Это было сильным преувеличением. Упрямая защита уже разрушенного города свелась бы к взаимному перемалыванию войск, что при значительном численном перевесе неприятеля было совершенно невыгодно русским. Не говоря уже о том, что, обладая численным перевесом и полной свободой маневра, Наполеон мог, подтянув разбросанные корпуса, сковать основные силы русской армии в Смоленске и обойти ее с флангов.
Рассказ Ермолова о решении оставить Смоленск — это нечастый случай, когда Алексею Петровичу удалось подняться над страстями того периода и трезво взглянуть как на общую ситуацию, так и на свою роль в событиях.
«Главнокомандующий поручил мне осмотреть, в каком положении дела наши в городе. Сражение продолжалось с жестокостию; урон с нашей стороны чувствителен; урон неприятеля несравненно больше, ибо нас от действия артиллерии охраняли крепостные стены. За час до вечера неприятель был близко к стенам; часть предместья по левой стороне во власти его; единственный мост наш на Днепре осыпаем был ядрами; город во многих местах объят пламенем, вне стен не было уже ни одного из наших стрелков». Эта картина далеко не соответствовала сообщениям Багратиона. И далее Ермолов с холодной трезвостью выступает против своего «друга и благодетеля».
«Князь Багратион склонил главнокомандующего еще один день продолжать оборону города, переправиться за Днепр и атаковать неприятеля, и что он то же сделает со своей стороны. На вопрос главнокомандующего отвечал генерал-квартирмейстер Толь, что надобно атаковать двумя колоннами из города. Удивило меня подобное предложение человека с его взглядом и понятиями. Я сделал замечание, что в городе весьма мало ворот и они с поворотами на башнях. Большое число войск скоро пройти их не может, равно как и устроиться в боевой порядок, не имея впереди свободного пространства и под огнем батарей, близко к стене придвинутых. Скоро ли может приспеть сопровождающая атаки артиллерия, и как большое количество войск собрать без замешательства в тесных улицах города, среди развалин домов, разрушенных бомбами?.. 2-я армия не должна переправиться за Днепр выше города и еще менее атаковать правый фланг неприятеля, как то предполагал князь Багратион. Легко было воспрепятствовать переправе армии или, отбросивши атаку, разорвать сообщение с 1-ю армиею, уничтожить согласие в действиях войск и способы взаимного воспомоществования. Небольшими силами неприятель мог войска наши не выпускать из крепости и свои войска сосредоточить по произволу».
То есть Багратион и поддерживающие его генералы пытались, по ясному утверждению Ермолова, втянуть Барклая в заведомо катастрофическую операцию.
У Алексея Петровича хватило честности не ограничиться описанием своего благоразумия.
«Предоставленные мною рассуждения не воздержали меня от неблагоразумного в свою очередь поступка. Я поддержал мнение гг. корпусных командиров еще один день продолжить защиту города. Желание их доведено до сведения (Барклая де Толли. —
Единственной причиной, по которой Ермолов, понимавший бесперспективность наступательной операции, настаивал на дальнейшей защите города, могла быть боязнь оттолкнуть и обидеть Багратиона.
Описывая защиту Смоленска, Ермолов говорит лишь об одном своем активном поступке: «Я приказал вынести из города образ Смоленской Божьей Матери, укрывая его от бесчинств и поругания святыни!»
В ночь с 6 на 7 августа русские войска оставили Смоленск и с кровавыми арьергардными боями стали отходить в сторону Москвы.
Начался новый во многих отношениях период войны.
В армии еще не знали, что 5 августа собранный Александром Чрезвычайный комитет, состоящий из председателя Государственного совета фельдмаршала графа Салтыкова, членов Государственного совета князя Лопухина и графа Кочубея, петербургского генерал-губернатора графа Вязьмитинова, министра полиции Балашова, в присутствии Аракчеева избрал главнокомандующим всеми русскими армиями генерала от инфантерии Михаила Илларионовича Кутузова.
В армии еще не знали о решении Чрезвычайного комитета, и борьба генералов с Барклаем принимала все более ожесточенный характер.
Еще до смоленского сражения, вскоре после Ермолова, к Александру обратился генерал-адъютант граф Павел Андреевич Шувалов, командир 4-го пехотного корпуса. Перечислив все беды, которые претерпевает русская армия под командованием Барклая де Толли, он закончил свое послание так: «Начальник Главного штаба, генерал Ермолов, невзирая на его пламенное усердие, хорошо известное Вашему Величеству по его преданной службе, и несмотря на его выдающиеся таланты, не в силах противостоять злу при таком начальнике. Государь, соблаговолите на сей раз выказать мне свое доверие и убедитесь в истинности слов моих. Необходим другой главнокомандующий, один над обеими армиями; и Вашему Величеству надлежит назначить его немедленно, не теряя ни минуты, иначе Россия погибнет. Припадаю к стопам Вашего Величества, моля об этом, и не только от своего имени, но и от имени ваших армий».
Возможно, это письмо было последней каплей, которая заставила императора созвать Чрезвычайный комитет и 8 августа назначить по его рекомендации Кутузова, весьма им нелюбимого.
Апелляция Шувалова к авторитету Ермолова, младшего по званию и по возрасту, свидетельствует, увы, что именно Алексей Петрович был душой оппозиции главнокомандующему.
Барклай это понимал. Позже, в ноябре 1812 года, в одной из своих оправдательных записок императору он скажет, что «начальник главного штаба моего А. П. Ермолов, человек с достоинствами, но лживый и интригант, единственно из лести к некоторым вышеназванным особам и к его императорскому высочеству и князю Багратиону совершенно согласовался с общим поведением».
Относительно мотивов поведения Ермолова Барклай не совсем прав.
Дело было не только в «лести», хотя Ермолов безусловно учитывал позиции своих «благодетелей» и старших друзей — Багратиона и великого князя Константина, но у него были и другие, более глубинные причины желать смещения Барклая. При главнокомандующем Багратионе он рассчитывал на активное участие в наступательных действиях, на возможность «подвига».
Речь шла о жизненной философии, о фундаментальных поведенческих установках.
После сдачи Смоленска, когда недовольство генералов достигло высшей точки, Константин Павлович решил выступить их рупором. 9 августа он устроил безобразную сцену на глазах многих генералов и офицеров штаба. Он кричал Барклаю: «Немец, шмерц, изменник, подлец, ты продаешь Россию, я не хочу состоять у тебя в команде!»
По воспоминаниям свидетеля, Барклай «в первое мгновение остановился, посмотрел на великого князя и, не обращая более внимания, хладнокровно продолжал ходить взад и вперед». Великий князь оказался в дурацком положении, а на следующий день он получил приказ главнокомандующего отбыть из армии в Петербург с документами, которые Барклай отправлял императору.
Петр Христофорович Граббе вспоминает: «Мне случилось быть одному у Алексея Петровича Ермолова, когда цесаревич вошел, чтобы проститься с ним и получить отправляемое с ним донесение государю».
Ермолов отправил с великим князем свое третье письмо императору, в котором писал: «Отступление, долгое время продолжающееся, тяжелые марши возбуждают ропот в людях, теряется доверие к начальникам. Солдат, сражаясь, как лев, всегда уверен, что ему надобно будет отступать. <…> Я люблю отечество мое, люблю правду, а потому обязан сказать, что дарованиям главнокомандующего здешней армии мало есть удивляющихся, еще менее имеющих к нему доверенность, войско же совсем ее не имеет».
Он писал сущую правду. Но одной из главных причин этого недоверия было поведение его самого и его единомышленников…
Интриги против главнокомандующего не мешали Ермолову, как мы убедимся, ревностно исполнять свои обязанности.
9 августа обе армии остановились западнее города Дорогобужа, памятного Ермолову по печальным делам 1797–1798 годов, у села Усвятье. Генерал-квартирмейстер 1-й армии Толь предлагал дать здесь генеральное сражение…
Теперь надо вернуться на сутки назад, к событиям 7 августа, весьма существенным для Алексея Петровича хотя бы потому, что за сражение при Валутиной Горе он награжден был чином генерал-лейтенанта — не в порядке очередного производства, а за выдающиеся заслуги. Рапорт об этом поощрении был подан Барклаем.
Сражение при Валутиной Горе оказалось одним из роковых моментов кампании 1812 года.
В энциклопедическом издании «Большая Европейская война» ему, в отличие от многих других боев, посвящен подробный пассаж: «Корпуса маршала М. Нея, див. ген. Ж.-А. Жюно и маршала И. Мюрата переправились на правый берег Днепра и атаковали при Валутиной Горе, Лубино, Заболотье и других местах на Московской дороге отряд генерал-майора П. А. Тучкова 3-го, пытаясь отрезать отступающие от Смоленска российские войска. Русские под командой прибывшего к войскам генерала от инфантерии М. Б. Барклая де Толли, постепенно отступая и постоянно получая подкрепления, удержали свою позицию и позволили корпусам 1-й Западной армии Барклая де Толли, отступающей от Смоленска, перейти на Московскую дорогу. Генерал-майор Тучков 3-й взят в плен»[43].
Даже из этой лаконичной справки понятен смысл происшедшего: французам в очередной раз не удалось отсечь русскую армию от основного пространства империи, лишив путей снабжения, и снова разделить две Западные армии. Тогда бы стратегическая ситуация резко изменилась бы в их пользу.
В событиях при Валутиной Горе едва ли не ключевую роль сыграл Ермолов, получивший наконец возможность проявить себя как военачальник, а не штабист.
Наиболее подробное описание сражения и роли в нем Алексея Петровича принадлежит Денису Давыдову. Рассказ его подтверждается другими источниками.
«Генерал-майор Тучков (он ныне сенатором в Москве), отлично сражавшийся, был изранен и взят в плен в сражении под Заболотьем, что французы называют Валутинским. Это сражение, называемое также Лубинским, описано генералом Михайловским-Данилевским, который даже не упомянул о рапорте, поданном Ермоловым князю Кутузову. Я скажу несколько слов о тех обстоятельствах боя, которые известны лишь весьма немногим. Распорядившись насчет отступления армии из-под Смоленска, Барклай и Ермолов ночевали в арьергарде близ самого города. Барклай, предполагая, что прочие корпуса армии станут между тем выдвигаться по дороге к Соловьевской переправе, приказал разбудить себя в полночь для того, чтобы лично приказать арьергарду начать отступление. Когда наступила полночь, он с ужасом увидел, что второй корпус вовсе еще не трогался с места; он сказал Ермолову: „Nous sommes en grand danger; comment a-t-il-pu arriver?“[44]
К этому он присовокупил: „Поезжайте вперед, ускоряйте марш войск, а я пока здесь останусь“. Дурные дороги задержали корпус Остермана, который следовал потому весьма медленно. Прибыв на рассвете в место, где корпуса Остермана и Тучкова 1-го располагались на ночлег, Ермолов именем Барклая приказал им следовать дальше. Князь Багратион, Ермолов и Толь утверждают, что Тучкову 3-му надлежало не только занять перекресток дорог, но и придвинуться ближе к Смоленску на подкрепление Карпова и смену князя Горчакова. Услышав пушечные выстрелы, Ермолов писал отсюда Барклаю: „Если выстрелы, мною услышанные, — с вашей стороны, мы можем много потерять; если же они со стороны Тучкова 3-го, большая часть нашей артиллерии может сделаться добычею неприятеля; во всяком случае прошу ваше высокопревосходительство не беспокоиться, я приму все необходимые меры“».
Ситуация была критическая. Если б французам удалось, раздавив небольшой отряд Тучкова, захватить перекресток, то, помимо всего прочего, русская артиллерия и обозы оказались бы отрезанными от главных сил.
«В самом деле, — продолжает Давыдов, — сто восемьдесят орудий, следуя медленно и по дурным дорогам, находились еще в далеком расстоянии от Соловьевской переправы. К величайшему благополучию нашему Жюно, находившийся на нашем левом фланге, не трогался с места; Ермолов обнаружил здесь редкую деятельность и замечательную предусмотрительность. По его распоряжению граф Кутайсов и генерал Пассек поспешили к артиллерии, которой указано было следовать как можно скорее; здесь в первый раз была употреблена команда: „На орудие садись!“ Ермолов, достигнув перекрестка, поехал далее по направлению к Соловьевской переправе и возвращал назад встречаемые им войска… Получив записку Ермолова, Барклай отвечал: „С Богом, начинайте, а я между тем подъеду“. Прибыв вскоре к колонне Тучкова 3-го и найдя, что здесь уже были приняты все необходимые меры, Барклай дозволил Ермолову распоряжаться войсками. Между тем, неприятель, заняв одну высоту несколькими орудиями, наносил нам большой вред; Ермолов приказал Желтухину со своими лейб-гренадерами овладеть этой высотой. Желтухин, не заметив, что высота весьма крута, повел слишком быстро своих гренадер, которые, будучи весьма утомлены во время подъема, были опрокинуты неприятелем. Неприятель, заметив, что этот храбрый полк, здесь сильно потерпевший, намеревается вновь атаковать высоту, свез свои орудия».
Давыдов, разумеется, рассказывает о Валутинском сражении в основном по словам Ермолова. Но, что характерно для Алексея Петровича, Давыдов не узнал об одной немаловажной детали: лейб-гренадер в атаку вел сам Ермолов, который упомянул об этом в рапорте Барклаю, ибо Барклай был свидетелем происходящего: «Батарея наша из четырех орудий была сбита, и я, не вверяя утомленным полкам 17-й дивизии восстановление прервавшегося порядка, лейб-гренадерский полк в присутствии вашего высокопревосходительства повел сам на батарею неприятельскую. Полковник Желтухин, действуя отлично храбро, опрокинул все, что встречалось ему на пути. Я достигал уже батареи, но сильный картечный огонь, храброму сему полку пресекший путь, привел его в расстройство. Атаки неприятеля, однако же, прекратились».
В рапорте своем Ермолов перечислил еще целый ряд предпринятых им самостоятельно мер, свидетельствующих о его решительной энергии. Он и в самом деле был душой всей операции по спасению армии. Он взял на себя всю ответственность, давая указания даже великому князю Константину Павловичу, еще находящемуся в армии и командовавшему гвардией.
Приведя в воспоминаниях полный текст рапорта, Алексей Петрович заметил: «В продолжение сражения были минуты, в которые невозможно было допустить уверенности в счастливом окончании оного».
О том, что у Ермолова в некоторые моменты боя появлялись самые грозные предчувствия, свидетельствует его адъютант Павел Христофорович Граббе. Он сжато, но выразительно описал всю операцию: «Темнота ночи, узкие дороги, неточность приказаний были виною, что солнце было уже высоко, а наши корпуса пробирались еще и не достигли перекрестка; между тем Жюно наводил уже мост на Днепре в Прудишеве, Мюрат с массами кавалерии спешил туда же. Ней после нерешительного преследования на него ариергарда обращен также на Лубино. Наше положение сделалось чрезвычайно опасно. Разъединенные на большом пространстве по проселочным путям войска наши, если бы неприятель занял перекресток, могли быть отрезаны от войск, продолжавших свое движение к Соловьеву. Барклай де Толли выехал сам на большую дорогу. К счастию, Тучков 3-й, первый на нее вышедший, понял опасность, угрожавшую армии и, несмотря на совсем иное назначение, повернул направо навстречу неприятелю и занял позицию впереди перекрестка… Наступила, однако, критическая минута. Ней с бешенством атаковал Тучкова, осадил его и войска, на дороге стоявшие, картечным огнем рассеял. Барклай де Толли, в некотором расстоянии следивший за ходом дела, внезапно осыпанный картечью и не имея под рукою ни артиллерии, ни других войск, поскакал назад навстречу им. Миновав вслед за ним роковой перекресток, граф Кутайсов увидел меня и в коротких словах передал мне свои опасения, что момент наступил решительный, такой, что каждому следовало делать, что велит ему сердце. Ермолов шепнул мне на ухо: „Аустерлиц!“».
Очевидно, это и в самом деле был страшный момент, если Алексей Петрович вспомнил об аустерлицкой катастрофе.
В рапорте Ермолов пишет кратко, полагая, что Барклай сам помнит подробности: «На центре усилились батареи неприятеля, но противостоящие неустрашимо 3-й дивизии полки Черниговский, Муромский и Селенгинский, удержа место, отразили неприятеля, который, бросясь на большую дорогу, привел в замешательство часть войск, оную прикрывавших. В должности дежурного генерала флигель-адъютант полковник Кикин, адъютант мой лейб-гвардии конной артиллерии поручик Граббе и состоящий при мне штабс-ротмистр Деюнкер, адъютант генерала Милорадовича, собрав рассеянных людей, бросались с барабанный боем в штыки и в короткое время очистили дорогу, восстановя тем связь между частями войск».
Стало быть, пехота Нея, поддержанная сильным орудийным огнем, не просто «привела в замешательство часть войск», но, опрокинув русскую пехоту, вклинилась между полками, разорвав единый фронт обороны в ключевом пункте — на большой дороге, контроль над которой открывал французам возможность стремительного дальнейшего наступления и удара в тыл уходящей к Днепру армии.
Граббе рассказывает этот драматический эпизод несколько по-иному: «Бессознательно поворотил я лошадь и поскакал по оставленной дороге. По кустарникам с обеих сторон пробирались назад солдаты, укрываясь от ядер, прыгавших по дороге. Заметив между ними несколько барабанщиков, я вызвал их, приказал бить сбор, и в невероятно короткое время сбежались со всех сторон ко мне несколько сот унтер-офицеров и солдат разных воротников; из офицеров Кавалергардского полка Башмаков, и де-Юнкер. Мы двинулись вперед, закрыли собой перекресток и стали на виду неприятеля на дороге.
Скоро подошел с дивизиею Коновницын, посланный главнокомандующим для восстановления дела. Найдя уже войска там, где он ожидал скорее найти неприятеля, он в самых лестных словах выразил мне свое уважение и приветствовал наверное с Георгиевским крестом».
Адъютант Барклая де Толли барон В. И. Левенштерн подвел итоги этого дня: «Сопротивление, оказанное неприятелю генералом Барклаем при Валутине и Лубине, спасло нас. Армии князя Багратиона угрожала опасность быть разделенной надвое. Если бы Наполеон пробился сквозь нее, то участь кампании была бы решена.
Император французов и его генералы не проявили в этот день своей обычной решительности, тогда как Барклай действовал с удвоенной энергией… Наполеон был вне себя от бешенства! В этот день утром он предсказывал совершенную гибель нашей армии; правда, ни один человек сколько-нибудь знакомый с военным делом не мог отрицать опасность нашего положения.
Генерал Барклай превзошел в этом случае самого себя. Его спокойствие и присутствие духа были несравненны!
Он подвергался величайшей опасности. Генерал Ермолов выполнил свой долг блестящим образом, но героем дня был генерал Коновницын».
Левенштерн находился во время боя на другом участке и потому, верно оценивая ситуацию в общем, неточен в деталях.
Во-первых, опасность быть «разделенной надвое» угрожала не 2-й, а 1-й армии.
Во-вторых, генерал Коновницын с дивизией прибыл на линию огня уже на исходе боя, когда главная опасность миновала. Героем дня был все же Ермолов.
За дело при Валутиной Горе Граббе получил орден Святого Георгия 4-го класса, а Ермолов — чин генерал-лейтенанта.
Благородный Барклай, прекрасно понимая роль своего начальника штаба в спасении армии, сделал то, что считал должным: доставил ему следующий чин вне очереди.
Это, однако, не изменило сути их отношений.
10 августа, на следующий день после того, как великий князь устроил публичный скандал главнокомандующему, произошла другая характерная сцена. Ермолов описывает ее в сдержанных тонах, а Граббе — более откровенно. Алексей Петрович в воспоминаниях вообще избегал малоприятного для него сюжета — травли Барклая и интриг против него. Он даже великого князя старался представить «скромным и почтительным».
Сопоставление свидетельств его и Граббе демонстрирует рассчитанную сдержанность Ермолова — когда дело касалось неприятных ему событий.
Речь идет о выборе места в районе Усвятья для предполагаемого сражения, что поручено было генерал-квартирмейстеру полковнику Толю. Но когда Барклай — вполне резонно, с точки зрения Ермолова, — указал Толю на принципиальные изъяны выбранной им позиции, Толь ответил откровенной дерзостью.
Ермолов: «Полковник Толь отвечал, что лучшей позиции быть не может и что он не понимает, чего от него требуют, давая разуметь, что он знает свое дело».
Конечно, полковник Толь вряд ли бы решился на что-то подобное, если бы не ощущал враждебности, окружавшей Барклая, и не надеялся на поддержку. Произошло, однако, нечто неожиданное.
Багратион относился к министру отрицательно, но, как истинный военный, знал цену субординации и дисциплине, и поведение оппозиционеров 1-й армии, несмотря на то, что он был, по сути дела, с ними солидарен, не могло его не раздражать.
«Главнокомандующий выслушал его, — продолжает Ермолов, — с неимоверною холодностию, но князь Багратион напомнил ему, что, отвечая начальнику и сверх того в присутствии брата Государя, дерзость весьма неуместна и за то надлежало слишком снисходительному главнокомандующему надеть на него солдатскую суму, и что он, мальчишка, должен бы чувствовать, что многие не менее его знакомы с предметом».
Граббе: «Отыскивали удобной позиции для принятия генерального сражения. Генерал-квартирмейстер Толь выбрал перед Дорогобужем казавшуюся ему выгодною. Оба главнокомандующие и цесаревич Константин с своими штабами выехали 12-го августа (ошибка мемуариста. —
Тут любопытна одна деталь — во время бешеной вспышки Багратиона «цесаревич осадил свою лошадь в толпу», то есть попятился. Сутки назад он прилюдно оскорбил главнокомандующего и, возможно, представил себе, как мог бы отреагировать на его поведение Багратион, присутствуй он при скандальной сцене. Великий князь, конечно, не полковник Толь — и тем не менее.
Демарш Багратиона, несмотря ни на что, делает ему честь.
Возможно, именно публичная поддержка Барклая главнокомандующим 2-й армией решила судьбу великого князя.
Для Ермолова это был выразительный знак — никакие интриги во благо Отечества и в пользу Багратиона не должны разрушать армию.
Филантропом Алексея Петровича назвать никак нельзя. Его несомненное человеколюбие, за что его любили солдаты и офицеры, распространялось исключительно на своих.
Генерал Маевский, в 1812 году служивший при штабе Кутузова помощником дежурного генерала, которым был тогда Коновницын, и, соответственно, постоянно наблюдавший Ермолова, сохранившего пост начальника штаба 1-й армии, оставил жестокое свидетельство: «На ночь подоспела к нам гвардия. Она кроме избы фельдмаршала уничтожила и сожгла все другие. Фельдмаршал, выходя к ним, одобрил их попечение о себе и просил поберечь только его избу, чтобы было где самому ему согреться. Это воспламенило воинов. И надо было видеть, что в эту ночь происходило! <…> К этому своевольству, сумятице и шуму присоединился ужасный холод. И посреди жалостной картины бивака к фельдмаршалу врывается в полночь офицер французского войска и просит помилования и спасения. Это встревожило и нас, а кончилось смешным, но жестоким. К Ермолову привели в полночь пленных, а он был утомлен и сердит. В таком худом расположении он говорит казацкому офицеру: „Охота тебе возиться с ними; ты бы их там же…“ Для казака этого было довольно. Он вышел и тут же принял их всех в дротики. Один из них сорвался с копья и полетел прямо к фельдмаршалу, где он был принят и успокоен по-отечески».
Нет оснований утверждать, что Ермолов был сторонником тотального убийства пленных. Это могло быть печальным эпизодом, но эпизодом тем не менее характерным. Была ли вызвана его жестокость только чувством мести, как он сам утверждал? Мести за разорение России, за горести ее жителей, за сожженный Смоленск, за сожженную — не французами! — Москву, за позор Аустерлица и Фридланда? Не только.
Нужно представить себе, в каком культурном пласте были воспитаны русские дворяне ермоловского интеллектуального уровня, вышедшие из XVIII века, какая литература питала их воображение, диктовала им способы взаимоотношения с миром.
16 августа, накануне прибытия новоназначенного главнокомандующего всеми русскими армиями светлейшего князя Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова, войска расположились на позиции под Вязьмой. Все чувствовали близость решающего столкновения.
«В Вязьме, — вспоминал Граббе, — я зашел к графу Кутайсову под вечер. Он сидел при одной свечке, задумчивый, грустный; разговор неодолимо отозвался унынием. Перед ним лежал Оссиан в переводе Кострова. Он стал громко читать песнь Картона. Приятный его голос, дар чтения, грустное содержание песни, созвучное настроению душ наших, приковали мой слух и взгляд к нему. Я будто предчувствовал, что слышу последнюю песнь лебедя».
Эпос Оссиана был сочинен шотландцем Макферсоном и долгое время выдавался за открытое им оригинальное произведение древнешотландского барда.
Поэмы Оссиана были популярны в среде русского дворянства. Их читали во французских переводах, но в 1792 году основная часть вышла в переводах талантливого одописца, переводчика «Илиады» Ермила Кострова, почитателя и воспевателя Суворова.
Издание «Оссиан, сын фингалов, бард третьего века: галльские стихотворения» посвящено было Суворову, который восторженно откликнулся на перевод и посвящение: «Оссиан мой спутник, меня воспламеняет; я вижу и слышу Фингала в тумане на высокой скале сидящего и говорящего: „Оскар, одолевай силу в оружии! щади слабую руку“. — Честь и слава певцам! — Они мужают нас и делают творцами общих благ».
Прославил Костров и взятие Суворовым Варшавы, в котором отличился Ермолов.
Певец русской воинской славы, Костров неслучайно обратился к Гомеру. В то время вызревал «греческий проект» Екатерины и Потемкина — завоевание Константинополя и основание Греческой империи.
То, что он взялся за Оссиана, свидетельствует о его незаурядном чутье: он знал, что может импонировать русскому офицерству.
Начальник артиллерии 1-й армии молодой граф Кутайсов в тяжелейшем походе-отступлении 1812 года возил с собой томик костровского Оссиана.
Это говорит о многом.
В песнях Оссиана русского офицера-интеллектуала, возросшего на жестоком опыте турецких и польских войн, должен был привлекать романтический культ героической смерти, смертельного конфликта, который разрешался кроваво и беспощадно. Для той жизни, которую они вели, им необходимо было идеологическое обоснование помимо официальной имперско-патриотической идеи.
Для того чтобы не щадить ни своей, ни чужой жизни, людям склада Ермолова и Кутайсова нужен был вдохновляющий миф. Для Ермолова с его высокими мечтаниями и «неограниченным честолюбием» это было особенно важно.
Николай Николаевич Муравьев, впоследствии верный сподвижник Ермолова, сам прошедший горнило 1812 года, вспоминал: «Кутайсов был приятель Ермолову — молодой человек с большими дарованиями, от которых можно было много ожидать в будущем. Накануне сражения (мне это недавно рассказывал сам Алексей Петрович) они вместе читали „Фингала“, как Кутайсова вдруг поразила мысль о предстоящей ему скорой смерти; он сообщил беспокойство свое Ермолову, который ничем не мог отвратить дум, внезапно озаботивших его приятеля». Это был канун Бородина.
Есть и еще один вариант этой сцены: Ермолов, посмотрев на Кутайсова, сказал ему, что он предвидит его смерть в предстоящей битве.
Они неслучайно читали в эти дни именно Оссиана, и неслучайно это чтение в их сознании окрашивало ожидание смертельной битвы в мрачно роковые тона.
Что мог декларировать Кутайсов под Вязьмой, за несколько дней до Бородина? Судя по утверждению Граббе, это был мрачный текст, соответствовавший настроению молодого генерала — скорее всего, это был пассаж, возвещающий скорую гибель и самого молодого Картона, и других героев.
«Познай, вещаю я, познай; душа моя собственным воспламеняется жаром, и я бестрепетен среди тысящи сопостат, хотя сильные мои от меня далече. Но меч мой уже сотрясается на бедре моем, желая блистать в моей деснице.
Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем».
Здесь, как видим, для русского офицера сконцентрирован зловещий смысл происходящего: готовность к подвигу, чреватому гибелью, равно как и уверенность в гибели «сопостатов», «сынов земли дальния».
В канун Бородина они читали «Фингала». Тут уже невозможно хотя бы гипотетически вычленить подходящий текст, ибо Фингал — сквозной герой огромного эпоса. Но очевидно, что именно свирепый романтизм Макферсона идеально соответствовал мироощущению и Кутайсова, и Ермолова.
Представление о мире как об арене вечной войны, где в живых остается сильнейший, представление о человеке достойном, как о воине, живущем по законам боя, совмещалось с ожесточенной мстительностью, охватившей Ермолова. Его жестокость по отношению к противнику проистекала из законов героически безжалостного мира, наиболее отчетливо представленного в оссиановском эпосе.
Куртуазное благородство Ариосто, жизненный стиль «шевалье» — все это осталось далеко позади.
Надвигалось Бородино — сконцентрированная в считаные часы эпопея, по высокой доблести и абсолютной жестокости своей вполне соответствующая кровавым пиршествам Оссиана.
Помимо столь несомненных стимулов — патриотический пыл, солдатский долг, ненависть к агрессору — воинам интеллектуального уровня Ермолова и Кутайсова не менее важно было ощущать себя персонажами героического мифа и иметь право жить по его суровым законам. «Возгремите, барды, песни печали, восплачьте над жребием иноплеменных; они пали прежде нас; но скоро и мы падем»…