого хода и в конце концов прихватил с собой к столу свою заветную бутылочку.
— Давай кока-колы плесну, — сказал он.
Голос у него был сонный, довольный. Фарли кинул в два немытых стакана по куску льда, налил туда кока-колы, после чего повернув ко мне бутылочку так, чтоб я увидел этикетку, произнес, вздымая рыжие брови, точь-в-точь таким тоном, как Отец, когда выпивал:
— Выпить хочешь?
«Кленовый сироп из избушки» — прочел я на этикетке.
— Что это? — спросил я.
Тут взгляд Фарли соскользнул с меня, как с недостойного объекта, и он вылил остатки из бутылочки себе в стакан.
— Ладно, сынок, — сказал он, — отдохни, а я пока сделаю свой ход!
Фарли стал первым в моей жизни алкоголиком, а было ему всего тринадцать. Тогда это явилось открытием для меня, но очень скоро я столкнулся с Блейзесом Джонсом, апатичным и вялым двенадцатилетним мальчишкой, который мало того что тайно выпивал, но еще и принимался петь или бормотать себе что-то под нос, а то и размахивать руками. Почитаемый как личность незаурядная, Блейзес явился центром своей особой группировки, куда меня не очень допускали, вернее, не допускали вовсе, я им был ни к чему. Но хватит о нем! Он уже успел отойти в мир иной.
В скором времени я повстречался с Френсисом Бином младшим, который, чтобы казаться бодрым и веселым, все время попивал какие-то таблетки. Френсис был спортивного вида заводной парень, обожавший носить мешковатые куртки из шерсти оливкового цвета и кремовые перчатки с меховой оторочкой. Его сестричка Грета, прелестное создание четырнадцати лет, также попивала эти загадочные таблетки, а в самые последние дни моего бесславного пребывания в Фернвуде до меня дошло, что «ответственным лицам по делам несовершеннолетних» стало известно, будто эта Грета за доллар предлагала Сьюзи, парикмахерше из салона красоты «Ящик Пандоры», сигаретку с марихуаной. Но все это было и кануло: скандал разразился небольшой и вскоре забылся.
Фарли был моим другом. Я отчаянно нуждался в друге из числа презренных людей. Он дарил мне надежду в моей беспросветной жизни. Помню, как Фарли, улыбаясь болезненной, кривой ухмылочкой, брел, пошатываясь, в туалет; еще помню, когда прекратились метели и в марте наступила неустойчивая весна, Фарли бродил по серому парку (именуемому у нас «зеленым долом»), разбрасывая ногами прошлогоднюю листву. Бедный, славный Фарли был вечно одет в какие-то замызганные обноски: разные носки, рваное белье. Семья высылала ему деньги как-то спазматически, временами надолго забывая о его существовании, и то что Фарли получал, он обычно тратил на выпивку. Свитера на нем были всегда протерты на локтях, и он неизменно забывал поддеть белую рубашку — die rigueur[13] в школе Джонса Бегемота, и вместо обычного галстука носил бабочку на резинке, мотавшуюся на голой шее. Вспоминаю иногда, как он однажды поздним утром выбегал из общежития: галстук-бабочка скукожился на его тощей шее висельника, а рыжие, всклокоченные вихры, похожие на пучки сухой травы, торчали на голове дыбом, как у призрака; Фарли пошатывается, спотыкается, глаза на свету смежаются в щелки. Питьем он разживался у владельца одного сельского ресторанчика, с которым однажды лично поздоровался адмирал-плейбой Уэдеран, так что Фарли покупал питье по весьма сходной цене.
17…
— У нас в школе учится один парень из Бостона, такой жалкий, противный, — рассказывал я Наде.
Специально для нее я представлял школу Джонса Бегемота в ложном свете, наделив ее обитателей целым созвездием, ярким букетом всяких немыслимых пороков, которые были производными моих собственных, и выставив проблемы взаимоотношений с родителями у своих сверстников как производные моих отношений с собственными родителями. Я все выдумывал по причине особого своего недоверия к правде. Мне ни разу не пришло в голову рассказать своим родителям все как есть на самом деле.
— Мать у него алкоголичка, и, по-моему, он очень ее любит. Переживает за нее.
— Как это ужасно! — сказала Нада.
Она задержала на мне пристальный взгляд, не для того чтобы определить, лгу я или нет, — зачем бы мне лгать? — но чтобы понять, насколько глубоко мой рассудок проникся тяжестью данной ситуации.
В те дни я завел привычку говорить то, чего, будучи пока существом неискушенным, сам не понимал до конца.
— Скажи, Ричард, в вашей школе много несчастных детей?
— Не знаю. Наверное, много.
— Мальчики скучают без семьи?
— Ну да, скучают.
— Знаешь, ты дружи с ними, не оставляй их.
Нада, как и все матери, страдала родительской близорукостью, полагая, что ее сынок находится в центре внимания и сам решает, с кем ему дружить. Я вечно вводил ее в заблуждение и, возможно, был не прав: если мое хилое здоровье явилось недостаточным аргументом, чтобы удержать ее дома, так, может, моя общественная несостоятельность сыграла бы здесь мне на руку? Но я был чересчур горд. И все-таки мне хотелось ей польстить. Ах, как приятно было, когда в искренней, неподдельной улыбке поблескивали прелестные зубки ублаженной Нады! В тот день, когда я согласился снова держать экзамен, у меня даже захватило дух от ее лучезарной улыбки и от блеска ее зубов, и Нада обняла меня, а после экзамена повезла по дорогим и престижным сельским магазинам и купила мне теннисную ракетку, благородную, по ее представлениям, рубашку, две дюжины пар одинаковых темно-синих носков, одну книжку из серии романов про мальчика-детектива, которые я давным-давно все перечитал, и еще кучу разных подарков. Тот день я прекрасно помню, — вижу все, как сейчас. Да, я хорошо помню тот день, хотя годы о нем не вспоминал. Итак: в воздухе резко и терпко пахнет дымком костра (возможно, специально для привлечения внимания), конец зимы, прелестный солнечный денек, моя мать беспечно хороша и выглядит на сельский манер, она со мной и водит меня повсюду, своего драгоценного сыночка, ненаглядное чудо, которому предстоит развить в будущем наследственные зерна гениальности, завезенные в Америку из далекой, печальной и мрачной России.
Мы отправились в кафе, где обычно толкутся школьники, но здесь, на наше счастье, в этот субботний час оказалось пусто, и мы вместо второго завтрака ели восхитительный пломбир с сиропом, орехами и вареньем. Я еще не рассказывал вам, как Нада ест? Она ела так, будто какая-то невидимая рука вот-вот отнимет у нее тарелку, но даже если у нее станут тарелку отнимать, Нада все равно есть не прекратит и будет тянуться за ускользающей тарелкой вплоть до последнего момента. Она была вечно голодна, прожорлива. Нада любила поесть, и когда ела, то, должен заметить, прямо-таки нависала над тарелкой, интенсивно орудуя приборами с помощью своих длинных, изящных, пожалуй, несколько костлявых пальцев. Ложки и вилки нетерпеливо сновали в руках у Нады, двигались не переставая, то и дело цокая или скребя по фарфору. Мне кажется, Нада ела больше, чем Отец, хотя в весе никогда не прибавляла.
Ах, какой это был замечательный день! На будущей неделе Наде предстояло узнать, что я блестяще справился с испытанием, и это возвысило коэффициент моего интеллекта до вполне пристойного уровня; и тогда Нада, осыпая меня поцелуями, станет лихорадочно твердить о моей будущей «карьере». По-моему, она мечтала, чтобы я сделался великим писателем, таким как Манн или Толстой или она сама, хотя никогда со мной на эту тему не заговаривала. Видимо, считала, что это у меня в крови, что это проявится само собой. Но в тот день я еще не мог знать, насколько отличусь, пока мне просто казалось, что я исправил положение, которое так огорчало Наду, и что я способен в целости сохранить свои русские гены для грядущих поколений. Я падал под тяжестью коробок и сумок, всех ее бесчисленных презентов, получая которые, неизменно улыбался благодарно, сконфуженно и приговаривал:
— Ну, Нада, ну, правда, зачем же столько…
— Ах, зачем! — восклицала Нада низким-низким до хрипоты голосом, подражая Бэбэ Хофстэдтер.
К моему удивлению, она вдруг решила поехать в зоосад, который находился далеко за пределами города. В «город» мы отправлялись редко, хотя в центре города работал Отец. По сложившейся еще со времен нашей жизни в Уотеридже традиции, с той поры как я долгие месяцы вылечивался от детского ревматизма, считалось, что я обожаю зоосад. И мы с Надой, но без Отца, должны наведываться туда при малейшей возможности. На самом дело все это была чушь, и Нада не так часто меня туда возила, да и я сам не слишком обожал животных. Теперь меня больше привлекали всякие абстрактные, таинственные, запутанные игры вроде шахмат, а также подслушивание секретных разговоров, которые вела по телефону Нада с каким-то мужчиной из Нью-Йорка. Тогда я еще этого не осознавал, но так началась вторая ступень моего разложения, отмеченная, подобно большинству процессов деградации, печатью мнимого веселья. Это верно, мне было весело!
Так что же еще интересного повидали мы в тот день? Гигантский серебристый надувной шар в небе, как призрак, канувшей в вечность исторической эпохи, чудовище, готовое спуститься с небес, чтобы поглотить мою красивую маму, а заодно и меня и навечно заточить нас в своей темной мягкой утробе. Только ее и меня. Но шар лениво развернулся в небе, выставив, к нашему крайнему разочарованию, на обозрение свой хвост и надпись: «Покупайте „бьюики“ Бакстерса!» Помню, что отсутствие значка над «и» кратким в слове «покупайте» вызвало у меня ужасное раздражение. Как обычно, по краю шоссе колесили на велосипедах какие-то мальчишки; нормальные мальчишки в голубых джинсах, в холщовых куртках, их ноги крутили педали с непостижимой для меня скоростью. Помню, как я начал тереть глаза, чтобы не так четко видеть, чтобы эти велосипедисты казались размытыми, мутными, перестали казаться детьми, с которыми надо было себя сравнивать. И эта замутненность в глазах долго не проходила, оставалась, как волшебная дымка, защищавшая, успокаивающая меня; должно быть, нечто сродни этому затуманивало голову Наде во время званых обедов, которые она устраивала в Фернвуде и в других местах, где мы жили. Ах, если бы нас с Надой роднила одна и та же волшебная мечта…
Приближаясь к зоосаду, мы увидели небольшую толпу возле банка для автомобилистов, и Нада, влекомая страстью к приключениям, свернула на боковую дорожку.
— Что там такое, Ричард?
Была у нее такая вежливо-светская манера спрашивать всякого, оказывающегося рядом, что происходит, хотя сама все прекрасно видела. Но на сей раз картина была не слишком ясна. Четверо молоденьких девчонок-подростков в брюках, сапожках и ветронепроницаемых куртках застыли в неестественном молчании, устремив взгляды на дверь маленького банка (поблизости от нас тоже имеется подобный: очень симпатичный кирпичный домик в колониальном стиле с широкими белыми ставнями, где вы можете надежно, как дома, хранить свои десять тысяч); рядом женщина в жгуче-розовой спортивной машине тоже смотрела на двери. В дверях показалось несколько мужчин в плащах, и у меня немедленно шевельнулась мысль, что в это время года в такой одежде, пожалуй, холодновато. Один из мужчин нес маленький чемоданчик, как-то странно прижимая его к боку.
Нада нажала кнопку, и стекло ее дверцы конвульсивно поползло вниз.
— Не кажется ли тебе, Ричард, что здесь происходит нечто странное?
У Нады даже нос как будто вытянулся. Девчонки в замешательстве стали озираться по сторонам. Одна из них пыталась уговорить остальных уйти. Нада высунулась из окошка, похлопывая рукой в перчатке по дверце машины.
— О, Господи!
Она нырнула внутрь, вцепилась в руль, но не двинулась с места.
Белые двери банка широко распахнулись, наружу вылетело трое мужчин, и те, которые стояли снаружи в плащах, открыли по ним огонь. Я видел, как вырвалась вспышка из дула одной большой винтовки. Двое из троих упали, тут медленно, автоматически закрывающуюся дверь кто-то снова толкнул изнутри, и на пороге возникла женщина в белой юбке и бледно-голубом свитере, она застыла, прижимая в преувеличенном страхе руку к губам. Один из упавших вскочил и принялся отряхиваться. И тут же начал ругаться с мужчинами в плащах; к спорящим присоединился еще один мужчина, подошедший откуда-то сбоку.
— Ах, Боже мой! — выдохнула Нада. — Это ведь телевидение. Репетиция.
Я струхнул не меньше ее, но вида не подал.
— А ты, Нада, что подумала? — спросил я.
Подъехав к зоосаду, мы с досадой прочли объявление: «Закрыто до 10 мая».
— Надо было поинтересоваться заранее! — сказала Нада.
Она взглянула на меня, чтобы понять, насколько я огорчен, но я, ее солнышко, ее умничка, конечно же думал только о ней, а не о зоосаде, к тому же я еще не успел отойти после недавнего лжеограбления банка. Никогда еще при мне никто никого не убивал, пусть даже понарошку.
— Лапочка, обещаю, мы непременно приедем сюда десятого мая! — заверила Нада.
Но замечательный день на этом не кончился. Мы развернулись и поехали обратно домой и, проехав несколько миль однообразной дорогой, с радостью увидели впереди живописные очертания нашего Фернвуда. Мы миновали скопища мотелей, бензоколонок, кегельбанов, магазинов распродажи по сниженным ценам, ресторанчиков для автомобилистов, множество эстакад, подземных туннелей, виадуков, увешанных яркими, гигантскими изображениями щекастых молодцов, которые держат вилку с насаженной на нее сосиской. А один рекламный щит особо привлек мое внимание: разамериканистого вида субъект с озадаченной миной пялится на жестянку с пивом в руке, а надпись гласит: «Проникнись пивком на сон грядущий!» Неужто вы подумали, что это я сочинил подобный шедевр? Что вы, что вы! Америка ярче всех своих литераторов, даже и любителей!
Потом надо проехать первый пригород, рабочий, гордо сияющий белой краской Оук-Вудз, нарядный, несколько надменный, с массой трепещущих на ветру американских государственных флагов, с огромной вереницей старых, брошенных машин вдоль местной «Мили чудес для автомобилистов».[14] Затем проезжаем Плежер-Деллс, пригород посимпатичней, здесь лощин почти столько же, сколько в Оук-Вудз дубов, но развлечений, похоже, побольше, и есть три огромных и длинных супермаркета, где продаются не только обычные продукты, но еще и плетеная мебель, дешевая одежда и много всякой всячины, на обзор которой покупатель может убить часок-другой. Вокруг павильонов целое море автомобилей.
Мы чуть прибавили скорость, подъезжая к третьему пригороду; здесь обочины становятся шире, а дома отстоят от шоссе подальше. Это — Борнуэлл-Пасс, пригород менее престижный, нежели Фернвуд, однако вполне приемлемое место для кое-каких покупок. Один из его торговых центров вместе с прилегающей к нему автостоянкой занимает площадь в несколько акров. Магазины здесь — не «магазинчики», как в Фернвуде, а настоящие, полноценные.
— Вульгарное место! — восклицала Нада.
Вот мы уже прорвались, мы почти на природе — но это только так кажется, еще тянется ряд домиков, именуемых поместье «Сельский клуб». Нада жмет на газ, а я пытаюсь заглянуть внутрь проносящихся мимо ворот (собственно, даже не ворот, просто пара столбиков из красного кирпича под цвет самим кирпично-красным домикам в колониальном стиле), тут Нада бросает:
— Трущобы, дело рук этого кошмарного Вермира!
Такая реплика развеселила меня.
По другую сторону шоссе, которое распадалось теперь на восемь широких полос, разделенных рядком обледенелой травы, также шли одна за другой секции подобных домиков, районы с названиями: Фокс-Ридж, Лейк-сайд-Гроув, Чеви-Чейз-Хайтс, Банкер-Хилл-Таун, Ватерлоо-Эйкерс, Аркадия-Пасс… Один незадачливый агент по продаже недвижимости завез нас как-то под кирпичные арочные ворота одного из подобных кварталов, и Отцу пришлось извиняющимся тоном внести ЯСНОСТЬ:
— Боюсь, что… что объект подобного рода попросту не обсуждается…
Наша учительница английского в школе Джонса Бегемота, заискивая перед отпрысками благородных семейств, постоянно твердила об «фоксриджском складе ума», под которым надо было понимать наитупейшую прямолинейность, ту самую посредственность, которая непременно сбавит скорость перед черно-белым знаком с надписью: «Въезд в Фернвуд. Ограничение скорости до 45 м».
Мы пролетели границу со скоростью шестьдесят миль, и Нада, видимо обращаясь ко мне, бросила:
— Вот где жить одно удовольствие! — И, послушно притормаживая перед светофором, снова повторила: — Одно удовольствие! — А минут через пять бросила через плечо: — Тебе нравится в Фернвуде, Ричард?
— Кое-кому из моих одноклассников не нравится, — сказал я, нарочно употребив слово «одноклассников», чтобы получилось натуральней. — Тому мальчику, у которого мама пьяница…