Ермолов во все свое время пребывания здесь имел дело с Кавказом Восточным. На Западный Кавказ, населенный многочисленными и воинственными адыгскими народами — черкесами, активные военные действия пришли значительно позже, после победы России в Русско-турецкой войне 1828–1829 годов. До этого черкесы считались подданными турецкого султана. Чего, впрочем, они не признавали.
Восточный Кавказ был структурирован вполне определенным образом — ханства и вольные горские общества.
Ханства представляли собой подобия государств-деспотий с запуганным и покорным населением, что и дало основание Алексею Петровичу для его высокомерной формулы: «Они знают свое невежество, не в претензии быть людьми».
Предшественники Ермолова, кроме Цицианова, исходили из чисто прагматических и отчасти легитимистских соображений. Им было удобно иметь дело с традиционной властью, напоминающей в некотором роде российское самодержавие. Это была понятная модель. Иметь дело с деспотом было проще, чем с народом.
Вольные горские общества можно с известной долей условности охарактеризовать как военные демократии. Идеальным вариантом была Чечня — общество равных, общество воинов, не признававших чье-либо превосходство и выбиравших предводителя только для набегов.
Ханства были понятны. Вольные горские общества представляли собой для русских властей загадку, которую предстояло разгадать.
Князя Цицианова Ермолов знал по Персидскому походу. Скорее всего, немало слышал о нем и от Воронцова, воевавшего два года под началом Павла Дмитриевича.
Мечтавший о кавказском наместничестве Алексей Петрович, сознавая свою неосведомленность в кавказских делах, искал образец, на который он мог бы ориентироваться. И выбрал Цицианова.
Это имя с самыми лестными эпитетами постоянно встречается в письмах Ермолова Закревскому и Воронцову в первые годы его кавказской службы.
18 ноября 1816 года он писал Закревскому из Тифлиса: «Не уподоблюсь слабостию моим предшественникам, но если хотя бы немного похож буду на князя Цицианова, то ни здешний край, ни верные подданные Государя нашего ничего не потеряют».
А 20 ноября 1818 года, уже по возвращении из Персии и освоившись в обстановке, Алексей Петрович, благодаря Воронцова за присланные книги, добавил: «Мне приятно было прочесть и другие книжки, в которых справедливо говорится о славном Цицианове. Поистине после смерти его не было ему подобного. Не знаю, долго ли еще не найдем такого, но за теперешнее время, то есть, за себя, скажу перед алтарем чести, что я далеко с ним не сравняюся. Каждое действие его в здешней земле удивительно; а если взглянуть на малые средства, которыми он распоряжал, многое казаться должно непонятным. Ты лучше других судить можешь, бывши свидетелем дел его».
Ермолову импонировала не только высокомерная твердость князя Павла Дмитриевича по отношению к возможным противникам, но и его персидские замыслы, с которыми мог он познакомиться еще в Петербурге, получив доступ к кавказским материалам.
Он мог иметь возможность прочитать донесения Цицианова Александру.
Цицианов рассчитывал стимулировать междоусобицу в прикаспийских ханствах и, воспользовавшись этим, захватить Дербент и Баку. А когда Александр выразил сомнение в реальности подобного плана и предложил попытаться вовлечь ханов в русское подданство мирными способами, то князь Павел Дмитриевич ответил ему решительным донесением: «Поелику ни один народ не превосходит персиян в хитрости и в свойственном им коварстве, то смею утвердительно сказать, что никакие предосторожности в поступках не могут удостоверить их в благовидности наших предприятий, когда заметить можно даже в нравах грузинского народа, почерпнувшего в Персии вкупе с владечеством неверных некоторую часть их обычаев, что самые благотворные учреждения правительства нередко приводят оный в сомнения и колеблют умы недоверчивое — тию… Страх и корысть суть две господствующие пружины, коими управляются дела в Персии, где права народные вкупе с правилами человечества и правосудия не восприняли еще своего начала, и потому я заключаю, что страх, наносимый ханам персидским победоносным оружием В. И. В., яко уже существующий, не может вредить нашим намерениям».
Как мы убедимся, документы, в которых Ермолов излагает свои соображения относительно отношений с Персией и ханствами, непосредственно восходят к соображениям Цицианова.
Оба они считали войну с Персией желательной, если не необходимой. Оба были уверены в том, что ханства — форпосты Персии на российских границах, оба, как увидим, делали ставку на разжигание междоусобиц в стане противника.
Но если планы Цицианова были сравнительно скромны: он рассчитывал присоединить к Российской империи обширные, но ограниченные территории, то знаток походов Александра Македонского, выученик Цезаря, изучавший опыт Египетского похода Бонапарта, знавший об азиатских планах Петра Великого, Екатерины с Потемкиным, помнивший собственный опыт 1796 года, осведомленный о совместных азиатских планах Бонапарта и Павла I, а затем Наполеона и Александра, Ермолов мыслил в других масштабах и категориях. «В Азии целые царства к нашим услугам…»
Князь Павел Дмитриевич был хорошим, исправно, ревностно служившим русским генералом. Он был честолюбив, как и подобает настоящему военному человеку, но его честолюбие не выходило за пределы воинского долга, определенного присягой, и этим долгом поглощалось.
Ермоловское честолюбие с определенного времени было ограничено только силой его воображения.
Он рвался на Кавказ, потому что не видел в России достаточного пространства для своего честолюбия. Максимум русской военной карьеры — чин фельдмаршала и командование одной из армий, вряд ли его устраивал — это был тот же Гренадерский корпус с теми же хозяйственными, административными и фрунтовыми заботами, только в несколько раз больше… Другое дело — командование армией в большой войне. Но большой войны не предвиделось…
Он рвался на Кавказ и потому, что это была сфера деятельности с максимально возможной степенью самостоятельности и независимости от Петербурга, и потому, быть может, прежде всего, что Грузия и Кавказ были преддверием Персии, а разгромленная Персия открывала дорогу в Большую Азию — до северных границ Индии. Необъятные пространства, таящие в себе огромные богатства и ждущие мощной руки покорителя…
Причем пространства эти находились по обе стороны Каспия. На восток от Каспия лежали бескрайние земли, лишь отчасти контролируемые хивинским и бухарским ханами. Эти земли никак не попадали в сферу его ответственности и юрисдикции, но он хорошо знал, сколько усилий — и человеческих жизней — положил Петр Великий, чтобы взять эти земли под свою руку.
Он рвался на Кавказ и в Азию, потому что для него это был наиболее радикальный вариант выхода из сумрака кризисного сознания.
И сознание дворянского авангарда оценило этот максимализм — хотя, быть может, и не совсем понимая смысл этого броска в Азию. Как утверждал Граббе: «Взоры всей России обратились туда».
Именно с появлением на Кавказе Ермолова ясно обозначилась устремленность в этот край дворянской молодежи, взыскующей избавления от внутреннего дискомфорта.
С этого времени и началась эпоха коренных кавказцев, офицеров, добровольно связывавших с Кавказом свою судьбу и воспринимавших его как особое, родное для них пространство. Родился тип «русского кавказца», любившего Кавказ и посвящавшего ему многие годы самоотверженной службы. И заслуга Ермолова, его обаяния, в формировании этого явления была велика.
Определив окончательно свое отношение к ханам и ханствам как институту, еще до инспекционной поездки Алексей Петрович обратился к Грузии и грузинам.
Начинать надо было с Грузии, превратив ее в надежную оперативную базу для реализации будущих проектов.
9 января 1817 года Ермолов пишет Закревскому: «Теперь обратимся к единоверцам нашим к народу, Грузию населяющему. Начнем с знатнейших: князья не что иное есть, как в уменьшенном размере копия с царей Грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же „благоразумие“, одних в законодательстве, других в совершенном убеждении, что нет законов совершеннейших. Гордость ужасная от древности происхождения. Доказательства о том почти нет, и требование оного приемлют за оскорбление. Духовенство необразованное… те же меры жестокости, употребляемые в изучении истин закона, жителям своим подающее пример разврата и вскоре обещающее надежду, что магометанская вера распространится. Многие из горских народов и земель, принадлежащих Порте Оттоманской, бывшие христиане, перестали быть ими и сделались магометанами, без всякой почти о том заботы. Если наши не так скоро ими сделаются, то разве потому, что по мнению их весьма покойно быть без всякой религии. Народ простой, кроме состояния ремесленников, более глуп, нежели одарен способностию рассудка; свойств более кротких, но чувствует тягость зависимости от своих владельцев. Ленив и празден, а потому чрезвычайно беден. Легковерен, а потому и удобопреклонен ко всякого рода внушениям. Если бы князья менее были невежды, народ был бы предан нашему правительству, но не понимают первые, еще менее могут разуметь последние, что они счастливы принадлежать России; и те, и другие чрезвычайно неблагодарны и непризнательны. Словом, народ не заслуживает того попечения, тех забот, которые имеет о них правительство, и дарованные им преимущества есть бисер, брошенный перед свиньями».
Через полтора месяца, 24 февраля, Алексей Петрович в письме Воронцову подводит психологическую базу под будущие свои отнюдь не филантропические действия: «Я в стране дикой, непросвещенной, которой бытие, кажется, основано на всех родах беспутств и беспорядков. Образование народов принадлежит векам, не жизни человека. Если на месте моем был гений, и тот ничего не мог бы успеть, разве что начертать путь и дать законы движению его наследников; и тогда между здешним народом, закоренелом в грубом невежестве, имеющем все гнуснейшие свойства, разве бы поздние потомки увидали плоды. Но где гении и где наследники, объемлющие виды своих предместников? Редки подобные примеры и между царей, которые дают отчет народам в своих деяниях. Итак людям обыкновенным, каков между прочим и я, предстоит один труд — быть ненамного лучше предместника или так поступать, чтобы не быть чрезвычайно хуже наследника, но если последний не гений, то всеконечно немного превосходнее быть может. Итак, все подвиги мои состоят в том, чтобы какому-нибудь князю грузинской крови помешать делать злодейства, которые в понятии его о чести, о правах человека (! —
Письма Закревскому и Воронцову часто различаются по своим функциям.
Если письма Закревскому — влиятельному военному бюрократу, близкому к высшей власти, являются, как правило, так сказать, эпистолярными рапортами, рассчитанными на определенный практический результат, то письма Воронцову — это послания тем военным кругам, да и не только военным, в поддержке которых Ермолов заинтересован.
По свидетельству Граббе, многие письма Ермолова с Кавказа расходились в списках и читались широко.
Но в данном случае смысловое назначение двух процитированных выше писем совпадает: во-первых, Алексей Петрович превентивно компрометирует грузинское дворянство в первую очередь, ожидая сопротивления с его стороны; во-вторых, готовит своих адресатов и их окружение к тому, что игра не стоит свеч. Стараться европеизировать грузинское общество — метать бисер перед свиньями.
То есть надо ориентироваться на иные задачи.
Нет надобности убеждать читателя в неправоте проконсула.
Когда он пишет, например, что для грузин удобнее находиться вообще без религии, то он странным образом забывает о героической многовековой борьбе и мученичестве Грузии ради своего христианства. Если под жесточайшим давлением двух мусульманских гигантов — Турции и Персии — маленькая Грузия сохранила свою религию, то это говорит прежде всего о крепости веры.
Стоило грузинам принять ислам, и им была бы обеспечена куда более благополучная жизнь. Они выбрали христианство и страдания.
Совершенно так же Алексей Петрович не мог и не хотел понять, какую роль в самосознании грузинского аристократа, жившего в опасном и ненадежном мире, играет опора на древность своего рода — гордость, дающая силы противостоять давлению враждебной реальности.
Нет смысла идеализировать грузинскую аристократию и вообще государственную и политическую жизнь Грузии XVIII века.
Надо только напомнить, что царь Ираклий И, который и обратился к России за помощью, отнюдь не был ничтожеством. Это был крупный политик, изощренный дипломат и талантливый военачальник. Потому и удалось ему выстоять много лет под напором мусульманских держав, горских набегов и эгоизма собственной знати.
Но нет смысла и надобности полемизировать с Алексеем Петровичем.
Мир, в который он попал, был ему чужд, и понимать его он не видел надобности.
Его любимой идеей стало перевоспитание грузин в русских. Он хорошо помнил, как родовитый грузинский аристократ князь Петр Иванович Багратион клялся в роковые моменты своей русскостью.
Он писал Закревскому 22 февраля 1817 года: «Я помышляю теперь о заведении на сто человек кадетского корпуса. О сем было предложено Тормасовым (главнокомандующий на Кавказской линии в 1808–1812 годах. —
Алексей Петрович не подозревал, сколько прекрасных офицеров и генералов вскоре даст русской армии грузинское дворянство и как ревностно будут они покорять для России Кавказ…
Даже те уже отличившиеся офицеры из грузин, которые служили в Кавказском корпусе, вызывали у него сомнения.
19 февраля 1817 года Закревскому: «Вы требуете, чтобы я непременно одного из своих избрал в гренадерскую резервную бригаду. Я повинуюсь; но слезы на глазах у меня, что прекраснейшую сию бригаду должен отдать князю Эристову. Он храбрый весьма солдат, но чрезвычайный грузин. А кровь грузинская немного лучше армянской».
Вообще, в этот первый период, оглушенный чуждостью доставшегося ему в управление мира, он маниакально жаждет «русскости», даже там, где, по его собственному разумению, нужды в ней нет.
Что-то сильно беспокоило Ермолова в эти месяцы. Возможно, он сам еще не понимал — что именно. Отсюда и это брюзгливое раздражение.
Скорее всего, это был подсознательный страх, что он совершил роковую ошибку, сделав ставку на Кавказ и Грузию.
Скорее всего, это были появившиеся сомнения в реальности задуманного «персидского проекта» и боязнь того, что российскую рутину он сменил на рутину грузинскую.
Он еще не был в Персии. Он еще не сталкивался с проблемой горцев.
Он был на перепутье. Мучительная рефлексия была свойственна его суровой и чувствительной натуре.
Своими инвективами против грузин, этим максимальным сгущением красок, он не только выплескивал свои сомнения и страхи, но и готовил Петербург — через Закревского к жесткости мер, которыми собирался наводить порядок.
Он писал о грузинах Воронцову 10 января 1817 года: «Этот народ не создан для кроткого правления Александра: для него надобен скиптр железный».
Но уже 17 апреля того же года, присмотревшись к окружающему миру и успокоившись, он заверял Закревского: «Грузия, чем более вникаю я, тем нахожу более возможности привести ее в лучшее состояние. <…> В Грузии начинают, по счастию моему, появляться иностранцы для заведения некоторых фабрик. Приехал немец для стеклянного завода… Приехал кожевник и будет завод великолепный».
Давно ли он сетовал, что князь Эристов хоть и храбрый офицер, но, увы, грузин? А вернувшись из Персии, в ноябре, пишет Закревскому: «Представляю одного молодца подполковника князя Севарсемидзева. Этот со временем заступит Котляревского, а на Лисаневича и теперь не променяю».
Котляревский был легендой последней персидской войны, образец кавказского военачальника, об отставке которого за ранами Ермолов очень горевал. Дмитрий Тихонович Лисаневич был кавказский ветеран, соратник Цицианова. В конце Наполеоновских войн он был отозван с Кавказа и с 1815 года командовал дивизией в экспедиционном корпусе Воронцова.
И вот теперь появляется грузинский князь, который выдерживает сравнение с ними обоими…
Ермолов конечно же был человеком настроений. И это надо учитывать, оценивая его эскапады по национальному вопросу.
17 апреля 1817 года Ермолов во главе посольства отбыл в Персию.
В результате войны 1802–1813 годов, войны для русских нелегкой, поскольку огромный численный перевес был постоянно на стороне персов, войны, в которой прославились Цицианов и Котляревский, к России отошли обширные ханства, расположенные на территории Азербайджана и Армении.
Персия не теряла надежды вернуть потерянные земли и исподволь готовилась к новой войне.
Задачей посольства Ермолова было четкое определение границы между государствами и закрепление условий Гюлистанского трактата 1813 года. В случае надобности, чтобы не спровоцировать новой войны, Ермолову рекомендовалось пойти на некоторые территориальные уступки.
Ермолов, верный последователь Цицианова, уполномоченный разрешить все противоречия между Россией и Персией и установить прочный мир и задушевную дружбу между ними, ехал в страну, которую он презирал и ненавидел.
Характеристика, которую мы сейчас почерпнем из его письма Воронцову от 5 ноября 1817 года, вскоре после возвращения из Персии сложилась в его представлении задолго до этих посольских месяцев: «Образа правления определенного нет: власть шаха беспредельна, по свойствам их более или менее тягостна для народа. Нынешний шах скуп до чрезмерное — ти и любит собирать деньги. Грабительство сделалось необходимостию. Надобно иметь деньги, чтоб делать ему подарки; без них нет милости шахской, нет покровительства вельмож, нет уважения равных. Деньгами приобретаются места, почести и преимущества; ими заглаждаются преступления, и получается право делать новые. Законов нет, понятия о чести нет, обязанности различных состояний государства не известны, права им приличествующие не определены. Вера злодейская, послабляющая страсти, гонящая просвещение. Невежество народа стоит на коленях пред исступленным духовенством, и сие дает закону истолкование по произволу или каковое полезно правительству, всегда с ним единодушному и взаимными преступлениями соединенному».
Дальше Алексей Петрович довольно вяло выражает надежду, что при помощи европейцев наследнику Аббас-мирзе удастся привести государство в более приемлемое состояние. Но его отношения к Аббас-мирзе это отнюдь не улучшает.
Сильная Персия России не нужна. А с помощью англичан персидская регулярная армия становится вполне боеспособной.
Для Ермолова вывод ясен: чем раньше начнется война, тем проще будет России отторгнуть от Персии те территории, которые лежат вдоль общей границы, — территории наиболее плодородные и населенные.
Положение Алексея Петровича было не из легких, потому что, как уже говорилось, его намерения никак не совпадали с полученными им инструкциями.
Уже вернувшись, он разъяснял Закревскому эту муку раздвоенности: «Вообрази ты положение мое! Совсем не зная дела, никогда не входит в голову военного человека приуготовлять себя на подобное препоручение. Отправляюсь в такую землю, о которой ни малейшего понятия не имею; получаю инструкцию, против которой должен поступать с самого первого шагу, ибо она основана на том же самом незнании о земле. В ней поручено мне поступать по общепринятой ныне
С самого начала Ермолов решил следовать наперекор и духу, и букве данных ему инструкций. Если в грамоте, которая, по мысли Александра, должна была быть основополагающим документом и убедить персов в миролюбии России, речь шла об укреплении уже существующей дружбы и высказывалось глубочайшее уважение к могущественному восточному государю, то Алексей Петрович немедленно дал понять, что все это он в грош не ставит.
Он непреклонно демонстрировал свое неуважение к персидским вельможам всех рангов, включая наследника и любимца шаха Аббас-мирзу.
«В Тавризе, — пишет он Закревскому, — где живет наследник и скопище наших неприятелей, я не был доволен приемом, уехал не простясь и ругал как каналью первого его министра, с которым поссорился я с намерением, чтобы он не мог при переговорах о делах употреблен быть непосредственно. <…> Шах узнал, что я неприятно расстался с наследником любимым его сыном и был в отчаянии, особливо, когда взял я на себя труд довольно ясно истолковать, что на персидский престол всходить не легко без главнокомандующего в Грузии». То есть пригрозил без обиняков вмешательством в династические дела Персии. И сделал это вполне обдуманно, ибо подобные мысли у него и в самом деле были.
«Понеслись известия к шаху, что я человек чрезвычайно гордый, характера зверского и стараюсь искать все причины к вражде».
В грамоте, которой должен был руководствоваться Ермолов, было сказано, что он будет вести переговоры с теми лицами, которых назначит для этого шах.
Ермолов своею волею этот вариант категорически отмел.
Он без колебаний присвоил себе права, которыми официально не обладал.
За месяцы, проведенные в Грузии и ханствах, в опьяняющем воздухе Кавказа, те черты его личности, что пугали окружающих его в России, стремительно гипертрофировались. Он ощутил ту степень свободы действия, о которой всегда втайне мечтал и ради которой готов был рискнуть открывшейся карьерой. Ибо обычная карьера — даже в тех масштабах, которые предоставил ему Кавказ, — его уже не устраивала.
Он решил сыграть собственную игру, заменив своей волей волю императора и тем более Министерства иностранных дел.
В дневниковой записке о ходе переговоров он писал 9 июля о встрече с одним из главных министров шаха Мирзой-Абдул-Вахабом: «Мирза-Абдул-Вахаб прислал ко мне чрез г. Мазаровича (русский дипломат из сопровождавших Ермолова. —
То есть Алексей Петрович прямо и просто объяснил персидскому министру, что шах должен быть благодарен русскому императору за то, что тот ограничивается уже завоеванным, хотя мог бы забрать и больше.
И далее он сделал заявление, подобающее главе государства, но никак не послу: «Я отвечал… что также со стороны своей знаю мои обязанности соблюдать достоинство моего государя и России, и что, если в приеме шаха увижу холодность, а в переговорах с тем, кому поручено будет рассуждать со мною о делах, замечу намерение нарушить мир, я не допущу до того, и сам объявлю войну и потребую по Араке; притом истолковал я, какой должно употребить способ для завладения по Араке, который заключается в том, что надобно взять Тавриз, и потом из великодушия уступив Адербиджанскую провинцию, удержать области по Араке, и что вы должны будете признать за примерную умеренность. Жаль мне, сказал я ему, что вы почтете это за хвастовство, которое между нами не должно иметь места, а я бы назначил вам день, когда русские войска возьмут Тавриз. Я желал бы только, чтобы вы дали мне слово дождаться меня там для свидания».
Ермолов заявил о своем праве объявлять войну, какового он, естественно, не имел. Но убедительность его тона и весь стиль поведения были таковы, что персы ему верили…
Но главное последовало дальше. Алексей Петрович приоткрыл суть своей переговорной стратегии: «Я присоединил также, что для Персии война несчастливая должна иметь пагубные последствия, ибо, конечно, есть люди, могущие воспользоваться междуусобием, которое произведут неудачи и даже могут желать престола (которому проложил дорогу нынешний шах, соблазнительную для каждого предприимчивого человека), и что многочисленное семейство шаха тем менее будет в состоянии удержать за собою престол, ибо истребление оного есть средство единственное избежать отмщения. Итак, первая несчастливая война должна разрушить нынешнюю династию. Вот что ожидает Персию…»
Надо полагать, что Мирза-Абдул-Вахаб, довереннейший министр шаха, был потрясен и разъярен этой откровенностью.
Тем более что все вышесказанное имело ясный подспудный смысл.
Говоря о взятии Тавриза, Ермолов давал понять, как он относится к любимому сыну шаха, наследнику и главнокомандующему персидской армией Аббас-мирзе, чьей столицей и был Тавриз.
А говоря о неизбежных междоусобиях в случае проигранной именно Аббас-мирзой войны, Ермолов демонстрировал свое понимание расклада сил в августейшем семействе. Более того, он, как мы помним, будучи в Тавризе, уже дал понять Аббас-мирзе, как он к нему относится, и напомнил, что главнокомандующий в Грузии имеет возможность встать на сторону одного из претендентов на престол.
Демонстрация взаимной ритуальной лояльности при расставании ничего по сути не меняла.
И для Ермолова, и для его собеседника эти намеки были наполнены реальным политическим смыслом.
По возвращении из Персии Алексей Петрович сетовал на коварство англичан: «Нам приписали намерения завоеваний и уничтожение Персии междоусобными войнами».
Английские дипломаты, как мы увидим, ошибались только отчасти, так как Алексей Петрович и не скрывал подобных намерений в разговорах с персидскими вельможами.
Он сообщал Закревскому 27 января 1818 года о встрече с Мирза-Абдул-Вахабом, игравшим главную роль на первом этапе переговоров — хотя и в качестве неофициального собеседника: «Не без шуму, не без угроз истолковал я им, что российский государь не в состоянии ничего пожелать, чего бы он не мог исполнить, что я один из начальников малейшей части, но что в руках моих способы не только произвести в Персии внутреннюю войну, но указать прямейший путь к престолу и наименовать шаха, которому не трудно достигнуть оного, ибо царствующий ныне не более имеет на это права».
Алексей Петрович, не называя имени, говорил о вполне конкретном кандидате, хорошо известном его собеседникам.
Денис Давыдов в воспоминаниях о своем почитаемом брате счел нужным сообщить следующее: «Ермолов, вполне убежденный, что мир между Россией и соседними восточными государствами не мог быть продолжителен (Алексей Петрович положил на мирное время три-четыре года. —