Наполеон снова побеждал, но это были уже не те победы, что под Аустерлицем или Йеной. Он вынуждал противника отступить, но разгромить его не мог. Одной из главных причин была слабость французской кавалерии, лучшие люди и лошади которой остались в России.
Россия и Пруссия, несмотря на безусловную деморализацию, — после ужасающего поражения в России Наполеон возродился как Феникс! — рассчитывали на свои резервы, далеко превосходящие возможности Франции, и на вступление в войну Австрии.
24 мая было заключено перемирие до 8 июля. Во время этого перемирия Австрия, выступившая в роли посредника, должна была предъявить Наполеону согласованные всеми союзниками условия, на которых они готовы были заключить мир и признать право Наполеона на французский престол.
Вскоре после объявления перемирия Алексей Петрович написал и отправил с оказией обширное письмо лучшему своему другу Казадаеву. Письмо это — поразительный документ, куда выразительнее, чем все ермоловские мемуары, рисующий мировосприятие Ермолова, его мрачный и тревожный внутренний мир, столь сильно контрастирующий с внешним рисунком поведения Алексея Петровича — энергичного, изысканно вежливого, саркастически остроумного.
Не забудем, что письмо это было написано после Бауцена, в очередной раз прославившего имя Ермолова, после признания его заслуг Витгенштейном и высокой награды, полученной от императора.
В верхнем правом углу первого листа была начертана красноречивая фраза, свидетельствующая о степени откровенности автора: «Прошу изодрать письмо!»
«Почтеннейший и любезный друг Александр Васильевич! Напрасно стал бы я писать извинения в том, что не писал к тебе. Скажу правду! Пустого писать не хотел, а о деле писать не смел… Представился верный случай, и я душевно рад поговорить с другом, от которого никогда не укрывал чувств моих.
Мы отдыхаем! Не после побед, не на лаврах! Отдыхаем после горячего начала кампании. Перемирие наложило на нас узы бездействия. Скоро оно окончится, и нет сумнения, что действия начнутся с жестокостию. Многие думали, что перемирие сие приведет к миру. Обольщенные надеждою на содействие австрийцев, мнили, что они дадут мир Европе. Дипломаты наши как неким очарованием опоевали нас. Но кажется, что нельзя уже обманываться, а остается только благодарить ловкость дипломатов за продолжительный обман. Австрийцы, кажется, уже не союзники нам. Наполеон господствует над ними страхом, над Францем II родством и законом, к которому привязан он с возможным малодушием.
Перемирие дало нам время усилить нашу и прусскую армии значительно, но я думаю, что Наполеон еще с большею пользою употребил время.
Недавно еще верили мы, что когорты его не согласятся перейти Рейн, набраны будучи для внутренней обороны отечества, что не посмеют предстать пред лицо наше, что страх и ужас в сердце их. В Лютцене встретили мы силы превосходные, сражению дан был вид победы, но по истине она не склонилась ни на ту, ни на другую сторону. Мы остались на поле сражения и на другой день отступили. Армия прусская, потеряв много, имела нужду устроиться и граф Витгенштейн не видал возможности противустоять на другой день. Далее и далее, мы перешли Эльбу и принесли с собою неудачи. Под Бауценом решились дать сражение, многие полагали выгоднее отступить в ожидании, что австрийцы начнут действовать и неприятель, следуя за нами, удобнее даст им тыл свой. Многие из самого преследования неприятеля уразумевали, что Наполеон без уверенности в австрийцах не шел бы с такой дерзостию и так далеко. Бауценское сражение было плодом дерзости людей, счастием избалованных. Граф Витгенштейн желал его, Дибич, достойнейший и знающий офицер, поддерживал его мнение. Говорят, что Яшвиль уверял в необходимости сражения. Могущество Витгенштейна облекло Яшвиля в великую силу. Государь приписывает ему сверхъестественные дарования и с удивлением говорит о нем. Сказывают, что он был причиною сего сражения. Оно было не весьма кровопролитно. Артиллерия играла главную роль. Атак было весьма мало или почти не было, и потому и потеря умеренная. Неприятель искусным движением своих войск, может быть и превосходством сил, а более, думаю, Наполеона искусства и головы растянул нас чрезвычайно и ударил на правое крыло, где Барклай де Толли с известной храбростию и хладнокровием не мог противиться. На центр явились ужасные силы, и генерал Блюхер, опрокинутый, отступить должен был первым. Левое крыло наше по слабости против него неприятеля имело в продолжении всего дня успех, но только отражало неприятеля, а никому не пришло в голову атаковать его и тем отвлечь от прочих пунктов, где мы были преодолеваемы. Я с небольшим отрядом стоял в центре, сменивши корпус генерала Йорка, который послан был в подкрепление Блюхеру. Сей последний, отступая, завел за собою неприятеля в тыл мне. Я с одной стороны был уже окружен и вышел потому только, что счастие не устало сопровождать меня. За три часа до захода солнца определено отступление армии. В 6 часов не было уже никого на поле сражения. Остались три ариергарда, из которых находящийся по центру, самый слабейший дан мне в команду. Я имел на руках шестьдесят орудий артиллерии, должен был отпустить их и дать время удалиться. С особенным счастием исполнил сие. Главнокомандующий с удивлением кричал о сем, конечно говорил Государю, который и сам видел, где я находился, ибо сам дал мне команду и послал туда. Но мне не сказано даже спасибо, не хотят видеть, что я сделал и невзирая, что граф Витгенштейн говорил, что я подарил 60 орудий. Государь относит искусному распоряжению князя Яшвиля, что артиллерия не досталась в руки неприятеля. В лютценском деле также многое приписывают ему, хотя он бомбардировал только двумя артиллерийскими ротами. Ему тотчас дана Александровская лента. Я был в должности начальника всей артиллерии, но и доложить не хотели, что я был в деле, хотя сверх того особенно употреблен был Витгенштейном.
Помню одно письмо твое, чувствительно меня тронувшее, в котором ты с сожалением говорил, что ни в одной реляции не было упомянуто обо мне. Письмо это разодрало сердце мое, ибо я полагал, что ты заключил обо мне как о человеке, уклонявшемся от опасностей. Нет, любезнейший, я не избегал их, но я боролся и с самим неприятелем и с злодеями моими Главной квартиры, и сии последние самые опаснейшие. Они поставили против меня слабой и низкой души покойного Фельдмаршала. Он уважал меня до смерти, но делал мне много вреда. Я в оправдание мое кратко скажу тебе, что в последнюю войну я сделал. Ты, как друг мой, оцени труды мои и никому не говори ни слова.
Против воли Барклая, дан я ему в начальники Главного Штаба, а он не любил меня и делывал мне неприятности. Доволен был трудами моими, уважал службу мою. За сражение 7 августа при Смоленске представил меня в генерал-лейтенанты, относя ко мне успех сего дела. За Бородино, где в глазах армии отбил я взятую у нас на центре батарею и 18 орудий, Барклай представил меня ко 2-му Георгию, весьма справедливо, что его не дали, ибо не должно уменьшать важность оного, но странно, что отказали Александра, которого просил для меня Светлейший, дали анненскую наравне с чиновниками, бывшими у построения моста. В деле против Мюрата я находился. В Малоярославце я был в городе с 7 полками и удержал его до прибытия армии. Награжден одинако с теми, кто не был там. В реляциях обо всех делах нет имени моего. В Вязьме командовал я правым флангом. Нет имени моего, и что странно, что все по представлениям моим награждены, обо мне нет слова. В деле при Красном также ничего не сказано и слышу, что даже и награжден шпагою за несколько дел, когда были обо мне истиннейшие представления. Словом, от Малого Ярославца и до Вильны я был в авангарде и никогда в Главной квартире и никто об этом не знает. Успел придти на Березине к делу Чичагова. К несчастию моему увидел, что Витгенштейн не то делал, что должно, и не содействовал Чичагову. Светлейший велел дать себе о происшедшем записку. Витгенштейн сделался мне злодеем и могущественным. Получа командование армиями, первое, что он сделал, истребил меня и самым несправедливейшим образом. Обратил на меня недостаток снарядов, тогда как их было довольно. Никто не хотел слушать моих оправданий, никто не хотел принять моих бумаг, ясно показывающих недостаток данных мне средств, о которых всегда прежде известно было начальству. У меня взяли командование самым подлейшим образом. Наделали тысячу оскорблений. Вскоре увидел я падение Витгенштейна, от которого он не восстанет. Командовавши 20 т. иметь дело с маршалом Удино, которого и французы удивляются невежеству, и с Наполеоном, разница (имеется в виду прославившая Витгенштейна победа над Удино на Петербургском направлении. —
Место его заступил Барклай, человек мне уже хорошо известный. Он далеко превосходит его способностию, и если в наших обстоятельствах нужен выбор, то кажется мне наилучший. Несчастлив он, по-моему, что кампания 1812 года не в пользу его по наружности, ибо он отступал беспрестанно, но последствия его совершенно оправдали. Какое было другое средство против сил всей Европы. Рассуждающие на стороне его, но множество или нет, кои заключат по наружностям против сего. Сих последних гораздо более и к нему нет доверия. Я защищаю его не по приверженности к нему, но точно по сущей справедливости. Он весьма худо ко мне расположен. Успели расстроить меня с ним. Узнал он, что бывши начальником Главного Штаба я писал Государю, может быть и открыли, что писано было. Беспрестанное отступление, потерянный Смоленск и некоторые прежде сделанные ошибки и наконец приближение к Москве, конечно, не давали мне случая утешать Государя, а сие и сделало мне его неприятелем. Теперь представь, любезный друг, мое положение. Был Витгенштейн главнокомандующим, меня истребил; теперь Барклай истребляет. Что же наконец из меня выйдет? Отняты у меня все средства служить, ибо я сделан начальником 2-й гвардейской дивизии, из четырех полков состоящей, когда прежде командовал я всею гвардиею. Случаи отличиться или сделать себя полезным в гвардии весьма редки, а между тем Барклай, делая расписание армии, дал корпуса младшим, и без всякого самолюбия сказав истину, гораздо менее способным. Мне преграждены все пути. Я хотел просить увольнения в Россию, никто не отпускает.
Итак, с охлаждением к службе и погасшим усердием и отвращением к ремеслу моему должен я служить. Тяну до окончания войны с сожалением о теряемых трудах моих. Война кончена, и я не служу ни минуты! Я умел постигнуть ничтожность достигаемой людьми ремесла нашего цели. Исчезло предубеждение, что одно только состояние военное насыщать может честолюбие человека. Военное состояние терпит каждого человека, но надобно быть или верховных дарований, чтобы насладиться преимуществами оного, или быв обыкновенным человеком в степени моей бежать неразлучных с ним неприятностей. Я себя чувствую, знаю и клянуся всем, что свято, не служить более. Хочу жить, не быть игралищем происков, подлости и самопроизвольства. Не зависеть от случайностей. Мне близко уже к 40 годам. Ничем не должен, исполнил обязанности. Излишне балован не был, не испортился. Служить не хочу и заставить меня нет власти.
Рекомендую тебе подателя сего адъютанта моего капитана Поздеева, бывшего прежде адъютантом покойного Александра Ивановича. Он его любил и он его вспоминает с особенным чувством. Офицер предобрый, получивший орден из первых трех в армии. Он служил при мне и тебе все обо мне сказать может.
Дай Бог мира по многим причинам. Я и для того хочу, чтобы обнять тебя, любезный друг. Прощай! Не скучай, что я намучил тебя бесконечным письмом моим. Прости резкость его. Мое почтение Надежде Петровне и благодарность за благосклонное ее расположение ко мне, которое я душевно уважаю, как доброй родной моей. Поцелуй сыновей и агличанина, который будет необыкновенным человеком. Научи их мерзить военной службой для их счастия. Люби меня как прежде. Я тебя и знать и почитать умею. Прощай!
Мы целиком привели этот обширный текст, потому что в нем значима каждая деталь. Полагая Витгенштейна не без оснований своим недоброжелателем, Алексей Петрович считает необходимым напомнить, что «как человек имеет он прекрасные свойства». Весьма любопытно и то, что говорит Ермолов о Барклае и его безусловной правоте и о несправедливости отношения к нему многих.
Создается впечатление, что он и в самом деле готов оставить военную службу и отдает долги.
При этом он, как всегда, скромен, он ни слова не говорит о том, что при Бауцене спас от прорыва русский центр.
Загадочное дело — почему Александр, получив восторженный рапорт Витгенштейна, как утверждает Ермолов, даже не поблагодарил его? Все еще гневался за лютценское дело? Но если бы гневался всерьез, то вряд ли доверил гвардейскую дивизию.
Странно. И таких странностей в карьере Алексея Петровича немало.
В его сетованиях на равнодушие и коварство начальников и сослуживцев слышится какая-то детская обида. Он забывает об особенностях своего характера. Он объясняет враждебность к себе исключительно своей прямотой и неумением скрывать свое мнение — и в случае с Барклаем, и в случае с Витгенштейном и Чичаговым.
О его неуживчивости говорят многие из мемуаристов, но крайне редко приводятся конкретные примеры. Собственно, кроме писем Александру лета 1812 года, записки Кутузову в защиту Чичагова и нескольких злых сарказмов против «немцев» нам ничего не известно.
Скорее всего, дело было отнюдь не только в этом.
Дело было в его грандиозной самооценке (что бы он ни писал Казадаеву о своей заурядности), в стиле его поведения — под изысканной вежливостью и настойчивой приветливостью к низшим и твердостью по отношению к высшим чувствовалось нечто более глубокое: от него исходила эманация гордой значительности, которую ясно ощущали окружающие — от прапорщика до императора. Одних это восхищало, других настораживало.
Его внутренняя надменность, которую он старался скрыть под личиной фрондера, остроумца и мастера обаяния, исконное высокомерие, которое — он это знал — было неприемлемо для вышестоящих и могло отпугнуть стоящих ниже, требовали постоянного самоконтроля.
Его часто подозревали в двуличии. Он не был двуличен. Просто ему приходилось постоянно и мучительно играть с самим собой. И эти усилия не удавалось скрыть. Вспомним сколь недружелюбную, столь и проницательную характеристику Щербинина.
Тоньше всех это понял Пушкин, написавший после длительной беседы, что Ермолов становится органичен, только когда задумывается, то есть перестает контролировать себя — играть.
Можно было по-разному относиться к Раевскому, Воронцову, Милорадовичу, Коновницыну, но они были понятны. Ермолов был непонятен. Его нужно было разгадывать.
Великий князь Константин Павлович, ему искренне симпатизировавший, упрекал его в скрытности. А он не мог стать открытым. Было бы еще хуже…
С обычной точки зрения, несмотря на все несправедливости, которые он испытывал, дела его были вовсе не дурны. За несколько лет он, «завалявшийся в подполковниках», стал генерал-лейтенантом, возглавлял Главный штаб армии, получил несколько орденов и шпагу за храбрость, теперь начальствовал над гвардейской дивизией, что было весьма почетно.
Но разрыв между реальностью и «необъятным честолюбием», тем, кем он был по своему положению, и тем, кем он хотел бы себя видеть, был мучителен. В этом состоянии любая, даже мелкая несправедливость казалась смертельным оскорблением.
Приведенное нами письмо — образец такой горько напряженной рефлексии, на которую вряд ли был способен кто-либо из его друзей.
Если бы он ушел в отставку, это было бы для него катастрофой. Он был беден. Он был неспособен к статской службе. Только на военной службе, только на полях сражений мог он хотя бы в какой-то степени воплотить мечты о будущем величии, возникшие некогда под влиянием чтения Плутарха и Цезаря.
И последнее. Для передачи этого письма он выбрал капитана Поздеева, адъютанта погибшего Кутайсова, того Поздеева, который рядом с ним отбивал у французов батарею Раевского и защищал ее. Он оставил Поздеева при себе. Он не хотел расставаться с ним в память о Кутайсове. Заметим, он не пишет о привязанности Поздеева к нему, Ермолову, он пишет о его верности погибшему Кутайсову. И это он, Ермолов, в нем ценит.
Случай — «могучее орудие Провидения», как сказал Пушкин.
Если бы Ермолов, обуреваемый обидой, добился отпуска в Россию, то и его жизнь принципиально изменилась бы, да и на отечественной истории это ощутимо сказалось бы.
Уехав на время в Россию, Алексей Петрович мог пропустить битву при Кульме, свой звездный час в Наполеоновских войнах, когда его упрямое мужество спасло русскую армию и предотвратило провал всей кампании.
Наполеон мог удержаться на троне, заключив выгодный мир, а Ермолову не бывать проконсулом Кавказа…
Когда Алексей Петрович писал свое письмо Казадаеву, он еще не знал, что император решил наградить его по представлению Витгенштейна алмазными знаками ордена Святого Александра Невского.
Это в известной степени сгладило ситуацию.
После многочисленных локальных столкновений, которые приносили успех то одной, то другой стороне, армия Наполеона и русско-прусско-австрийские войска сошлись в Саксонии у Дрездена.
Из переговоров во время перемирия, как и следовало ожидать, ничего не получилось. Россия, Пруссия и Австрия твердо решили уничтожить империю Наполеона. Австрия, выступая в качестве посредника, предложила Наполеону заведомо неприемлемые условия — он должен был отказаться от созданного им герцогства Варшавского, то есть предать поляков, самоотверженно за него сражавшихся, вернуть Австрии основную часть отторгнутых у нее земель, восстановить Пруссию в границах до разгрома 1805 года, распустить Рейнский союз — то есть вернуть Францию в границы донаполеоновских побед.
Наполеон, разумеется, отказался.
Австрия объявила войну Франции.
Гигантскими усилиями и та, и другая стороны сосредоточили на будущем театре военных действий огромные армии. Общая численность войск союзников, к которым присоединилась шведская армия во главе с французским маршалом Бернадоттом, ставшим наследником шведского престола, достигала 800 тысяч штыков и сабель. Наполеон мог рассчитывать на 700 тысяч.
И у той, и у другой армии были свои сильные и слабые стороны. Но во главе одной из них стоял Наполеон…
14 августа союзная армия безуспешно штурмовала Дрезден. Во время штурма к Дрездену прибыл Наполеон с гвардией. Союзники отступили.
Решающее сражение началось на следующий день.
В работе А. А. Подмазо «Большая Европейская война» дана лапидарная и четкая картина битвы. Мы ограничимся этими сведениями, так как гвардейская дивизия Ермолова в сражении не участвовала. Она была отправлена к Богемским горам на помощь корпусу принца Евгения Вюртембергского, ослабленного большими потерями.
Но представлять себе ход сражения под Дрезденом нам полезно, ибо его исход определил дальнейшие события и участие в них Ермолова.
«Под Дрезденом неприятель предпринял атаку на оба крыла союзной армии и занял Корбиц и Зейдниц. Австрийский генерал-майор Д. Андрасси убит. Смертельно ранен ехавший возле императора Александра I дивизионный генерал Моро. Австрийская дивизия фельдмаршал а-лейтенанта Л. Меско у д. Плауэн была отрезана неприятелем <…> и сдалась в плен в полном составе. В плен взяты фельдмаршал-лейтенант Меско и генерал-майор Ф. Сечен. Вечером маршал Ней с молодой гвардией предпринял нападение на правый фланг союзников и захватил Лейбниц. Фельдмаршал князь К. Ф. Шварценберг (главнокомандующий союзной армией. —
Это было третье поражение союзников, причем чреватое самыми тяжкими последствиями.
Отброшенная от Дрездена союзная армия должна была отступать по гористой местности, по узким долинам. Если бы Наполеону удалось заблокировать выход армии на свободное пространство близ города Кульм, то русские, австрийцы и пруссаки оказывались в ловушке. Обеспечить возможность выхода армии из горных дефиле должны были 2-й корпус принца Евгения Вюртембергского и 1-я гвардейская дивизия Ермолова[57]. Начальство над этим сводным отрядом поручено было генерал-лейтенанту графу Остерману-Толстому.
Барклаю де Толли, отправившему Остермана и Ермолова на подкрепление 2-го корпуса, было понятно, сколь сложную задачу ставит он перед этими двумя генералами, известными своей неустрашимостью и готовностью стоять до конца в любых обстоятельствах. Есть свидетельство, что, напутствуя Остермана, он сказал ему: «Вы найдете там перед Кенигштейном принца Евгения с семью баталионами. Идите на смерть. Вы не получите подкреплений».
Путь к Теплицу, куда надо было успеть раньше французов, состоял из боев разного масштаба. Причем заранее было ясно, что войскам, на которые возложена задача такой важности, будут противостоять силы превосходящие. И 2-й корпус — вернее то, что от него осталось, — и 1-я гвардейская дивизия находились к Теплицу гораздо ближе основных союзных сил, и, как трезво заявил Барклай, скорых подкреплений ждать не приходилось. Отправляя в этот роковой пункт именно Ермолова и подчиняя весь отряд Остерману, Барклай знал, что делал.
Флегматичная отвага Остермана была известна. В бою, когда французская артиллерия крушила его корпус, к нему обратились с вопросом: «Что делать?» — он невозмутимо ответил: «Стоять и умирать».
В этом случае они составили с Ермоловым идеальную пару. Смысл этого сочетания заключался еще и в том, что Остерман отнюдь не был болезненно честолюбив и, зная цену Ермолову, не ревновал к его репутации.
Муравьев вспоминал: «Я отыскал Остермана. Он сидел на барабане среди чистого поля; войска его стояли в колоннах… <…> Пожав мне руку, он приказал сказать Алексею Петровичу, что ожидает его с нетерпением, ибо советы Ермолова будут служить ему приказанием, хотя Ермолов в чине был и моложе его. Я выехал к Ермолову навстречу, и он соединился с Остерманом».
С командиром 2-го корпуса генерал-лейтенантом принцем Евгением Вюртембергским дело обстояло значительно сложнее. Корпус его после тяжелых боев находился в состоянии весьма плачевном. Норов писал: «В полдень 14 числа первая гвардейская дивизия, составленная из трех гренадерских полков, одного Егерского и 24 орудий, из коих 12 конной артиллерии, пришла на высоты над Пирною, возвышающиеся со стороны Дрезденской дороги. Мы были в первой линии в баталионных колоннах к атаке; второй корпус, в прошедшую кампанию претерпевший сильный урон, и в коем оставалось не более 1800 человек, выстроился во второй линии. Полки сего корпуса были так слабы, что состояли из одних разодранных знамен, окруженных небольшими кучами от 80 до 100 человек; но все были храбрые солдаты, покрывшие себя бессмертной славой, особенно при Валутине и Эйсдорфе; ими начальствовал неустрашимый принц Евгений».
Если попытаться суммировать все свидетельства, то можно предположить, что численность отряда составляла от 13 до 15 тысяч штыков и сабель.
Силы маршала Вандама, закрывавшие дорогу союзникам к Теплицу, превосходили его как минимум в два раза.
Принц Евгений оставил подробные воспоминания о кульмском деле. Они в очередной раз дают представление о характере взаимоотношений в генеральской среде, а главное — выявляют истинную роль Ермолова.
«Рано утром, 27-го августа (по «новому», то есть европейскому стилю. —
Если учесть бытующие тогда нравы, ситуация сложилась щекотливая.
Из трех генерал-лейтенантов Остерман был старшим в смысле получения чина, но принц Евгений был кузеном императора. Все же Барклай де Толли счел нужным прислать в качестве главного начальника графа Остермана, которому полностью доверял.
Принц Евгений недаром говорит о формальных отношениях между Остерманом и Ермоловым. Он не без оснований подозревал, что главную роль предстоит играть именно Ермолову.
«Хотя я уважал генерала Ермолова, но мне не приходилось, однако, ему подчиняться, так как я был старше его в чине; я не получил никакого приказания, которое бы предлагало мне передать начальство Остерману. Старшинство в чине при настоящем положении графа не было достаточно, а Ермолов без Высочайшего разрешения, даже и по званию начальника штаба (ошибка мемуариста. —
Судьба армии висела на волоске, а между тремя генерал-лейтенантами не было согласия относительно полномочий.
Принц Евгений пишет: «В моем штабе было какое-то неудовольствие против генерала Ермолова, которого обвиняли в том, что он, прикрываясь личностью Остермана, хотел быть сам главным распорядителем».
Скорее всего, так оно и было. У Ермолова был этот опыт со времен 1812 года, когда он отдавал приказания именем сперва Барклая, а потом и Кутузова, не ставя их в известность.
В данном случае было еще проще. Мы помним заявление Остермана, что «советы Ермолова будут служить ему приказанием».
Принц Евгений с каждым часом укреплялся в правоте своих подозрений: «Из донесения адъютанта я узнал, что он нашел Остермана сидевшим на барабане и пристально смотревшим в землю. Вахтен обратился к Ермолову, который в ту же минуту дал приказ на выступление».
И еще одна выразительная фраза: «Граф Остерман, сколько мне известно, почти во все время битвы находился вблизи генерала Ермолова».
Не Ермолов вблизи своего командующего, но — наоборот.
Подробный рассказ Николая Николаевича Муравьева, помимо всего прочего, подтверждает впечатление принца Евгения.
«Оставив квартирьеров в Теплице, мы поскакали к селению Кульм, где происходило сражение, и явились к Ермолову, который тут начальствовал вместе с Остерманом. Ермолов расспрашивал нас, скоро ли к нему придет подкрепление, где находятся войска наши, государи и проч. Австрийцы, собрав части разбитой армии своей, вместо того, чтобы подкрепить Ермолова, ушли, полагая все пропавшим. Остерман и Ермолов были отрезаны от главных сил, когда они дрались под Приной. Узнав о поражении и отступлении союзников, они общим советом положили отступать к Теплицу. <…> Отряд их состоял из 1-й гвардейской дивизии (8000), двух эскадронов лейб-гусар и нескольких слабых баталионов, оставшихся от сильно пострадавшего корпуса Остермана (речь идет о 2-м корпусе Евгения Вюртембергского. —
Сражение было уже в полном разгаре, когда я и Даненберг (квартирмейстерские офицеры. —
Мы держались у подошвы гор, а французские резервы стояли частью на полугоре, частью же на спуске у подножия гор. Орудия их действовали по нашим колоннам. На правом фланге нашем вовсе не было войск, кроме вышеупомянутого австрийского эскадрона. С этой стороны расстилалась обширная равнина и прикрывавшая нас незначительная речка; у французов показывалось с этой стороны несколько конницы. Непонятно зачем они не послали ее к нам во фланг. И пехота их легко могла бы предупредить нас сим путем в Теплице, отрезать или истребить; но кажется, что Вандам презрел малым числом нашим, ибо он постоянно оставался в горах и посылал войско в бой только малыми частями. <…>
Спустя час после приезда моего к Ермолову он послал какое-то приказание на левый фланг. Мы с Даненбергом бросились, чтобы передать оное, но как Даненберг опередил меня, то я возвратился, не отскакав более 20 или 30 сажен. Возвратившись к Ермолову, я застал гр. Остермана только что раненного. Он не свалился с лошади, но отбитая ядром выше локтя рука его болталась. Он был бледен, как смерть. Двое из окружавших поддерживали его на седле под мышками. Его отвезли назад, где отрезали ему руку. <…>
После гр. Остермана Ермолов оказался главным начальником в сем сражении, где, в сущности, участвовала только его гвардейская дивизия, потому что 2-й корпус, изнуренный от трудов и много потерпевший в прежних делах, совершенно исчез. У рассыпавшихся по кустам сзади людей (2-го корпуса. —
Но это был еще отнюдь не перелом ситуации.
«Наконец Вандам предпринял атаку, которой надеялся решить победу на свою сторону. Он собрал густые колонны и послал их на штыки взять батареи подполковника Бистрома (младший брат генерала Бистрома. —
Ермолов приказал 2-му баталиону л. — гв. Семеновского полка идти на защиту орудий. Никогда не видел я что-либо подобное тому, как баталион этот пошел на неприятеля. Небольшая колонна эта хладнокровно двинулась скорым шагом и в ногу. На лицах каждого выражалось желание скорее столкнуться с французами. Они отбили орудия, перекололи французов, но лишились всех своих офицеров, кроме одного прапорщика Якушкина, который остался баталионным командиром (известный в будущем декабрист. —
Норов писал: «Около двух часов по полудни мы были атакованы с фронта шестью колоннами и множеством стрелков; между тем до 7000 пехоты обошли нас справа и овладели деревнею Пристеном и неустрашимо шли дальше по Теплицкой дороге густою колонною с барабанным боем. Полки Измайловский, Егерский и Семеновский уже много претерпели; многие полковники, большая часть офицеров были ранены или убиты; вся первая линия, вытесненная из садов и деревни, отступала, отстреливаясь, устилая поле телами. Должно признаться, что тут одна удачная кавалерийская атака могла бы нанести сильный удар. <…>
Около четырех часов усмотрели пыльные тучи, несущиеся по Теплицкой дороге; наконец показались гвардейские уланы и драгуны под предводительством Дибича. Тогда вся наша пехота, сомкнутая в колонны Ермоловым, двинулась вперед, чтобы одновременным нападением положить конец утомительной битве. Настала решительная минута! Увидели второе Моренго».
Любопытно и симптоматично, что Норов в качестве сравнения выбрал одно из самых драматичных наполеоновских сражений, в котором Бонапарт, казалось, уже проигравший австрийцам, получил неожиданное подкрепление и разгромил противника.
Наполеон был не только врагом, но и высоким образцом…
Кризисных эпизодов под Кульмом было немало. И каждый раз Ермолов решительно восстанавливал положение.
Норов: «Французы стояли в колоннах, в двух линиях с артиллерией и совершенно перерезали дорогу. Здесь-то Преображенский полк покрыл себя безмерною славой: под предводительством генералов Ермолова и Розена, он атаковал неприятеля холодным ружьем, истинно суворовским ударом опрокинул и загнал его в лес. Таким образом дорога, устланная неприятельскими трупами, была для нас открыта, движение продолжалось».
Следующий пассаж в воспоминаниях Муравьева принципиально важен для нас — он свидетельствует, что в сознании молодых офицеров Ермолов, «русский Роланд», был противопоставлен армейским верхам, группировавшимся вокруг императора. «Между тем, как Ермолов держался с 6000 против 40 т., государи (Александр I и прусский король. —
Император Александр, очевидно, только теперь понял степень грозившей опасности. То, что изначально осознал Ермолов, решившийся умереть со своими солдатами, но не отступить.
По окончании боя Вандам, скованный батальонами Ермолова, был окружен подошедшими силами главной армии и попал в плен. Ермолов, наученный горьким опытом, понял, что теперь начнется дележ успеха, и постарался по возможности защитить от несправедливости своих офицеров и солдат. «В 9 часов вечера пришел гренадерский корпус Раевского, у которого было не более 8000 под ружьем. Хотя Ермолов и был дружен с Раевским, но он не позволил ему занять в ту ночь передовые цепи для того, чтобы в этот знаменательный день не торжествовали другие войска, кроме одних гвардейцев 1-й дивизии, коим исключительно принадлежал успех. Сам он ездил по цепи, уговаривая людей своих терпеливо провести еще сию ночь в караулах».
В своих опасениях Алексей Петрович не ошибся.
Муравьев: «Слава битвы 17 августа под Кульмом должна была принадлежать одному Ермолову; но многие воспользовались сим случаем. Милорадович действовал под советами состоявшего при нем какого-то капитана Аракчеева, Измайловского полка. Генералы Главной квартиры тоже хлопотали, когда все кончилось. Они хвастались своими подвигами и получали награды. Удивительно, что и генерал-интендант Канкрин не получил тоже 1-го Георгия за сие сражение, ибо он, помнится мне, был в то время в Теплице. <…> Пребывая в Теплице, многие из членов нашей Главной квартиры заботились о приписании себе чести победы, тогда как настоящий победитель, Ермолов, оставался с войсками на поле сражения и мало беспокоился о том, что говорили».
Тут Муравьев неправ — Ермолова очень заботила реакция императора. Но реакция армии, офицеров и солдат заботила его ничуть не меньше. Он сознавал шаткость своего положения перед лицом враждебного генералитета и в той игре, которую он полуосознанно вел, ему необходим был противовес этой враждебности.