Беттихер (с другого конца ряда). Из-за чего топают?
Лейтнер. Спасаем хороший вкус.
Беттихер. О, я тоже не хочу отставать. (Топает.)
Голоса. Тихо вы! Музыки совсем не слышно.
Общий продолжительный топот в зале.
Шлоссер. Но надо бы все-таки сначала посмотреть пьесу — как-никак деньги заплачены. А потом уж так потопаем, что стены задрожат.
Все. Нет, сейчас, сейчас!
— Вкус!
— Правила!
— Искусство!
— Иначе всему крышка!
Ламповщик. Господа, неужели надо звать полицию?
Лейтнер. Мы заплатили за билеты, мы составляем публику, и нам подавай представление на уровне нашего хорошего вкуса, а не какой-то там балаган.
Поэт (высовываясь из-за кулис). Пьеса сию минуту начнется.
Мюллер. Никаких пьес! Не нужна нам твоя пьеса — нам нужен хороший вкус.
Все. Вкус! Вкус!
Поэт. Я в смущении… Что вы имеете в виду?
Шлоссер. Вкус! Вы поэт, а даже не знаете, что такое вкус?
Поэт. Но вы должны принять во внимание, что здесь молодой, начинающий…
Шлоссер. Никаких начинающих! Хотим приличную пьесу! Пьесу со вкусом!
Поэт. Какого же рода? Какого колорита?
Мюллер. Семейные драмы, похищения, «Сельские дети» — вот какого!
Поэт (выходит из-за кулис). Господа…
Все. Это что, поэт?
Фишер. Непохож.
Шлоссер. Умник.
Мюллер. Даже волосы не стрижены.
Поэт. Господа, простите мою дерзость…
Фишер. Как вы можете писать такие пьесы? Почему вы не удосужились повысить свое образование?
Поэт. Уделите мне только минуту внимания, прежде чем разносить. Я знаю, почтеннейшая публика вправе судить поэта, и ваш приговор обжалованию не подлежит, но я знаю также, как любит почтеннейшая публика справедливость, и уверен, что она не станет угрозами сталкивать меня со стези, на коей я так нуждаюсь в ее благосклонном руководстве.
Фишер. А говорит он складно.
Мюллер. Он вежливей, чем я ожидал.
Шлоссер. И публику уважает.
Поэт. Мне стыдно представлять плод вдохновения моей музы на суд столь просвещенных ценителей, и лишь искусство наших актеров до некоторой степени утешает меня, иначе бы я без лишних слов погрузился в бездну отчаяния.
Фишер. Мне его жалко.
Мюллер. Хороший парень!
Поэт. Когда я внимал вашему топоту — о, ничто еще не приводило меня в такой трепет, я еще бледен, и дрожу, и сам не понимаю, откуда я вообще набрался смелости предстать перед вами.
Лейтнер. Да хлопайте же!
Все хлопают.
Поэт. Я всего лишь попытался развлечь вас шуткой — если она мне удалась, — развеселить настоящим фарсом, ибо новейшие пьесы дают нам мало поводов для смеха.
Мюллер. Да уж что верно, то верно!
Лейтнер. А парень-то дело говорит!
Шлоссер. Браво! Браво!
Все хлопают.
Поэт. Итак, почтеннейшие, теперь решайте, так ли уж достойна моя пьеса совершенного презрения, — засим я с трепетом удаляюсь, а пьеса начинается (Отвешивает почтительный поклон и скрывается за кулисами.)
Все. Браво! Браво!
Голос с галерки. Бис!
Все хохочут. Музыка вступает снова, и занавес поднимается.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Маленькая комнатка в крестьянской избе.
Лоренц, Бартель, Готлиб. Кот Гинц лежит на скамейке у печки.
Лоренц. Я полагаю, что пора нам разделить скромное имущество, оставшееся после кончины отца. Вы знаете, что незабвенный родитель, царство ему небесное, оставил всего три мало-мальски стоящие движимости — лошадь, быка и вон того кота. Я, как старший, заберу себе лошадь; Бартель, средний из нас, получит быка, ну а младшему братцу, само собой, отходит кот.
Лейтнер (в партере). О господи! Ну виданное ли дело — такая экспозиция! Подумать только, до чего докатилось драматическое искусство!
Мюллер. Но я все очень хорошо понял.
Лейтнер. Да в том-то как раз и просчет! Нужно все подавать зрителю намеком, исподволь, а не бухать прямо в лоб.
Мюллер. Но зато уж теперь сразу понятно, что к чему.
Лейтнер. А вот так сразу-то и не должно быть понятно; надо, чтобы ты вникал постепенно, — это и есть самый смак.
Бартель. Надеюсь, братец Готлиб, ты на нас не в обиде; к сожалению, ты самый младший, и какие-то привилегии за нами ты должен признать.
Готлиб. Да уж, верно, так.
Шлоссер. А почему же в раздел имущества не вмешается суд? Какие несообразности!
Лоренц. Ну так мы пошли, дорогой Готлиб, будь здоров, не скучай.
Готлиб. Адье.
Братья уходят. Готлиб остается один. Монолог.
Они ушли — и я один. У каждого из нас есть свой домишко. Лоренц будет на своей лошади пахать землю, Бартель зарежет своего быка, посолит и на первых порах перебьется. А что мне, бедному и несчастному, делать со своим котом? Разве что связать из его шерсти муфту на зиму — но, кажется, он сейчас как раз облезает. Вон он — спит себе и в ус не дует. О, бедный Гинц! Придется нам скоро расстаться. А жаль. Я его взрастил, я знаю его, как себя самого. Но он поймет — у меня в самом деле нет выхода, придется его продать. А теперь он проснулся и смотрит на меня так, будто все понимает. Кажется, я вот-вот разревусь. (Ходит в задумчивости взад и вперед по комнате.)
Мюллер. Ну что, видите? Это будет трогательная семейная драма. Крестьянин сидит без гроша, от крайней нужды он продаст свою верную животину какой-нибудь чувствительной барышне и тем проложит дорогу к своему будущему счастью. Это, видать, подражание «Попугаю» господина Коцебу — из птицы сделали кота, а уж дальше пьеса сама слепится.
Фишер. Ну что же — раз так, и то хорошо.
Гинц (встает, потягивается, выгибает спину горбом, зевает; потом вдруг начинает говорить). Дорогой мой Готлиб, на тебя просто жалко смотреть.
Готлиб (в изумлении). Как, кот, ты говоришь?!
Критики (в партере). Кот говорит?! Это что за новость?
Фишер. Да, тут уж вся сценическая иллюзия насмарку.
Мюллер. Я лучше зарекусь больше ходить на пьесы, чем терпеть такое шарлатанство.
Гинц. А почему бы мне и не говорить, Готлиб?
Готлиб. Вот уж не думал! В жизни не слыхал, чтобы кошки разговаривали.
Гинц. Ты, как и все люди, просто полагаешь, что, раз мы не встреваем вечно в разговор, мы все равно что собаки.
Готлиб. Я-то думал, вы только и знаете, что мышей ловить.
Гинц. Если бы общение с людьми не внушило нам отвращения к языку, мы бы еще как говорили.
Готлиб. Да уж что верно, то верно! Но зачем вы так ловко это скрываете?
Гинц. Чтобы не брать на себя лишней ответственности. Если бы нам, так называемым зверям, вдалбливали еще и язык, никакой бы радости от жизни не оставалось. Возьми собаку — чего только ей не приходится делать и учить! А лошадь! Это глупые звери, потому что они не умеют скрывать свой ум. Жертвы тщеславия. А мы, кошки, все еще самое свободное племя — потому что при всей нашей понятливости мы прикидываемся такими непонятливыми, что человек даже и не пытается нас воспитывать.
Готлиб. А почему ты мне это все выкладываешь?
Гинц. Потому что ты добрый, благородный человек, один из тех немногих людей, кому не доставляет удовольствия видеть пресмыкательство и рабство. Вот потому я и раскрыл перед тобой душу.
Готлиб (протягивая ему руку). О верный друг!
Гинц. Люди по наивности считают в нас единственно привлекательным то инстинктивное мурлыканье, которое происходит от известного ублажения чувств; и вот они без конца гладят нас, причем весьма неумело, а мы морочим им голову своим урчанием, только чтобы не нарваться на колотушки. Но сумей они найти к нам должный подход, они, поверь мне, смогли бы приучить нашу покладистую натуру к чему угодно; вот, например, Михель, соседский кот, иной раз снисходит до того, что на потеху королю прыгает сквозь обруч от пивной бочки.
Готлиб. И то правда.
Гинц. Я тебя, Готлиб, очень люблю. Ты никогда не гладил меня против шерсти, не тормошил меня без дела, когда мне хотелось спать, не позволял своим братьям утаскивать меня в темный чулан, чтобы наблюдать там так называемые электрические разряды. За все это я хочу тебя отблагодарить.
Готлиб. Благородный Гинц! О, как не правы люди, хулящие вас, сомневающиеся в вашей верности и преданности! Пелена спала с моих глаз! Сколь возросло мое знание человеческой натуры!
Фишер. Ну что, друзья? Прощай надежда на семейную драму!
Лейтнер. Да, это уж черт знает что такое.
Шлоссер. Я просто как во сне.
Гинц. Ты хороший парень, Готлиб, но, не в обиду тебе будь сказано, ограничен ты, простоват, — в общем, если уж честно говорить — не сосуд духа.
Готлиб. Да уж какой там сосуд!
Гинц. Вот ты, к примеру, не знаешь, что тебе сейчас делать.
Готлиб. Ох не знаю, не знаю.